355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герт » Кто, если не ты? » Текст книги (страница 9)
Кто, если не ты?
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:14

Текст книги "Кто, если не ты?"


Автор книги: Юрий Герт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

Необыкновенные дни наступили в жизни Клима. Иногда он готов был самого себя дернуть за ухо: не сон ли все это? Пустяковая пьеска, написанная в два приема, завоевала себе столько приверженцев! А ребята? Что с ними стряслось? Ведь это те же самые, те же самые ребята... Или, как луну, он видел их до сих пор с какой-то одной стороны?..

Как и обещал директор, на первую же репетицию явился настоящий артист из областного драмтеатра – с досиня выбритыми щеками, слегка напудренный, молодой, самоуверенный.

– Александр Мишурин,– представился он, грациозным жестом приподняв шляпу.

Кто-то засмеялся. Мишурин строго посмотрел на ребят, потер руки, оглядел полупустой холодный школьный зал.

– Ну-с, где пьеса? – он небрежно, мизинцем, пролистал тетрадку.– Из сборника для самодеятельности переписали?

– Нет,– сказал Мишка,– это Бугров написал.

– Бугров?..– Мишурин уставился в потолок: —

Шекспир, Мольер, Кальдерон... Бугров?.. Не слышал.

Читая, он делал замечания: гитару – выкинуть, Черчилль – не цыган... Почему Трумэн падает на колено?..

Клим возразил. Мишурин слушал, выпятив розовую нижнюю губу.

– Видите ли, я воспитан в традициях системы Станиславского... Вы слышали, что это такое?..

– Нет,– сознался Клим,– но поймите, «Дядю Сэма» нужно ставить, как «Мистерию-буфф»... Чтоб смешно было!

– А вы знаете, кто ставил «Мистерию-буфф»? Мей-ер-хольд! – Последнее слово Мишурин выговорил со зловещей интонацией.

Он ушел, перераспределив роли и спутав все планы ребят.

– А ну его к бесу, этого типа!—возмутился Лихачев.– Давайте сами ставить! Без режиссера!

– Верно, ребята! Пусть Клим сам будет режиссером!

И Клим стал режиссером.

Когда в условленный день Мишурин снова пришел в школу, репетиция шла полным ходом. Подбодряемый дружескими советами, Пашка Ипатов корчил на сцене зверские рожи, вращал в зубах сигару и вообще старался походить на Черчилля.

– Вы уже начали! – недовольно произнес Мишурин.

– Начали,– подтвердил Клим.

– Гм... Вы, может быть, без меня и закончите?

– Пожалуй,– словно извиняясь, согласился Клим.

– Вот как?.. Ну, что ж, в таком случае не буду мешать...

Артист несколько минут наблюдал за репетицией, потом хмыкнул, громко сказал: «Балаган!» – и пошел к выходу.

– Мейерхольд!—закричал ему вдогонку Лапочкин.

Клим несколько вечеров с карандашом в руках читал Станиславского.

– Вживайтесь в образы! – внушал он ребятам, страдальчески кривясь,– запомните: вы дипломаты, политики, бизнесмены!.. Мамыкин, что ты порхаешь, как Уланова? Ты должен ходить, как все твои предки до десятого колена – богачи, лорды, банкиры!

– А кто их знает, как ходят эти лорды и банкиры!..– говорил Мамыкин, обескураженно переминаясь с ноги на ногу.—Что я с ними, чаи гонял?

Игорь, до того лишь молчаливо присутствовавший на репетициях, неожиданно прыгнул на сцену и очутился рядом с Лешкой.

– Леди и джентльмены! – торжественно произнес он и плавным, легким движением правой руки описал над головой полукруг. При этом лицо его слащаво улыбалось, а глаза хранили высокомерное, выражение.– Леди и джентльмены! – повторил он и вторично взмахнул рукой.

Клим обрадовался:

– Вот! Видали?

– А ну, еще раз! – восхищенно закричал Мамыкин.– Ловко!

С тех пор Игорь стал главным консультантом и помощником Клима. Он великолепно гнусавил «бонжур», учил дипломатов с великосветской непринужденностью снимать перчатки и рассказывал биографии всех действующих лиц.

– Откуда тебе это известно? – изумлялись ребята.

Игорь посмеивался. Из всего класса только Бугров и Гольцман знали, что Турбинин готовится в институт международных отношений.

Мало-помалу репетиции начали затягиваться до полуночи. Бугров и Турбинин были требовательны, но слухи о пьесе разлетелись уже по всем школам города– и ребята не роптали. Даже Лапочкин, который получил подряд две двойки по тригонометрии. В самых комических местах его лицо принимало теперь выражение мировой скорби. Клим, чувствуя себя виноватым, обещал зайти к нему и помочь по математике. Завтра же.

Мишка не был злопамятен. Он давно простил Игорю и Климу тот разговор, когда они обозвали ребят стадом баранов. Однако на этот раз он не удержался:

– Так-то вот, мудрецы и поэты,– сказал Мишка, когда они вышли от Лапочкина.

Где-то на крыше беспомощно и зло, словно крылья птицы, которой уже не взлететь, хлопал полуоторванный лист железа .Игорь молчал. Впервые не нашелся он, чем ответить. Он так подавленно молчал, что Клим прикрикнул на Мишку:

– Заткнись! Нашел время...

Мишка протяжно вздохнул и сунул нос в воротник, пытаясь укрыться от ветра, хлеставшего режущей, как стекло, снежной крупой.

Клим, расстегнув пальто, жадно глотал колючий воздух. Как будто, вливаясь в бронхи, он мог остудить палящий стыд от воспоминания о том разговоре, на который намекнул Мишка, о собрании, когда с неистовым упорством он требовал исключить Лапочкина из комсомола.

Он нащупал в кармане лоскутки бумаги – голубой бумажный цветок, что на прощанье подарила ему Оля, младшая сестренка Бориса Лапочкина. Пальцы впились в проволочный стебелек.

Он сам не понимал, отчего так потрясли его именно эти цветы. Не убогая комнатенка, в которой все вопило о бедности и нужде; не стены с бурыми потеками под потолком; не ребенок в короткой рубашонке, ползавший прямо на грязном половике; не мать Лапочкина с худым желтым лицом и костлявыми локтями; не сырой, удушливый воздух, в котором все запахи забивал пронзительный запах щей; не это поразило его, а то, что повсюду – на подоконнике, на столе, на обеих кроватях, загромождавших почти всю комнату,– всюду виднелись полоски цветной бумаги и горки пестрых, ярких искусственных цветов. Их изготавливали всей семьей – малыш лет шести раскрашивал бумагу, девочка постарше – Оля – с такими же, как у Бориса, светлыми, почти белыми волосами, запле тенными в жиденькие косички, привычными движениями резала бумажные листы ножницами, мать нанизывала на проволоку разноцветные лепестки. Пока она очищала от картофельной шелухи кухонный столик, пока Игорь и Борис, примостясь за ним, решали задачу, Клим все смотрел на Олины руки – детские, тонкие, перепачканные клеем и краской, с розовыми рубчиками от ножничных колечек на большом и указательном пальцах.

– Зачем вам столько цветов? —спросил он.

– За них на базаре по рублю дают,– ответила Оля, чуть покраснев.– А вам нравятся?

– Очень,– сказал Клим.

– Хотите, я вам подарю? – в голосе ее было столько наивной радости, что он не смог отказаться.

К ним подсел Мишка, до того игравший с малышом. Он отобрал у девочки ножницы и стал резать сразу несколько сложенных вместе листов.

– Нужно усовершенствовать труд,– сказал он.

Потом пришел Борькин отец,– невзрачный, маленький, с тихими серьезными глазами. Он поздоровался с ребятами – ладонь у него была загрубелая, шершавая, в кожу въелась металлическая пыль.

Игорь уже кончил решать задачу, они собирались уходить, Борькина мать не удерживала их – она за все время не проронила ни слова, только кашляла – знакомым Климу, из глубины рвущимся кашлем. Но отец сказал:

– Ты что же, Борис, товарищей своих отпускаешь? К столу пригласил бы...

– Конечно,– сказал Борис,– оставайтесь.

Мать молча сгребла в передник цветы с клеенки.

– Нет,– заторопился Клим,– нам пора.

Но взглянул на отца Борьки – и остался.

Табуреток не хватало, они с Мишкой уселись на одной. Мать принесла кастрюлю с картофелем.

– Значит, вместе учитесь? – сказал отец.– Хорошее дело, хорошее дело... Борису сейчас трудно приходится – мать вот у нас занедужила... Туберкулез врачи признают, а по-простому чахотка...

– У меня мать тоже туберкулезом болела,– сказал Клим, слишком поздно сообразив, что не следовало этого говорить. И чтобы как-нибудь замять свою оплошность, прибавил:—Эта болезнь мне известна. Прежде всего чистый воздух нужен.

Отец обмакнул картофель в соль:

– Воздух-то воздух, это мы знаем. Да где ж в такой тесноте воздух... Шесть живых душ.

– Надо бы попросторней квартиру найти,– вмешался Игорь.

– Да где ж ее сыщешь?..

– Обязаны дать,– сказал Игорь убежденно.

– Обязаны-то обязаны... Да не одни мы такие...

– О господи! Молчал бы уж лучше! – Борькина мать ожесточенно сверкнула глазами на мужа.– «Не одни мы»... Да разве дадут кому нужно?..

– Снова ты, Маша...– робко попробовал тот остановить жену.

– Снова! Себя не жалеешь—детей бы пожалел! За что ты на фронте кровь проливал?.. Если власть – так пускай сначала придут да посмотрят, а потом уж из кабинетов гонят!

– Маша...

– Да что – Маша, Маша! Выгнали тебя из кабинета – так уж и скажи! Пятнадцать лет за одним станком, а сунулся к директору – так он тебе и кукиш под нос!..

Клим обжегся картошкой.

– Как же так? – переспросил он,– Вас директор выгнал? Да значит ваш директор – бюрократ и мерзавец! Вы бы ему...

– Конечно,– сказал Игорь.– А кто ваш директор?

– Да что там,– проговорил Борькин отец, как бы не расслышав его вопроса.– Мы – люди маленькие, а они – начальство... Что про это толковать...

– Ничего, дай срок, я вот сама к нему отправлюсь, я уж с ним потолкую! Я уж так потолкую, что чертям жарко станет! – Борькина мать отошла к плите, загремела чугунками.

– Свинья ваш директор! – сказал Клим.– Про него в газету написать! А, Игорь?.. Таких самодуров учить надо!..

– Кто ваш директор? – переспросил Игорь.

– Вы ешьте, ешьте, картошка-то со своего огорода, ишь, рассыпчатая какая...– отец Лапочкина подставил кастрюлю поближе к Климу.

– Да чего ты крутишь? – крикнула мать.– Спрашивают – скажи! Пусть знают! – она повернула к ребятам худое, впалощекое лицо в красных отсветах пламени.– Турбинин – его директор!..

...Они миновали сначала Мишкин дом, потом улицу, где обычно сворачивал Игорь, они шли дальше – и думали, думали... Надо же было придумать, как теперь быть!..

И перед глазами Клима опять и опять мелькала Оля с ножницами, шершавые, загрубелые руки Борькиного отца, малыш на полу... И цветы – шуршащие, яркие, мертвые... Как Лапочкин учит уроки? Кажется, это его они упрекали, что он ничего не знает про Гегеля... Нет, не его... Но все равно – а другие? Может, и у других не лучше? Что делать? У нее туберкулез, а тут же дети, общая посуда, одна комната... Бараны! Кто бараны? Это они – тупые, пошлые бараны!..

Ветер превратился в настоящую метель, он рвал фразы и уносил их клочья в гудящую, воющую тьму.

– ...Есть советская власть!.. Горсовет есть!—причал Клим, наклоняясь к Мишке.– Мы... В горсовет... Расскажем...

– Жаловаться?..

– Драться!..

– При чем горсовет... Завод предоставить должен...

И верно: на кого жаловаться в горсовете! Игорю – на своего отца?..

Игорь ни разу не разжал туго стиснутых губ.

– Что делать будем? – крикнул ему Клим.

Игорь не ответил. И когда Клим заглянул ему застывшее, хмурое лицо: «Тебе... поговорить с ним надо!» – Игорь снова ничего не сказал, только еще ниже надвинул на глаза седые, обметанные снегом брови.

23

Турбинины собирались в театр: главный режиссер, который называл Любовь Михайловну «самой талантливой зрительницей города», как обычно, прислал билеты на премьеру. Только что ушел парикмахер – в воздухе еще стоял запах паленых волос – и теперь, сидя в гостиной, Игорь слышал, как мать проказливым, капризным голосом требовала, чтобы отец похвалил ее новую прическу. Потом зашуршал шелк – она одевалась. Фыркнул пульверизатор – отец кончал бриться. Он всегда брился по утрам, наспех, оставляя островки серой щетины снизу подбородка, но в такие минуты, как эти, мог позволить себе роскошь выбриться неторопливо, смягчить раздраженную кожу горячим компрессом, побрызгать одеколоном... Игорь посмотрел на часы. «Большой Бен» показывал семь. «Большим Беном» прозвали старинные стенные часы– Любовь Михайловна очень гордилась ими утверждая, что их бой – копия боя часов на Вестминстерском аббатстве в Лондоне. Однако несмотря на знаменитое родство, часы ходили скверно, то забегали вперед, то отставали, то замирали совсем. Когда Любовь Михайловна созывала целый консилиум из лучших часовщиков, они многозначительно цокали языками, хвалили механизмы, и часы неделю шли без перебоев.

Игорь сверил их по наручным – нет, на этот раз они показывали время точно. Игорь рассеянно полистал газету, заглянул в спальню: отец уже примерял галстук. Игорь отошел от двери и опустился в кресло.

Между ним и отцом издавна установилась граница, которую оба нарушали редко и неохотно. Виделись они мало и привыкли отлично обходиться друг без друга. В их отношениях не было вражды, просто каждый жил в своем мире, несколько ироническое уважение – вот и все, что их связывало, особенно в последние годы. И когда Максим Федорович, хорошо выбритый, посвежевший, в парадном костюме стального цвета уверенными, бодрыми шагами вошел в гостиную и, тоже развернув газету, сел напротив Игоря и широко раздвинул колени, чтобы не помять складки на брюках – первая фраза далась Игорю с трудом, но все-таки он ее произнес точно как задумал, слово в слово.

– Ты смотри, «Водник» опять продул!—обрадованно сказал Максим Федорович и, достав из верхнего кармана карандашик, что-то подчеркнул в газете.

Смолоду он был завзятым хоккеистом, а «Водник» являлся постоянным соперником заводской команды.

– Это все, что ты можешь ответить? – спросил Игорь.

Максим Федорович снова заслонился от сына газетной страницей; видимо, ему не хотелось нарушать настроения отдыха и покоя; Игорь услышал ровный, спокойный голос:

– Ты не сообщил мне ничего нового.

– Значит, тебе все известно?..

– Конечно.

– И ты выгнал его из кабинета?

– Не помню. Должно быть, я просто сказал, что у меня есть приемные дни.

– А если бы он пришел в приемный день? Ты дал бы ему квартиру?..

Теперь он увидел перед собой холодный голубой глаз в досадливом, усталом прищуре.

– Тебя что, уполномочили быть ходатаем?

– Никто меня не уполномочил.

– Тогда в чем же дело?

– Мы учимся с его сыном в одном классе.

– Вот как,– сказал Максим Федорович. Он отложил в сторону «Физкультуру и спорт».– Вот как. Товарищеские чувства... Это похвально. А может быть, скажем, из тех же товарищеских чувств ты как-нибудь бы зашел в мой кабинет?

– Зачем?

– Посмотреть, послушать... Ко мне приходят десятки людей, и семь из десяти говорят о жилплощади.

– И ты всех выгоняешь из своего кабинета?

– Я говорю им: ждите очереди.

– И длинная она, эта очередь?

– Длинная.

– А если у Лапочкина умрет мать прежде, чем очередь подойдет к ним, и вдобавок перезаразит своих детей?..

Максим Федорович окинул сына протяжным, внимательным взглядом, ответил с расстановкой:

– А что я могу сделать?

В его лице с широким, крепко сбитым подбородком, крутыми скулами, тяжелым, высоким лбом было невозмутимое сознание собственной правоты. Игорь чувствовал это, но что-то постыдное, оскорбительное заключалось в этой безысходной правоте. Он стиснул ручку кресла.

– Я не знаю, что я мог бы. Я не директор. Может быть, для начала я дал бы матери Лапочкина путевку в санаторий.

– Ты полагаешь, она одна нуждается в путевке?

– Нет, почему же,—сказал Игорь.– Например, еще моя мать. Ей ведь курорт необходим так же, как и Лапочкиной.

– Твоя мать тоже больной человек, у нее истрепаны нервы и сердце.

– Страшно!.. – усмехнулся Игорь.

Он с мстительной радостью заметил, что попал в

цель. Максим Федорович расстегнул пиджак и поправил и без того лежавший на месте галстук.

– ...И, вероятно, тебе известно, что она ездит вместо меня, а я имею право раз в году...

– Слесарь Лапочкин тоже имеет право...

– Мне кажется, ты вмешиваешься не в свое дело...

– Неужели?..

Максим Федорович прикрыл глаза. Когда он снова открыл их, они были по-прежнему холодны и спокойны.

– Я думаю, прежде, чем учить отца, тебе следовало бы пожить в строительных бараках, попачкать руки машинным маслом, понюхать пороху на фронте, посидеть в директорском кресле. Когда ты пройдешь через это, мы поговорим.

Он знал, что кончится этим. Он знал, что так вот и кончится. И завтра Бугров опять спросит: «Ну, что?» – «Ничего!» Его не убедишь, он скажет, что Ленин в Смольном жевал ржаные корки...

– Что?..

– Ленин в Смольном жевал ржаные корки!

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ничего особенного! Если ты не можешь выстроить дом, то ты можешь хотя бы поменяться с Лапочкиным квартирой.

– А остальных? – Максим Федорович поднялся.– Остальных ты тоже собираешься вселить сюда?

–Там будет видно! Но так... Так было бы по крайней мере честнее для коммуниста!.. Я думаю!..

– Я думаю! – Максим Федорович приблизился к сыну.– Кто дал тебе право все это думать?

«Бугров, наверное, сказал бы: Революция! – Игорь тоже встал.

– Так вот... Сначала вы сами что-нибудь сделайте для революции, а уж потом – потом! – требуйте жертв у других!

– И сделаем!

– Сделайте! Я в ваши годы уже кое-что сделал!..– крикнул Максим Федорович и широко и быстро шагая, вышел. Когда Любовь Михайловна —ароматная, красивая, в изящном платье – вбежала в гостиную, Игорь сидел в кресле, развернув перед собой газету.

– Что здесь произошло?.. Вы поссорились?..

– Ничего,– сказал Игорь.– Мы обсуждали результаты последнего хоккейного матча.

– Так одевайся—уже пора!

– Я не иду в театр, мама,– процедил Игорь.– Я вспомнил, что завтра у нас сочинение, надо готовиться...

Когда через два дня к нему подошел Боря Лапочкин, отозвал в сторонку и с беспокойством сообщил:

– К нам комиссия приходила... Насчет квартиры... Ты с отцом говорил?..

Он сказал:

– Нет.

– Вот и хорошо,– облегченно сказал Борис.– А то отец все матуху ругает... Так ты смотри – ни полслова!..

– Ни полслова,– сказал Игорь.

24

Близилась генеральная. Директор сказал, что на нее придут, представители районо, райкома комсомола, учителя – и все решится...

Дипломаты клеили цилиндры, запасались гримом, дозубривали тексты. Клим нервничал. Он не был уверен ни в чем – ни в пьесе, ни в артистах. Перед генеральной, на последнюю репетицию не явился Лешка Мамыкин.

Он играл одну из главных ролей. Взбешенный Клим помчался разыскивать его вместе с Лапочкиным, который знал Лёшкин адрес; Клим всю дорогу ругался:– Ну и Мамыкин!.. Вот свинья!..

Иногда ему начинало казаться, что с Лешкой случилось нечто ужасное и спектакль погиб. Но Лешка сидел дома как ни в чем не бывало и читал «Тайную войну против России», которую накануне дал ему Игорь.

Из соседней комнаты вышел отец Лешки – такой же рослый, крепкий, как и сын, с такими же маленькими глазками в узких щелках припухших век.

Тот поднялся, глядя в пол, сказал:

– Я пойду, папаня?..—и как-то боком, неуклюже двинулся в угол, где висела верхняя одежда.

– Сядь, Лексей! – грозно прикрикнул отец и снова, понизив тон, обратился к Климу: —А вы, молодые люди, в чужом дому свои порядки не заводите...

Клим еще пытался ему что-то объяснить, но Лешка, с неожиданной резвостью сорвав с гвоздя фуфайку, метнулся в дверь. Лапочкин и Клим настигли его уже на улице. Им вдогонку сиплым лаем захлебнулась овчарка.

– Чего это он у тебя?..– спросил Борис, едва переводя дух .

– А ну его...– нехотя отмахнулся Лешка.

Они помчались в школу. Дорогой Клим пробовал вспомнить, что его поразило у Лешки в доме, но так и не вспомнил. Он был слишком возбужден мыслями о пьесе.

Когда они вернулись в школу, репетиция шла полным ходом. Представители Греции, Турции, Норвегии, Дании, Бенилюкса разгуливали по сцене, ожидая начала Парижской конференции.

– Руки! – покрикивал Игорь.– Что вы суете руки в карманы? Заложите за спину, возьмите трость! Мученье, а не дипломатический корпус...

Клим забрался в самый последний ряд полутемного зала. Он смотрел на сцену, и ему хотелось плакать. Какой позор! Это – его пьеса! Дребедень! Бессмысленная дребедень! Унылая, сухая, без малейшего проблеска! Ну кого рассмешат эти кривляния Красноперова? А Чан Кай-ши? Ну и генералиссимус... Или Бидо! Мишка пыжится, но какой из него дипломат!.. И он, Бугров,– автор!..

Но ребята ничего не замечали. Наоборот, закончив репетицию, они столпились у рояля и под аккомпанемент Игоря хором исполнили арию Маршалла с припевом «Все хорошо, прекрасная маркиза». Клим выбрался из своей засады.

– Люди,—сказал– он,—разве вам еще не ясно, что завтра мы провалимся с треском?

Ему весело возразил Калимулин в турецкой чалме из полосатых банных полотенец:

– Сыкажите, пачитенные лэди и дыжентельмены, пачиму этот человек порытит мне насытроение?..

– Нет, правда...– сказал Клим.

Красноперов ударил по крышке рояля:

– Паникуешь! И пьеса хорошая – ни у кого такой нет! И играем... Конечно, не МХАТ, но и не хуже других! А во всех школах девочки только и спрашивают: когда поставим? Я сам слышал!

– Все равно...

Мишка предложил:

– Братцы, давайте отлупим Бугрова! – и наскочив на Клима, облапил его и повалил на пол.

– Мала-куча! Куча-мала!– завопил Витька Лихачев, Через несколько секунд Клим барахтался под грудой тел.

– Да пустите же, черти!

– Автора – на мыло! Бугрова—на мыло! – визжал Игонин.

Наконец, его отпустили. Смеясь, он тяжело отдувался, смахивая пыль с колен. И однако – странное дело – после мала-кучи у него все-таки немного отлегло от сердца. Он чувствовал, что его пьеса перестала быть только его пьесой, она уже не его, а вот этих ребят – Ипатова, Красноперова, Емельянова,– и за все, что постарался он вложить в нее, они завтра станут сражаться как за свое собственное.

Как обычно, с репетиции расходились шумной гурьбой. И когда Лихачев затягивал куплеты Моргана «Мы любим доллары, доллары, доллары...», и остальные дружно ревели: «За эти доллары мы рубим людям головы»,– поздние прохожие пугливо сворачивали с тротуара.

25

Как прозрачные тени, скользили по ночному небу разорванные, растерзанные ветром облака; зябкий серпик месяца то прятался, то снова светлел в черных провалах; тоскливо, беспокойно гудели провода.

Уже – сворачивая к своему дому, Клим оглянулся н вздрогнул, заметив шагах в десяти одинокую сгорбленную фигуру. Он узнал Мамыкина.

– Ты здесь? – удивился Клим.—Тебе же в другую сторону.

Когда Мамыкин приблизился к нему, Клим разглядел сумрачное, какое-то потерянное, опущенное книзу Лешкино лицо и встревожился:

– Ты чего, Лешка? – он вспомнил дымчатую овчарку на цепи.– Тебе пора, уже двенадцать, и так, наверное, от отца влетит.

– А ты где живешь? – нерешительно спросил Мамыкин.

– Мы уже пришли.

– Тогда ладно,– сказал Мамыкин.– Пока,– и, слабо пожав Климу руку, побрел прочь.

В его широкой, ссутулившейся спине было что-то жалкое, продрогшее. Зачем он шел за ним всю дорогу?..

– Лешка! – окликнул его Клим.

Но Мамыкин продолжал уходить.

– Слышишь, Лешка,– Клим нагнал его и схватил за рукав фуфайки.– Ты куда?.. Я ведь думал – ты торопишься!..

– Нет,– сказал Мамыкин.– Куда мне торопиться.

– А домой?.,

Лешка непонятно посмотрел на Клима, выдернул рукав, но Клим преградил ему путь.

Лешка шел не домой, некуда ему идти —Клим это ясно почувствовал может быть, он так и прослоняется по безлюдным улицам до утра, как бродячий пес.

– Пошли ко мне. Сейчас же. Пошли.

Клим ожидал, что Лешку придется уговаривать, но Мамыкин только спросил:

– А у тебя меня не погонят?

Пока они поднимались по лестнице и раздевались и Клим ставил на плитку чайник – Лешка молчал, и Клим все время чувствовал, что Лешка о чем-то хочет и не осмеливается заговорить. Он спросил – так, между прочим – потому что не знал, о чем говорить с этим странным парнем, которому негде ночевать и он сидит у него в комнате, на сундуке, угрюмый, молчаливый, растирая окоченевшие на морозе без перчаток пальцы; спросил, потому что вдруг припомнил, что именно об этом хотел спросить еще когда они вышли от Лешки, но из-за пьесы все у него вылетело из головы:

– Зачем у вас иконы везде развешаны? Мать в бога верит?

Лешка вздохнул и, тупо глядя в пол, с натугой сказал:

– Верит. А мне отец в семинарию идти велит.

...Чайник долго бурлил на плитке, а Клим слушал Мамыкина, и в его памяти всплывало, как Лешка, подхлестнутый безудержным озорством, буянил в классе, как он плакал и бил бутылки, узнав об аресте Егорова, как он ворочал совковой лопатой на воскреснике... А Лешка говорил про деда, который был священником, про своих родителей – они с детства учили его молитвам и водили в церковь, и дед, уже выжив из ума, умирая, потребовал от своего сына, чтобы тот, отдал Лешку «в послух» – в монастырь, и как отец, уступая слезам матери, переменил монастырь на семинарию... Что же касается репетиции, то Лешка сегодня должен был идти ко всенощной, в церковь – большой праздник, отец не хотел пускать его в школу...

– Черт-те что!—вскрикнул Клим, ощущая, как его начинает обволакивать плотным туманом.– Да ты что же, отца боишься? Что он тебе сделает? Бить, что ли,, станет?.. .

– Всякое случается,– коротко ответил Лешка.

– Как случается?.. Да ты же не слабей его, ты же сам ему такой сдачи дашь!..

– Он—отец,– тихо, даже с некоторым испугом остановил его Лешка, опуская голову на крепкой воловьей шее.—Нельзя на отца руку подымать.

Климу стыдно и жалко было смотреть на Лешку, такого покорного, бессильного, и он обрадовался неожиданной идее:

– Тогда уйди от него! Приходи ко мне, станем жить вместе!

– Нельзя,– безнадежно сказал Лешка.

– Нет, ты погоди... погоди... Как же так?.– Клим забегал по комнате.– Ведь сам-то ты в бога не веришь?..– Верую,– сказал Мамыкин, и на лбу его взбухла угрюмая складка.

– В бога?!

– В бога. Я потому и пришел к тебе, что я в бога верую.

Клим опустился на стул и долго смотрел на Лешку, пытаясь что-то сообразить. Потом он встал, снял с плитки клокочущий чайник и, открыв шкаф, принялся вышвыривать на стол книги. Когда их набралась целая груда, он подошел к Лешке, взял его за плечи и подтолкнул к столу:

– Читай. Нельзя быть таким остолопом в двадцатом веке.

Пока Лешка осторожно перебирал книги, разглядывая названия, Клим заварил чай, нарезал хлеб, принес масло, и все это – не вымолвив ни единого словак

– Вот ты, Клим, умный человек,– сказал Мамыкин, с уважением складывая толстые тома штабелем, один на другой.– Ты пьесы пишешь, перечитал столько, что мне, может, по гроб не перечитать... Ты мне ответь: бог есть?

– Пей чай,– сказал Клим, пододвигая к Лешке стакан.– Бога нет.

– А кто создал землю и все остальное?

– Никто. Есть разные гипотезы – Фесенкова, Шмидта... Ты познакомься.

– Я знакомился... Только ведь они еще не доказаны, гипотезы...

– Бог тоже не доказан!

– Вот в том-то и дело,– Лешка улыбнулся с грустным торжеством.—Никто ничего не доказал, а верят – кому во что нравится.

– Ну, брат, это ты врешь! – сказал Клим, про себя подумав, что Лешка не такой уж простачок.– Надо не верить, а знать! И наука...

Но Лешка отхлебнул из стакана и продолжал:

– Или вот: зачем живет человек? Если по религии – тогда все понятно. Душа бессмертна. Прожил ты свою жизнь хорошо —положено ей в рай, а плохо– в ад. Значит, хорошее людям делай, плохого остерегайся. Ну, а если без религии – тогда ни ада, ни рая, и как ты там ни живи – а все едино – помрешь...

– Слушай, старик,– проговорил Клим, улыбаясь и чувствуя прилив нежности к заплутавшемуся в дремучих поповских дебрях Лешке.– Все это у меня тоже было. Зачем жить, если помирать придется... Все я это уже думал и передумал. Но как там ни верти, а «все, что возникло, достойно гибели»,– так еще Энгельс говорил. А значит: на земле надо рай завоевать. Надо бороться за коммунизм. Надо просто, чтобы все были счастливыми при жизни. Ясно? А коммунизм – это и есть Счастье Для Всех...

Он беседовал с ним, как с маленьким, он разъяснял ему – почти языком букваря – то, что считал несомненным и вечным. Но Лешка, упрямо возразил:

– А ты знаешь, кому какого счастья, хочется?

Тогда Клим взбеленился:

– Нет уж, извините, господин хороший! – он вскочил, заметался по комнате.– Уж это вы извините! Это пускай так турбининский папаша рассуждает: каждому – свое! Ему – свое, директорское, на четыре комнаты, а Лапочкину – свое, на одну!.. Хитрая философия! Удобная философия! А я говорю: дудки! Хватит! Лапочкину – тоже четыре комнаты, детям – ясли, матери – Крым, Оле – не бумажные цветы, по рублю штука, а Пушкин, пианино, Моцарт! И чтоб не думали больше люди ни о жратве, ни о деньгах! Чтоб все занимались кто чем хочет – читали, учились, постигали науку! Все! И никто ничего не боялся... Вот что такое коммунизм! Кто на него не согласен? И на черта мне твой ад или рай, на черта мне твоя бессмертная душа, если сейчас еще столько людей на всем земном шаре – голодные, босые, вшивые, а мы тут с тобой чай хлебаем и мудрствуем о смысле жизни! Сделать всех счастливыми, чтоб всем счастья – досыта! Вот за что надо драться, вот тебе и весь смысл, если ты – человек! Не согласен?..

Лешка молчал, как-то стеснительно, виновато молчал, помешивая в стакане ложечкой и наблюдая за стайкой вьющихся чаинок. Клим с досадой бросил на стол нож в масле.

– Ты не кричи,– сказал Лешка.– Разве я против коммунизма? Только я ведь не по книгам... Я вот смотрю – наши ребята. Красноперов, например. У него отец – полковник, и дома уже полный коммунизм. Ну и что с этого? Сам-то Красноперов... Он только про девок и думает, про танцы, про все такое. А чего ему от жизни требуется? Не поймешь. Или Женька Слайковский. Дом – тоже, вроде как у Красноперова. Отец, мать – культурные, образованные. А сам – дурак, пустой человек, одна гниль в нем сидит. Или Шутов – тот и вовсе. От него за километр смердит. Не подходи – сам запачкаешься... Другое – Турбинин. Он мне сначала тоже не понравился: выламывается, думаю, корчит из себя... А пригляделся – нет, хороший он парень. Умный, и книг у него столько, и не так, не для красоты... Ну вот. Ему, значит, коммунизм – на пользу. А Женьке или Красноперову к чему? Значит, главное в человеке – не как он живет, а – с чем, главное у него внутри, душа – главное, а не то – сытый он или голодный.

Клим хотел перебить Лешку, но тот не дал.

– А если главное – душа, так ей стержень нужен... Ей верить надо! Знать надо—что хорошо, что плохо! —он вбуравил в Клима свои узкие глазки, горящие беспокойным, тоскливым огнем.– Ты говоришь, бога нет. А что есть? Пустое место?..

– Есть человек,– сказал Клим.– Нет бога – есть человек. Людей любить нужно, для людей жить, а не для того, чтобы на том свете рай заработать.

– Людей любить? – воскликнул Лешка.– Каких людей? И за что?

– Вообще людей!

– А ты – не вообще!..– тонким голоском выкрикнул Лешка.– Не вообще – а вот тех, которые... Ну, в классе, в школе, вокруг—ты их любишь? Красноперова любишь? Или Витьку Лихачева?.. Ради, них ты живешь?

Красноперова?.. Лихачева?.. Нёт,– о них он не думал... Именно о них он не думал, когда повторял – и не раз – эти слова: жить для людей... Люди – это громада, это все человечество, а Лихачев...

Лешка продолжал наступать:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю