355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Горение (полностью) » Текст книги (страница 2)
Горение (полностью)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:09

Текст книги "Горение (полностью)"


Автор книги: Юлиан Семенов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 99 страниц)

– Я даже лицо твое как сквозь слюду вижу.

– А ты подвинься ближе.

Сладкопевцев хотел было передвинуться ближе к Дзержинскому, но в это мгновение ватную тишину тумана разорвало грохотом, треском, леденящим холодом – лодка налетела на сук, торчавший из воды. Дзержинский оказался в быстрине, пальто стало вмиг тяжелым; он ухватился за ветку, но она хрустко сломалась, оставшись в зажатом кулаке, и Дзержинский, собрав последние силы, выпрыгнул из быстрины и ухватил второй сук, и все это происходило в считанные доли секунды, и тумана уже не было, он оказался неким рубежом смерти и жизни, и вторая ветка хрустнула в его мокрой руке. Он ощутил сначала сладкую прелесть студеной чистейшей воды, а потом понял, что вода эта, поначалу казавшаяся прозрачной, и есть мрак, могила, погибель... 3

...Ликование в тот день было неслыханным: бочки с хлебным вином выкатывали в душную, пьяную, орущую толпу сотрудники "летучей" дворцовой охраны; местные филеры терлись среди народа, высматривая "бомбистов"; хорошо проверенные дворники, а также низшие чины корпуса жандармов, которые были привезены особым поездом за день до явления народу августейшей семьи, надзирали за порядком на тротуарах; вышколенные городовые с трудом сдерживали толпу, которая рвалась прикоснуться к колесам царской повозки; загодя расставленные "крикуны" то и дело разевали пасти, поднимая окружающих на громкогласное "славьсь!". Государь отвечал верноподданным улыбкой, а государыня "делала ручкой", придерживая второй огромные поля соломенной шляпы, скрывавшие лицо от томительных лучей яростного июньского солнца.

Когда общение с народом близилось к благополучному завершению, Николай, наклонившись к государыне, шепнул:

– Ну и полиция у нас! Перед поездкой докладывали тревожные сводки об анархистах. Неужели для того, чтобы отрабатывать оклад содержания, жандармам надобно пугать меня терроризмом? Такой восторг не организуешь, это от сердца, как Даль писал – "изнутра".

– "Изнутра" – что это такое? – спросила государыня, продолжая мило улыбаться верноподданным. – Научи меня, как писать это очень вкусное слово. Ви айне гуте айсбайн, – добавила она весело на своем родном, немецком языке.

...После проезда по городу генерал-губернатор дал прием, на котором произнес речь, сказанную до того проникновенно, что гости ладони отбили, аплодируя не столько словам, сколько тому, как милостиво и благосклонно в н и м а л государь.

– Россия, развитие которой поражает мир, матерь наша, осиянная скипетром самодержавия, православия и народности, – гремел губернатор, – являет собою тот образец могутной и широкой устойчивости, коей столь недоставало, да и по сей день недостает, иным весям и странам. Крестьянин возделывает бескрайние нивы, познает новые орудия труда, устанавливает особые отношения с землевладельцем, отношения добра и уважительности, столь традиционные для нашей общины; фабричный рабочий вместе с промышленником дарит нам новые заводы, железные дороги и углеразрабатывающие шахты; гимназист и студент ищут истину в стенах императорских библиотек, университетов, церковных школ. И, вспоминая сегодняшний проезд, ваши императорские величества, мне хочется воскликнуть: "Нет на Руси больше несчастных и сирых!" За это – поклон вам нижайший, государь, поклон и благодарение всенародное!

Грянул хор: "Властный, державный, боже, царя храни!"

Собравшиеся, разевая рты, не пели; невидимые взору, но весьма голосистые хористы позволяли гостям обмениваться впечатлениями, раскланиваться с н у ж н ы м и знакомыми и говорить о том, кто ближе к их величествам: Фредерикс, Плеве, Дурново или Витте. Явно Витте был в стороне: оттерт – так ему, финансисту, поделом тихоне, нечего из себя самого умного строить, цифирью пугать и прочей банковской премудростью! А великому князю Николаю Николаевичу спасибо, заступнику! Спасибо генералу Трепову, у них лица открытые, без угрюмости и забот, веселье и уверенность в них, а когда самодержцы сильны, так и подданные, что к трону б л и з к о, спокойно могут жить и каждому новому дню радоваться...

"Любезный Брат.

Такое обращение я счел уместным, потому что обращаюсь к Вам в этом письме не столько как к Царю, сколько как к человеку-брату. Кроме того, еще и потому, что пишу Вам как бы с того света, находясь в ожидании близкой смерти.

Мне не хотелось умереть, не сказав Вам того, что я думаю о Вашей теперешней деятельности, и о том, какою она могла быть, какое большое благо она могла бы принести миллионам людей и Вам, и какое большое зло она может принести людям и Вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь.

Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона; армии полицейских – явных и тайных – все увеличиваются; тюрьмы, места ссылки и каторги переполнены сверх сотен тысяч уголовных – политическими, к которым причисляют теперь и рабочих. Цензура дошла до нелепых запрещений, до которых она не доходила в худшее время 40-х годов, религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся все жесточе и жесточе и чаще; везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа; во многих местах уже были братоубийственные кровопролития и везде готовятся и неизбежно будут новые и еще более жестокие...

И как результат всей этой напряженной и жестокой деятельности правительства, земледельческий народ – те 100 миллионов, на которых зиждется могущество России, – несмотря на непомерно возрастающий государственный бюджет, или скорее, вследствие этого возрастания, нищает с каждым годом, так что голод стал нормальным явлением, и таким же явлением стало всеобщее недовольство правительством всех сословий и враждебное отношение к нему.

И причина всего этого до очевидности ясная, одна: та, что помощники Ваши уверяют Вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они этим обеспечивают благоденствие этого народа и Ваше спокойствие и безопасность. Но ведь скорее можно остановить течение реки, чем установленное Богом всегдашнее движение вперед человечества. Понятно, что люди, которым выгоден такой порядок вещей и которые в глубине души своей говорят "после нас хоть потоп", могут и должны уверять Вас в этом, но удивительно, как Вы, свободный, ни в чем не нуждающийся человек, и человек разумный и добрый, можете верить им и, следуя их ужасным советам, делать или допускать делать столько зла ради такого неисполнимого намерения, как остановка вечного движения человечества от зла к добру, от мрака к свету.

Ваши советники говорят Вам, что это неправда, что русскому народу как было свойственно когда-то православие и самодержавие, так оно свойственно ему и теперь, и будет свойственно до конца дней, и что поэтому для блага русского народа надо во что бы то ни стало поддерживать эти две связанные между собой формы: религиозного верования и политического устройства. Но ведь это двойная неправда: никак нельзя сказать, чтобы православие, которое когда-то было свойственно русскому народу, свойственно ему и теперь.

Что же касается самодержавия, то оно точно так же если и было свойственно русскому народу, когда народ этот еще верил, что царь – непогрешимый земной бог и сам один управляет народом, то далеко уже не свойственно ему теперь, когда все знают, или, как только немного образовываются, узнают, – во-первых, что Цари могут быть и бывали и изверги и безумцы, как Иоанн IV или Павел, а во-вторых, что какой бы он ни был хороший, никак не может управлять сам 120-миллионным народом, а управляют народом приближенные царя, заботящиеся больше всего о своем положении, а не о благе народа.

Если бы Вы могли так же, как и я, походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных позади войск вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень, и на холоду и в слякоти без вознаграждения, со своим хлебом по несколько дней дожидаются проезда, – Вы бы услыхали от самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии, речи совершенно несогласные с любовью к самодержавно и его представителю. Если лет 50 тому назад при Николае I еще стоял высоко престиж Царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал и упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить его и смеяться над ним.

Самодержавие есть форма правления отжившая. Поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только – как это и делается теперь – посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел.

Мерами насилия можно угнетать народ, ко нельзя управлять им. Единственное средство в наше время, чтобы действительно управлять народом, только в том, чтобы, став во главе движения народа, от зла к добру, от мрака к свету, вести его к достижению ближайших к этому движению целей. Для того же, чтобы быть в состоянии сделать это, нужно прежде всего дать народу возможность высказать свои желания и нужды, и, выслушав эти желания и нужды, исполнить те из них, которые будут отвечать требованиям не одного класса или сословия, а большинству его, массе рабочего класса.

И те желания, которыя выскажет теперь русский народ, если ему будет дана возможность это сделать, по моему мнению, будут следующие:

Прежде всего рабочий народ скажет, что желает избавиться от тех исключительных законов, которые ставят его в положение пария, на пользующегося правами всех остальных граждан; потом скажет, что он хочет свободы передвижения, свободы обучения и свободы исповедания веры, свойственной его духовным потребностям, и, главное, весь 100-миллионный народ в один голос скажет, что он желает свободы пользования землей, то есть уничтожения права земельной собственности.

И вот это-то уничтожение права земельной собственности и есть, по моему мнению, та ближайшая цель, достижение которой должно сделать в наше время своей задачей русское правительство.

В каждый период жизни человечества есть соответствующая времени ближайшая ступень осуществления лучших форм жизни, к которой оно стремится. Пятьдесят лет тому назад такой ближайшей ступенью было для России уничтожение рабства. В наше время такая ступень есть освобождение рабочих масс от того меньшинства, которое властвует над ними.

Я, лично, думаю, что в наше время земельная собственность есть столь же вопиющая и очевидная несправедливость, какою было крепостное право 50 лет тому назад.

Любезный брат, у Вас только одна жизнь в этом мире.

Подумайте об этом, не перед людьми, а перед Богом, и сделайте то, что Вам скажет Бог, то есть Ваша совесть. И не смущайтесь теми препятствиями, который Вы встретите, если вступите на новый путь жизни. Препятствия эти уничтожатся сами собой, и Вы не заметите их, если только то, что Вы будете делать, Вы будете делать не для славы людской, а для своей души.

Простите меня, если я нечаянно оскорбил или огорчил Вас тем, что написал в этом письме. Руководило мною только желание блага русскому народу и Вам. Достиг ли я этого – решит будущее, которого я, по всем вероятиям, не увижу. Я сделал то, что считал своим долгом.

Желающий Вам истинного блага

брат Ваш Лев Толстой.

1902 год".

...Первой в доме грузчика кожевенного цеха Вацлава Штопаньского умерла жена Марыся. Исполнилось ей тридцать шесть лет, а когда в гроб положили, казалось, что древняя бабка; особенно старыми были руки: громадные, натруженные, сцепленные намертво, будто ухватившиеся друг за дружку, чтобы не растащили, не вернули насильно в этот страшный мир нищеты и лжи.

После похорон начал Вацлав все чаще и чаще заглядывать в шинок; напившись – буянил. Городовой два раза его прощал, а на третий привел в околоток: там п о у ч и л и. После этого столь для России обычного полицейского воспитания начал Вацлав выхаркивать черные комочки, а когда пошла быстрая розовая кровь, понял, что наступил ему конец, и со страхом посмотрел он на Боженку, которой сровнялось шестнадцать и была она определена в прачки, и на Анджея, которого на работу определить не удалось – мал ростом, хотя уже четырнадцать, и на близняшек-трехлеток Мацея и Юзефа.

– Боженка, – прошептал отец, после того как ксендз причастил его, дочурочка моя, прости меня, ради господа нашего Христа всемогущего...

– Папынька, – ответила Боженка тонким, готовым сорваться на крик голоском, – папынька, не умирайте...

– Боженка, – повторил Вацлав, плохо уже понимая, что говорит, – мама наша чисто жила, потому сейчас в райских кущах, про это – помни. Лучше прими смерть, чем позор... Анджей, сыночек, помогай Боженке поднять малых. Господи, – он поднялся на локтях, потянулся к кому-то близкому, видному ему; лицо побелело, разгладилось, сделалось на какой-то миг юным и красивым, а потом Вацлав обрушился на кровать, став тяжелым, не чувствующим отныне ничего, мертвым...

Помогли Вацлава схоронить соседи: наняли скрипача и отвезли Штопаньского на кладбище, и шли за гробом четверо его детей и ксендз, да еще двое выпивох, с которыми он в шинке дрался.

Боженка близняшек вела за руки: один босой, а другой, сопливый, хворый, в опанках, перетянутых веревочками. Анджей плакать боялся – на похороны с м о т р е л и. Если б одни мальчишки – тогда ничего, но и старшие смотрели, в к е п о р а х и припущенных сапожках, а за голенищем – п е р о.

Назавтра Боженка привела Анджея к своей хозяйке и сказала:

– Пани Вышеславска, то мой брат средний, он хоть шкет, не ему пятнадцать. Будьте милостивы до нас, пани Вышеславска, дайте ему какую работу на вечер, когда я с младшенькими смогу оставаться.

– Пусть днем стирает, – сказала пани Вышеславска, – вечером у меня работы нет.

– А малых на кого бросить? Они ж несмышленыши у нас...

– В приют отдай, – пани Вышеславска оторвалась от узорного вышивания для того, чтобы закурить папироску. – Разве ты их одна протянешь? Или пусть парень с близнятами идет, Христа ради просит – трем подадут.

– Пся крев! – сказал Анджей тихо, но так, что слышно было. Пани Вышеславска лениво ударила Анджея по лицу, и пятерня ее осталась словно бы вдавленной, как тавро, на его щеке.

– Вон отсюда, – сказала она, вернувшись к узорному вышиванию, – чтоб ноги вашей здесь не было!

– Пани Вышеславска, простите нас! Не лишайте куска хлеба сирот! прошептала Боженка.

– Вон, – повторила пани Вышеславска, – и за расчетом не приходи – не дам ни гроша, коли добро не умеете понимать. Вон!

Боженка ударила Анджея по тому месту, где был след от хозяйкиной руки.

– На коленки стань! – крикнула она брату громким голосом, таким, каким поселковые на своих детей кричат. – Руку поцелуй, прощенья моли!

Повернулся Анджей, посмотрел на сестру с горьким, взрослым укором и вышел, а Боженка на колени опустилась, заплакала:

– Простите сирот, пани, простите, бога ради...

– Завтра приди, – ответила хозяйка, – я сейчас на тебя смотреть не могу. Завтра.

"Завтра"... Какое оно, завтра? Кому оно известно?

...Завтра, ранним утром, когда еще начало только рассветать, Анджей вошел в комнату; сестра кинулась к нему, оторвавшись от окна, возле которого провела ночь, но он от себя ее отбросил, легко отбросил, как посадские своих баб отбрасывали во время пьяного праздника, и швырнул на стол смятые ассигнации, и только тогда Боженка увидала, что на брате сапожки с припуском, а в руке к е п о р, и все поняла, и заплакала, потому что кто стал на воровскую дорожку, тому с нее не сойти.

А через полчаса пришли городовые, и Анджей стал белым как полотно и бросился к сестре, словно к матери бросился, защиты у нее искал, и Боженка тоже подалась к нему и успела обхватить его птичьи плечи руками, но разорвали их, увели среднего, а городовой остался: тетрадку достал, перо вынул, чернильницу-неразливайку и начал спрашивать:

– Фамилия? Имя? Отечество? Кем приходишься злоумышленнику? Родители где?

Лениво он ее расспрашивал, лениво записывал, ручку уронил; Боженка ручку с пола подняла, и только в этот миг городовой увидел стройную девичью фигурку и красивые обнаженные руки и тихонько сказал:

– Если ты со мной по-хорошему будешь, брату твоему помогу. Отпущу по его юной дурости.

– Это как? – не поняла Боженка.

– Дура, что ль? Пусти малых гулять и дверь запри.

Вспомнила Боженка лицо отца, слова его последние, а потом почувствовала птичьи плечики брата, взяла близняшек за руки, отвела их во двор – в песочек играть, а сама дверь заперла.

...А на следующее утро, когда с малыми в околоток пришла, ей сказали:

– Бандюга твой брат и вор. В тюрьме он, с кандалами по Сибири пойдет.

– Мне того, который допросы делал, – побелев лицом, сказала Боженка. – Мне б с ним поговорить.

Жандарм Боженке подмигнул и тихонько ответил:

– Я к тебе сегодня приду допросы делать.

...Возвратилась домой Боженка, а хозяин ей сказал:

– Забирай барахло и отсюда проваливай, мне бандиты на постое не нужны.

– Куда ж мне? – спросила Боженка. – С маленькими-то?

– А это меня не касается, – ответил хозяин, – куда хочешь, туда и проваливай.

Пошла Боженка с малыми, и вела ее улица, словно бы манила, и стала улица мостом через Вислу, и взяла Боженка малых на руки, перевалилась через перила и тогда только закричала, когда поняла, что смерть пришла, и не быть ей в райских кущах, как маменьке.

(В варшавских газетах об этом случае было напечатано петитом, в разделе "происшествие":

"Сестра налетчика Анджея Штопаньского покончила жизнь самоубийством, утопив вместе с собою двух малолетних братьев. Распущенности нравов следует давать повсеместный и дружный афронт: и на подмостках театров, и в книгах, и на вернисажах, – лишь слаженная и дружная работа по воспитанию юношества может предостеречь тех, кто идет по легкой дорожке; в противном случае – "как веревочке ни виться, быть концу".)

Городовые согнали на сельскую площадь всех крестьян и окружили их тесным, плотным кольцом. Офицер, видимо только-только выбившийся из унтеров, читал рескрипт по слогам:

– "А по-тому, roc-подин гене-рал-губернатор повелел на-ка-зать пор-кой за-чинщиков бес-по-рядков в деревне Шаб-рино". – Он обернулся к помещику и спросил: – Вы, господин Норкин, как пострадавший, указывайте, кого первого.

Помещик Норкин металлическим набалдашником английского стека приподнял козырек белой жокейской кепочки, оглядел выстроенных перед козлами мужиков и спросил:

– Будете еще баловать, дурни? Повинитесь – прощу! Чего молчишь, Пилипченко? Ты самый молодой, в тебе стыд есть – отвечай!

– Так, барин, мы не со злобы... Дали б по-божески хлеба – разве б рука поднялась? Дети с голоду мрут...

– От неблагодарные, – услужливо покрутил головой офицер. – А ну, скидай порты!

– Баб-то уберите, – попросил старик. – Срамно при бабах-то, барин.

– А бунтовать не срамно?! – пропел офицер и скомандовал городовым: Ну-ка, молодого первым!

– Пилипченко, – подсказал помещик.

– Пилипченка берите!

Схватили парня, бросили на козлы, взвизгнул шомпол, окровенил кожу, тонко закричал Пилипченко:

– Да за что ж, барин! Старик сказал:

– Детишек хошь бы увели, грех это им смотреть, ваше благородие...

Офицер длинно сплюнул – унтерство свое не удержал, – ответил, завороженно глядя, как пороли:

– А бунтовать не грех? 4

...В поезде, что следовал от маньчжурских границ к Москве, в купе первого класса сидели Шавецкий и Николаев, поначалу, казалось бы, к событиям, происходившим на Лене, отношения не имевшие. Поскольку все в этом мире связано друг с другом по законам молекулярным, с ц е п л е н н ы м, Николаев и Шавецкий продолжали действие, начатое Дзержинским и Сладкопевцевым, имея иные отправные посылы и конечные точки прибытий, ибо были они промышленниками, причем Шавецкий – учен в Гейдельберге, сам всего достиг, не богат – знающ; Николаев – из сибирских купцов, науками себя не отягощал, любил охоту, женщин, коней и д е л о – это в нем гувернер заложил, Джон Иванович Скотт, американский матрос, подобранный на Дальнем Севере после кораблекрушения, да так и оставшийся при купеческом доме, который любому губернаторскому сто очков форы мог предложить, оттого что д а в а л, а те лишь б р а л и ото всех, кто совал: коли сам не можешь заработать, да и оклад содержания не то чтобы мал, но и не высок, – поневоле возьмешь, если конечно же речь идет о людях умных и знающих, к а к дать и ч т о за это просить.

Просить надобно было подряд на железные дороги и рыбные промысла. Николаев д а л, подряд они после этого получили, но ехали грустные оба, оттого что с такой непролазной тьмой столкнулись, с такой глухоманной провинцией, что только диву оставалось даваться. И по сибирскому купеческому обычаю (если грустно – надобно выпить) пили. Джон Иванович Скотт купил в буфете баранью ногу, шматок розового сала, бочонок липового меда; икру и вялености везли с собой, водку – тоже.

Николаев слушал Шавецкого сонно, прислонясь виском к стеклу окна, а тот разорялся – из разночинцев, экспансивный:

– Ходят по золоту, не хотят нагнуться! Губернатор – хряк, болван болваном, а пуглив, словно серна: всего ведь боится, право слово, всего! Россию гнет экономический кризис, помещик не знает, как управлять мужичьем, думает только о том, как на свое поместье денег получить, фабричный туп, пьян, от мастера зуботычину как собака сносит, а у нас руки в кандалах: чтоб хоть какое дело получить, хоть какой подряд – тысячу столоначальников обойди, каждому презент, каждого неделю жди, а время-то, время летит!

– Тайм из манэй, – согласился Николаев. – Это верно. Согласен, Джон Иванович? Или спорить станешь?

– С тобой, пьяным, нет дискашенс, ты пьяный – идиот, рилли, эн идиот...

– Демократия у нас с гувернером, – вздохнул Николаев и повел глазом на бутылку.

Джон Иванович понял, поднялся, наполнил три рюмки.

– Хорошая у нас демократия, – продолжал Николаев, выпив. – Я, ежели рассержусь, прогоню Джона Ивановича взашей, и он это знает, а потому идиотом меня обзывает только за дело, когда моя дурь и ему опасна.

– Да будет вам, Кирилл, – поморщился компаньон Шавецкий, отпив свою рюмку до половины. – Что вы куражитесь? Я об серьезном, право же.

– И я об том же. Вы все больше по Германиям, милый, а я с Джон Иванычем в Нью-Йорке делу учился. У них дело словес не боится: что не так – доллар в зубы, ай эм вери сорри, в ваших услугах более не нуждаюсь. И все. Они это с молоком матери усвоили, они болтают, что хотят, пока не началась работа. Для них страшнее мастера зверя нет: он за качеством труда смотрит. А у нас болтун – самый страшный зверь, к нему все прислушиваются, к журналисту-бумагомарателю, к социалисту, к недоучившемуся студентику. В то время как, – Николаев снова поглядел на бутылку, и Джон Иванович быстро наполнил рюмки – свою, компаньона и ученика, – страшны ему, хряку-губернатору, мы. Люди дела. Он думает войском принудить людишек к работе, полицией, страхом, а сие невозможно. Рублем – да. Придет время – принудим. Доброе это будет принуждение, все останутся в выгоде, все, кроме губернатора: он тогда как дед-мороз в мае будет. И он это прекрасно понимает, – трезво, чуть подавшись вперед, закончил Николаев. – А вы мне про губернаторский идиотизм! Никакой это не идиотизм, а способ его борьбы за существование.

– Райт, – сказал Джон Иванович. – Верно.

Шавецкий рюмку свою, поднесенную было к губам, поставил на маленький столик и впервые за пять месяцев знакомства с шумным, болтливым, рассеянным, пьяным, невнимательным, грубым, сентиментальным, тихим, добрым Николаевым посмотрел на него долгим, изучающим взглядом.

"ЦИРКУЛЯР ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ

ОТ 26 ИЮНЯ 1902 Г.

No4317

ГГ. НАЧАЛЬНИКАМ ГУБЕРНСКИХ ЖАНДАРМСКИХ УПРАВЛЕНИЙ.

Подлежащие по высочайшим повелениям, за государственные преступления, высылке под гласный надзор полиции в Восточную Сибирь: Феликс Дзержинский и Михаил Сладкопевцев с пути следования на места водворения скрылись.

О названных лицах имеются следующие сведения:

1. Дзержинский, Феликс Эдмундович, дворянин г. Вильны, вероисповедания римско-католического, родился 30 августа 1877 года в имении Дзержиново, Ошмянского уезда, Виленской губернии, воспитывался в 1-й Виленской гимназии, откуда вышел а 1896 году из VIII класса; холост, родители умерли, братья: Станислав – окончил куре в С.-Петербургском университете. Казимир – бывший студент Юрьевского ветеринарного института, где проживает, неизвестно; Игнатий – студент Московского университета; Владислав – ученик 6-й С.-Петербургской гимназии и сестры – Апьбина, по мужу Булгак, проживает в имении мужа близ города Бобруйска Минской губернии, и Ядзига, по мужу Крушелевская, живет в имении в Поневежском уезде.

В 1897 году привлекался при ковенском губернском жандармском управлении к дознанию по обвинению в распространении среди рабочих социально-революционных идей и, по высочайшему повелению 12 мая 1893 года, выслан под гласный надзор полиции в Вятскую губернию на 3 года и водворен на жительство в с. Кайгородском, Слободского уезда, откуда в августе 1899 года бежал, 23 января 1900 года арестован в числе участников сходки рабочих в гор. Варшаве и вновь привлечен при варшавском губернском жандармском управлении к дознанию по обвинению в социалистической пропаганде среди фабричных рабочих, и, по высочайшему повелению, последовавшему в 20 день октября 1901 года по вменении в наказание предварительного содержания под стражей, подлежал подчинению гласному надзору полиции с высылкой в Восточную Сибирь на пять лет и оставлением без дальнейшего исполнения воспоследовавшего о нем высочайшего повеления, 12 мая 1893 г. По пути следования на водворение в Вилюйский округ Якутской области 12 июня 1902 года из Верхоленска скрылся.

Приметы Дзержинского:

Рост 2 арш. 7 5/8 вершка, телосложение правильное, цвет волос на голове, бровях и пробивающихся усах темно-каштановый, по виду волосы гладкие, причесывает их назад, глаза серого цвета, выпуклые, голова окружностью 13 вершк., лоб выпуклый в 2 вершка, лицо круглое, чистое, на левой щепе две родинки, зубы все целы, чистые, рот умеренный, подбородок заостренный, голос баритон, очертание ушей вершок с небольшим.

...Фотографические карточки Дзержинского и Сладкопевцева будут разосланы дополнительно при циркуляре от 1 июля сего года.

Исп. должн. директора Департамента полиции А. Лопухин.

Заведующий отделом Л. Ратаев".

(Хорошо работал Департамент! Тысячи провокаторов держал, а в одном лишь документе две ошибки н а л я п а л: вместо сестры Альдоны и з о б р е л Альбину, а Ядвигу Кушелевскую сделал некоей "Крушелевской".)

Сладкопевцев, каким-то чудом выброшенный на камни, ухватил Дзержинского за воротник пальто, когда тот, взмахнув руками, исчез в дымной темноте воды, потащил к себе, оскользнулся, но удержался все же, не упал и, застонав от напряжения, поднял товарища к дереву, торчавшему страшно, как чудовище на врубелевской иллюстрации. Дзержинский обхватил мокрый ствол руками; сделал два быстрых рывка, как в гимназическом, далеком уже детстве, ощутил под ногами не пустоту, а камень, упал на берег рядом со Сладкопевцевым и зашелся кашлем, а потом ощутил теплоту во рту: тоненько, из самой далекой его глубины пошла кровь, ярко-красная, легочная.

Он заставил себя подняться с холодной земли, стащил тяжелое пальто, пиджак, рубашку и спросил:

– Спички у тебя намокли?

Сладкопевцев достал трясущейся рукой коробок; там было с десяток спичек. Он чиркнул одной – сине-желтое пламя занялось сразу же, и Дзержинский, увидав тепло, сказал:

– Погоди, надо ж сначала сучьев натаскать.

Костер занялся сразу – выстрелил белым пламенем. Дзержинский ощутил дымный жар.

– Ближе к огню, Миша, согреешься, – сказал Дзержинский, – ближе...

Сладкопевцев замер; вздохнув, покачал головой:

– Не надо... Вон, торопятся за нами.

Дзержинский резко обернулся: по сыпуче-песчаному берегу Лены, с большака, бросив телегу, спешили люди – к поваленной могучей древесине, убитой, верно, молнией, была привязана длинная лодка. Таких лодок вдоль по Лене было множество – специально для добровольных стражей "государева порядка", именовавшихся "караульной службой"...

...Лодка сунулась носом в песок того островка, на котором оказались беглецы. Первым на берег соскочил бородатый старик с бляхой на груди, где был выбит царский орел; следом за ним выпрыгнули еще двое, остановились, перетаптываясь: один барин сидел на камне, а второй, голый, бегал вокруг костра.

– Иди сюда! – крикнул Дзержинский старику с бляхой, по должности именуемому "надсмотрщиком за политическими ссыльными". – Не видишь, что ль, в беде мы?!

Старик, услыхав о к р и к, посмотрел на беглецов испытующе.

– Здесь лодка наша разбилась и вещи потонули, все деньги пропали, полсотни всего осталось, – пояснил Сладкопевцев, достав из кармана мокрую пятерку. – Я сын купца Новожилова, это приказчик мой – из немцев. Нас отвезите на берег, а сами вещи ищите и деньги со дна поднимите. За труды отблагодарю.

Дзержинский надел рубашку, еще влажную, пропахшую дымком, но теплую; натянул сапоги, накинул на плечи пиджак, а поверху набросил пальто, ставшее от жаркого костра тугим и негнущимся: брось – колом станет.

Дзержинский представил себе это ставшее колом пальто тем, иным, арестантским, которое зовут х а л а т о м, и такое же оно негнущееся, и так же хранит колокольную форму – даже после того, как обладатель его, продергавшись томительно долгие секунды в петле, замрет и станет медленно синеть лицом...

Первым о герое восстания 1863 года, легендарном защитнике Севастополя Ромуальде Траугутте, подполковнике русской армии, повешенном в Варшаве, Феликсу рассказывал отец. Мальчику тогда было четыре года, и мать поразилась, как сияли глаза сына, когда он слушал отца. Эдмунд Дзержинский умер рано, но мать, пани Елена, запомнив, как муж ее говорил с детьми, стала читать им те книги, которые более всего любил пан Эдмунд. Именно она рассказала уже десятилетнему Феликсу о Траугутте второй раз – мальчик любил старину, он ч у в с т в о в а л ее.

– Разве можно вешать героев? – спросил Феликс, выслушав рассказ матери про то, как Траугутт вместе с юным офицером графом Львом Толстым весь день первого мая возводил укрепления вокруг Севастополя под неприятельским постоянным огнем – палили ядра, остро пахло порохом и жженою серою, а потом штурмующие переместились так близко, что начали отстреливать русских офицеров из штуцеров, словно на забавной африканской охоте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю