Текст книги "Горение (полностью)"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 99 страниц)
Дурново выслушал доклад Герасимова, жестко усмехнулся, когда начальник столичной охранки з а п у с т и л про то, что Азеф, согласившись вернуться на работу, подвергает свою жизнь смертельному риску – революционеры провокаторов казнят безжалостно, – и поинтересовался:
– А когда "извозчики" с динамитом ждут, моя жизнь риску не подвергается?! Я во дворец выехать не могу – по вашему же указанию, полковник! Я, министр, вынужден вам подчиняться! Каково мне в глаза государю глядеть?!
Герасимов понимающе вздохнул, подумав при этом: "Чего ж мне-то врешь, голубь?! К какому государю я тебя не пускал?! Ты ж тайком по ночам к Зинаиде Сергеевне ездишь, к номера! И к Полине Семеновне, в ее дом, – благо, вдова, ничего не остерегается, во время утех кричит так, что прохожие вздрагивают, думая, не насилуют ли кого... Конспиратор дерьмовый..."
– Хочет этот самый Азеф работать, – продолжил Дурново, – пусть себе, я не против: время беспокойное, каждый сотрудник позарез нужен. Что же касается риска, то мы его оплачиваем.
И – легко подписал документ, калькулирующий расходы за т р у д Азефа, добавив при этом:
– Пусть его по-прежнему Рачковский курирует, но все встречи проводит в вашем присутствии. Все до единой.
Герасимов, однако, решил по-своему, ибо достаточно уже обжился в столице, получил информацию, которая есть ключ к незримому могуществу, вошел во вкус дворцовых интриг и начал грести на себя – хватит каштаны из огня таскать. Раз в месяц он встречался с Азефом в присутствии Рачковского, а дважды – с глазу на глаз; во время этих-то бесед и рождалась с т р а т е г и я террора, на который – в своей борьбе за власть и продвижение вверх по карьерной лестнице решил поставить Герасимов, понимая, что рискует он не чем-нибудь, а головой...
...После разгона Первой думы, которая показалась двору слишком революционной, после того как Трепов и Рачковский с к у ш а л и Витте и вместо Сергея Юльевича премьером был назначен вечно дремавший Горемыкин, а Дурново, получив почетную отставку, сразу же уехал в Швейцарию, вместо него в столице появился новый министр, Столыпин, – провинциал с цепкими челюстями. Когда д е д у ш к а Горемыкин ушел на покой, уступив место Петру Аркадьевичу, когда выбрали Вторую думу, но она, по мнению Столыпина, оказалась еще более левой, чем первая, именно Герасимов – в обстановке полнейшей секретности – обговорил с Азефом план провокации, которая позволила и эту, неугодную правительству, Думу разогнать...
...Именно поэтому Герасимов самолично встречал Азефа на вокзале, не предполагая даже, что зеленые глаза Дзержинского фотографически точно зафиксируют его лицо в закрытом экипаже, куда садился руководитель эсеровской боевки Азеф, знакомый Феликсу Эдмундовичу еще по Швейцарии, – свел их там три года тому назад Яцек Каляев.
...Ах, память, память! Эта духовная категория куда более страшна – по своей взрывоопасности, – чем тонны динамита; если взрывчатка может разложиться, сделаться рыхлой массой, без запаха и вкуса, то память уничтожить нельзя, – вечная категория, всяческое умолчание лишь укрепляет ее мощь, делая – по прошествии лет – все более страшной для безнравственных тиранов, лишенных социальной идеи и человеческой порядочности. Необходимость спектакля в суде на Окружном
Получив – через верных друзей – пропуск на процесс по делу бывших членов Первой Государственной думы, Дзержинский зашел в писчебумажную лавку Лилина, что на Невском; спросил у приказчика два маленьких блокнота и дюжину карандашей.
Молодой сонный парень в поддевке, бритый под горшок, но в очках, завернул требуемое в бумажный срыв, назвал цену и лающе, с подвывом зевнул.
– Вы карандаши, пожалуйста, заточите, – попросил Дзержинский, – они мне потребуются в самом близком будущем.
– Придете домой и обточите, – ответил приказчик.
– Тогда, быть может, у вас есть бритва? Я это сделаю сам, с вашего разрешения. На улице достаточно сильный мороз...
Приказчик осклабился:
– Что, русский мороз не для шкуры ляха?
Дзержинский обсмотрел его круглое лицо: бородка клинышком, тщательно подстриженные усы, сальные волосы, глаза маленькие, серые, круглые, в них нескрываемое презрение к ляху, который и говорит-то с акцентом.
– Где хозяин? – спросил Дзержинский холодно. – Извольте пригласить его для объяснения...
Приказчик как-то враз сник; Дзержинскому показалось даже, что волосы его стали еще более маслянистыми, словно бы салились изнутри, от страха.
– А зачем? – осведомился парень совсем другим уже голосом.
Дзержинский стукнул ладонью по прилавку, повысил голос:
– Я что, обратился к вам с невыполнимой просьбою?!
– Что там случилось? – послышался дребезжащий, усталый голос на втором этаже; по крутой лесенке спустился высокий старик в шотландском пледе, накинутом поверх длинного, старой моды, сюртука; воротник рубашки был до того высоким, что, казалось, держал шею, насильственно ее вытягивая.
– Добрый день, милостивый государь, – Дзержинский чуть поклонился старику. – Я хочу поставить вас в известность: как журналист, я обязан сделать все, чтобы вашу лавку обходили стороною мало-мальски пристойные люди. Я не злоупотребляю пером, согласитесь, это оружие страшнее пушки, но сейчас я был бы бесчестным человеком, не сделав этого...
– Заранее простите меня, – сказал старик, – хотя я не знаю, чем вызван ваш гнев... Понятно, во всех случаях визитер прав, а хозяин нет, но объясните, что произошло?
– Пусть это сделает ваш служащий, – ответил Дзержинский и медленно пошел к двери.
Приказчик молча бухнулся на колени, а потом, тонко взвизгнув, начал хватать хозяина за руку, чтобы поцеловать ее:
– Да господи, Иван Яковлевич, бес попутал! Оне просили карандаши заточить! А я ответил, чтоб сами это дома сделали...
– Милостивый государь, – остановил Дзержинского старик, – позвольте мне покорнейше отточить вам карандаши... Право, не оттого, что я боюсь бойкота моей лавки; я попросту обязан это сделать. – Он брезгливо выдернул свою сухую руку из толстых пальцев приказчика. – Однако, полагаю, вас огорчил не только безнравственный отказ этого человека... Я допускаю, что он, – старик кивнул на приказчика, по-прежнему стоявшего на коленях, – вполне мог сказать нечто, задевшее ваши национальные чувства, не правда ли?
– Верно, – согласился Дзержинский. – Тогда отчего же, зная это, вы держите такого служащего?
– Присоветуйте другого – на тот же оклад содержания, – буду премного благодарен...
– Иван Яковлевич, отец родимый, – взмолился приказчик, – простите за-ради христа сироту! Все ж про поляков так говорят, ну, я и повторил, винюся, не лишайте места!
– А кто это "все"? – поинтересовался Дзержинский. – В "Союзе русских людей" состоите? Сходки посещаете?
– Так ведь они за успокоение говорят! Чтоб смута поскорей кончилась!
– Боже мой, боже мой, – вздохнул старик, начав затачивать карандаши, какой это ужас, милостивый государь: темнота и доверчивая тупость... Неграмотные, но добрые по своей сути люди повторяют все, что им вдалбливают одержимые фанатики... Судить надо не его, а тех образованных, казалось бы, господ, которые учат их мерзости: "Во всех наших горестях виноват кто угодно, только не мы, русские"... А ведь мы кругом виноваты! Мы! "Страна рабов, страна господ"... Ах, было б поболее господ, а то ведь рабы, кругом рабы... Вот, извольте, я заточил карандаши, – старик подвинул Дзержинскому семь "фарберов" и начал медленно подниматься по скрипучей лесенке. Остановился, стараясь унять одышку; улыбнулся какой-то отрешенной улыбкой. – Между прочим, в этом доме, у моего деда Ивана Ивановича Лилина, обычно покупал перья ваш великий соотечественник поэт Адам Мицкевич...
...В час дня в здании Окружного суда, что на Литейном, при огромном скоплении зевак на улице (в помещение не пустили жандармы) начался процесс над членами распущенной Первой думы...
...В час двадцать приехал Герасимов, устроился в самом уголке тесного зала, скрыв глаза темным пенсне; борода припудрена, чтобы казалась седой; Дзержинский сидел рядом, записывал происходящее.
Герасимов мельком глянул на Дзержинского; понял, что не русский, – видимо, щелкопер с Запада, их здесь сегодня множество; пусть себе пишут, дело сделано; во всем и всегда главное – п р и х л о п н у т ь, доведя до конца задуманное, потом пусть визжат, не страшно; конечно, лет через двадцать клубок начнет раскручиваться, но мне-то будет седьмой десяток; важно сладко прожить те годы, когда ты силен, каждый день в радость, по утрам тело звенит и ласки просит. Медленно, ищуще Герасимов перевел взгляд на следующий ряд (неосознанно искал в лицах ассоциативное сходство; верил, что все люди есть единое существо, раздробленное на осколки); подивился тому, как господин возле окна похож на бывшего министра Дурново, только в лице нет той уверенности в себе, которая всегда присутствовала в Петре Николаевиче. Улыбнулся, вспомнив, как во время прошлого царствования Дурново, служивший тогда в департаменте по контрразведывательной части (добывал шифры и копию переписок послов, аккредитованных при дворе), имел флирт с очаровательной баронессой фон Киршнер, Пелагеей Антоновной; та, однако, вскорости предпочла ему бразильского посланника; Дурново заподозрил, что делит с кем-то любимую, но фактов не имел; каково же было его изумление, когда среди документов, принесенных в департамент его агентурой для перефотографирования, обнаружил в бумагах коричневатого бразильского дипломата письма возлюбленной: "Моя нежность, я просыпаюсь с воспоминанием о ночи, которую провела в жарких объятиях..."
Дурново отправился к баронессе; та была в пеньюаре уже; нежно поцеловала бывшего гардемарина, оставившего море для того, чтобы посвятить жизнь идее охраны монархии, шепнула, прикоснувшись сухими губами к мочке уха, что мечтает о нем дни и ночи; Дурново поинтересовался: "Обо мне ль одном?" – и бросил изменнице в лицо письма к бразильцу. Наутро заморский дипломат посетил министерство иностранных дел и заявил официальный протест по поводу того, что его корреспонденция подвергается перлюстрации; вечером об этом скандале узнал государь и повелел "гнать дурака Дурново взашей"; бедолагу уволили, пожаловав, однако, званием сенатора, – с дураками и умеренными казнокрадами Россия расстается по-доброму, с п е р е м е щ е н и е м, – нельзя же, право, дворянина, из с в о и х, травмировать отставкою; с любым грех может случиться...
Через полгода после смерти Александра Третьего Дурново вернулся в министерство с повышением, – его выправка и морские анекдоты нравились "серому кардиналу" Победоносцеву, тем более что помощники "первосвященника", ведавшие составлением тайных генеалогических таблиц, высчитали, что в жилах бывшего гардемарина текла настоящая русская кровь, без вкраплений прусской или, что хуже, французской; такие, как он, – верная опора трона: никаких фантазий и самочинностей, истовое выполнение предписанного свыше, иначе нельзя, мы не какие-то Северо-Американские Штаты, где каждый по своему закону живет, мы сильны не писаным законом, а традицией седой старины, суета нам не к лицу, а тем паче подстраивание под "новые времена".
В третьем ряду Герасимов заприметил девушку, невыразимо похожую на несчастную Танечку Леонтьеву. Красавица, умница, дочь якутского вице-губернатора, вступила в отряд эсеровских бомбистов, а ведь была принята при дворе, ей предстояло сделаться фрейлиною Александры Федоровны, императрицы всея Белыя и Желтыя... Вот ужас-то, господи! Уж после ее гибели Герасимов узнал, что бомбисты одобрили план Леонтьевой: во время бала, где девице отвели роль уличной продавщицы цветов, Танечка должна была подойти к государю с букетиком незабудок, а как подошла, так и засадила б в монарха пулю – ответ на убийства во время кровавого воскресенья...
В Петропавловской крепости несчастная свернула с ума, польку-бабочку сама с собою в камере танцевала... Отец вымолил ей освобождение, отправил в Швейцарию, в Интерлакен, в лучшую санаторию... А Танечка как в себя пришла, так сразу к Борису Викторовичу, к дьяволу Савинкову: "Хочу вернуться в террор". Тот порыв одобрил, но просил еще маленько полечиться... Так ведь нет, пристрелила в своем санатории семидесятилетнего парижского коммерсанта Шарля Мюллера, решив, что он не кто иной, как Дурново. Тот (это бомбистам было известно) действительно ездил за границу по паспорту Мюллера; как на грех, француз был похож на отставного русского министра, да и говорил по-немецки с акцентом, – все французы по-иностранному так говорят. Швейцарский суд приговорил Татьяну к десятилетнему тюремному заключению; конец жизни; Швейцария – не Россия, добром не договоришься, в агенты не перевербуешь, и откупиться нельзя: за законом парламент смотрит, как что не так – сразу скандал...
Ровно в час дня (время, как высшее выражение незыблемости формы, соблюдалось у судейских особо тщательно) пристав объявил, чтобы собравшиеся встали; вошел старший председатель Судебной палаты Крашенинников и члены присутствия Лихачев, Зейферт и Олышев, обвинитель Зиберт; расселись и защитники, цвет Петербурга, – члены Третьей уже думы Маклаков-второй и Пергамент; Елисеев, Базунов, Маргулиес, Мандельштам, Гиллерсон, Соколов, Муравьев, Андронников, Тесленко, Лисицин, Гольдштейн...
...Герасимов сунул в рот длинный мундштук; слава богу, что черная сотня вовремя убрала депутатов Первой думы Иоллоса и Герценштейна; эти соловьи такое бы здесь насвиристели, ого-го-го!
Про то, что "Союз русских людей" провел этот акт с подачи департамента полиции, думать не хотел: зачем? Виновные будут наказаны, пусть мавры делают свое дело, на то они и мавры; нет слаще ощущения, чем то, которое острее всего понимает артист цирка, работающий с куклами: дерг пальчиком – и нет куколки, дерг другим – куколка возносится вверх, дерг третьим – и нет петербургского градоначальника фон дер Лауница! А не надо было покушаться на чужое: захотел, видите ли, кисонька, получить под свой контроль центральную охрану, со всей агентурой и филерами! Дудки-с! Своего не отдадим! Кто ж тайное могущество добром отдает?!
Азеф тогда назвал Герасимову дату предстоящего покушения на фон дер Лауница, но молил, чтобы информация была проведена сквозь архивы охраны за чужой подписью; "ваши стали болтунами, раскроют в два счета!". Был издерган, говорил, что чует на спине глаза врагов, лицо действительно сделалось желтым, отекшим, старческим.
Герасимов пустил наиболее доверенную агентуру по следам, которые обозначил Азеф; данные подтвердились: боевики Льва Зильберберга и вправду готовили а к т на третье января девятьсот седьмого года – во время торжественного открытия нового медицинского института во главе с принцем Петром Ольденбургским.
Петр Аркадьевич Столыпин был, понятно, как и фон дер Лауниц, приглашен на открытие.
Позвонив фон дер Лауницу, чтобы предупредить о ситуации, Герасимов был прямо-таки шокирован грубой бестактностью градоначальника: "Вы мне поскорей агентуру свою передавайте, я уж наведу порядок!"
Герасимов отправился к премьеру: когда состоялась их первая встреча, Столыпин, выслушав подробный двухчасовой доклад шефа охраны, позволил приезжать домой в любое время суток: "Мне искренне приятен разговор с вами, полковник. Я давно не встречал человека такой компетентности и такта; вопрос террора – вопрос вопросов, некое политическое средостение всей ситуации в империи. Эсеры провозгласили, что на время работы Государственной думы они террор прекращают. Вы верите в это?"
Герасимов тогда поднял глаза на Столыпина, долго молчал, а потом тихо ответил: "Вам террор поболее, чем им, нужен, Петр Аркадьевич... Чего стоит хирург без скальпеля?"
Тот ничего не сказал, только глаза отвел, резко поднялся со стула, простился сухо, сдержанным кивком.
Герасимов вернулся к себе в охрану и только здесь, оставшись один, ощутил жуткий, холодящий душу ужас: "Кого решил себе в союзники брать?! На что замахнулся, вошь?! Пусть себе газеты пишут про свободу и гласность, а ты таись! Шепотком! Иначе у нас нельзя! Нас сначала Византия раздавила, потом иго, – в нас страх вдавлен, самости нету!"
Тем не менее назавтра от Столыпина позвонили в десять вечера, осведомившись, нет ли каких новостей: "Петр Аркадьевич готов вас принять".
...Во время аудиенции Столыпин был весел, слушал не перебивая, затем пригласил на чашку чая, представил жене, Ольге Борисовне; Герасимов ликовал: пронесло, взял н а ж и в у Петр Аркадьевич, иначе б дражайшей не отрекомендовал как "верного стража империи"; пойдет дело – только б наладить пару подконтрольных террористических актов, получить законное право на ответный террор правительства, вот тебе и пост товарища министра внутренних дел, внеочередной крест и генеральская звезда!
Когда Герасимов, узнав о предстоящем покушении, приехал в Зимний, Столыпин спокойно выслушал полковника и вопросительно посмотрел на Ольгу Борисовну, теперь они довольно часто беседовали втроем – высшее проявление доверия к сослуживцу.
– Александр Васильевич совершенно прав, ты не должен ехать на церемонию, сказала Ольга Борисовна, скрывая испуг.
– Я полагаю, – возразил Столыпин, – что Александр Васильевич сможет поставить такую охрану, что бомбисты ничего не сделают.
Герасимов отрицательно покачал головой:
– Я на себя такую ответственность не возьму. Повторно заклинаю не ездить туда...
...На следующий день фон дер Лауниц, открыто заявлявший свою неприязнь к Герасимову, поинтересовался:
– Ваши люди будут на церемонии в медицинском институте?
– Непременно, Владимир Федорович, – ответил Герасимов, – я отрядил практически всех моих филеров...
– Петр Аркадьевич пожалует?
– Конечно, – спокойно сказал Герасимов, зная совершенно точно, что премьер решил не ехать (Ольга Борисовна ликующе сообщила утром, что смогла отговорить мужа).
– А мне советуете не быть? – усмехнулся фон дер Лауниц. – Что, трусом норовите представить в сферах? Не выйдет, полковник! Как-никак, а я свиты его величества генерал-майор, мне ли страшиться бомбистов?!
– Я не смею ни на чем настаивать. Мой долг состоит в том, чтобы загодя предупредить об опасности...
– Вы, кстати, закончили составление списков всей вашей агентуры? Акт передачи проведем в моем кабинете на следующей неделе. Политическую охрану беру себе.
– Хорошо, – ответил Герасимов, – на следующей неделе я передам вам все, Владимир Федорович!
Этим же вечером Герасимов нанес ряд визитов, в том числе повстречался и с адъютантом принца Ольденбургского, ротмистром Линком. Вручил ему браунинг: "Хотя здание блокировано, но каждый, кого увидите с револьвером в руке, – ваш! Стреляйте без колебаний, это – бомбист. Охрана жизни принца распространяется и на вас, но его высочеству ничего не говорите, не надо его нервировать попусту".
...Третьего января фон дер Лауниц был застрелен на лестнице медицинского института; ротмистр Линк всадил две пули в затылок бомбиста – концы в воду!
Вот так-то на чужое покушаться, господин свитский генерал! С нами шутить опасно, мы скусываться умеем, Владимир Федорович!
...Понятно, о передаче самой секретной агентуры охранки новому градоначальнику никто не заикался более; Столыпин повелел на террор ответить террором. Акция была оправданной, эсеры не сдержали своего слова, отмщение будет безжалостным, око за око, зуб за зуб!
...Дзержинский быстро записывал происходящее в зале; за время работы в газете научился скорописи, чуть ли не стенографии; ни одну фразу, которая казалась ему существенной, не пропускал:
П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый Афанасьев, ваше звание?
А ф а н а с ь е в. Лишенный сана священник...
П р е д с е д а т е л ь. Гредескул, ваше звание?
Г р е д е с к у л. Бывший профессор.
П р е д с е д а т е л ь. Князь Долгоруков, ваше имя и отчество, чем занимаетесь?
К н. Д о л г о р у к о в. Петр Дмитриевич, дворянин, бывший председатель земской управы.
П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый Жилкин, ваше звание, чем занимаетесь?
Ж и л к и н. Мещанин, литератор, – отвечает бывший лидер трудовиков.
П р е д с е д а т е л ь. Зиятханов?
З и я т х а н о в. Бывший товарищ прокурора, дворянин, наследственный хан.
П р е д с е д а т е л ь. Локоть?
Л о к о т ь. Был до выборов в Думу профессором.
П р е д с е д а т е л ь. Ломшаков?
Л о м ш а к о в. Бывший профессор высших технических учебных заведений, почетный мировой судья, отстраненный Сенатом от этой должности в связи с настоящим процессом.
– Подсудимый Муромцев!
Подымается бывший председатель Думы С. А. Муромцев.
Вся зала поднимается вместе с ним.
Председатель особого присутствия поражен массовым проявлением уважения к подсудимым и несколько смущен, но резким тоном приглашает: "Прошу вас, господа, сесть".
Не дожидаясь вопроса, Муромцев отвечает обычным голосом привыкшего говорить в общественных собраниях человека:
– Сергей Андреевич, пятидесяти семи лет, статский советник, ординарный профессор Московского университета.
П р е д с е д а т е л ь. Набоков, чем занимаетесь?
Н а б о к о в. Публицист, живу литературой.
П р е д с е д а т е л ь (к Окуневу, приведенному под стражей). Окунев, род ваших занятий?
О к у н е в. Сижу в тюрьме, раньше был учителем.
П р е д с е д а т е л ь. Рамишвили?
Р а м и ш в и л и. Крестьянин, 48 лет, православный, бывший учитель.
П р е д с е д а т е л ь. Соломка, чем занимаетесь?
С о л о м к а. Чернорабочий.
Просто и гордо, не менее гордо, чем слова Муромцева, звучит этот ответ.
П р е д с е д а т е л ь. Князь Урусов, Сергей Дмитриевич, чем занимаетесь?
У р у с о в. Бывший бессарабский губернатор, затем товарищ министра внутренних дел, а затем – депутат Думы и автор речей о подпольной работе охранки, подстрекавшей к погромам, отвечает:
– Сельским хозяйством.
По окончании чтения обвинительного акта председатель предлагает поименно каждому из подсудимых традиционный вопрос:
– Признаете ли себя виновным?
– Нет, – отвечают все, – виновным себя не признаю.
Слова просит присяжный поверенный Е. И. Кедрин.
– Есть обязательное постановление петербургской думы, установляющее минимум кубического содержания воздуха для ночлежных домов. Зала суда далеко не удовлетворяет этому минимуму. Думаю, что многие товарищи ко мне присоединятся, но про себя прямо скажу, что здоровье мое может быть существенно скомпрометировано. Мы задыхаемся в тесноте и духоте. Кроме того, мы не имеем возможности советоваться с защитниками, не имеем возможности записывать свои заметки, не слышим слов свидетелей и даже самого председателя. Я думаю, что люди, названные когда-то с высоты трона "лучшими", заслуживают хотя бы тех удобств, которые имеют в суде воры и мошенники.
– У меня нет другого помещения, – ответил председатель. – Суд признает неудобства помещения. Но аналогию с ночлежными домами я не могу принять. В ночлежном доме известное количество людей принуждено проводить безвыходно целую ночь. Я же буду чаще делать перерывы и попрошу свидетелей говорить громче. Введите свидетелей!
Вводятся около тридцати свидетелей, которые не помещаются в узком пространстве, отведенном им между стульями защитников и местами судей.
Впереди тонкая, аристократическая фигура Н. Н. Львова, далее пять жандармов с красными шнурами на груди, а потом длинная лента мужицких, простецких лиц. Седой священник долго заклинал их говорить только правду и прочел торжественную формулу присяги.
Ввиду незначительности места, отведенного для свидетелей, их приходится приводить к присяге посменно, по два, по три человека: больше не помещается. Поэтому обряд присяги продолжается очень долго, воздух в зале становится спертым, и председатель объявляет перерыв.
После краткого перерыва, перед допросом свидетеля поднимается И. И. Петрункевич и заявляет о желании дать суду объяснение:
– На вопрос председателя, признаете ли себя виновным, я ответил – "нет". Мы обвиняемся в том, что "задумали возбудить население к неповиновению велениям закона посредством распространения особого воззвания". Таким образом, оказывается, что единственной целью бывших членов Первой Государственной думы, посвятивших себя служению стране, является возбуждение населения к неповиновению законам. Таких целей не было и не могло быть. Высочайший манифест семнадцатого октября исходит из того положения и первые его слова заключаются в том, что смута, охватившая Россию, побуждает Государя даровать народу политические права, в надежде, что это умиротворит страну. Это был великий и мудрый акт. Не всякое действие, совершенное в стране в известный момент ее жизни, является уголовным преступлением. Бывают моменты, когда создается коллизия между жизнью и законом. Коллизия эта не всегда разрешается в пользу действующего закона, она нередко разрешается и в пользу жизни. Эта мысль выражена в том самом докладе, который представлен был на Высочайшее усмотрение гр. Витте и обнародован одновременно с манифестом. В нем были указаны причины смуты и объяснено, что Россия выросла из рамок, в которых она была заключена, и требовала для себя новых форм. Думаю, что мудрость власти и заключается в сознании и предупреждении требований жизни. Если бы вы, гг. судьи, признали возможным стать на такую точку зрения и, стоя на ней, правильно оценили вменяемое нам в вину деяние, то, быть может, убедились бы, что мотивы, руководившие нами, были не те, которые приписываются нам обвинительной властью. Не смуту мы хотели создать в стране, а укрепить тот порядок вещей, который в данное время существовал и был санкционирован верховной властью, – порядок, который мы, как граждане, были обязаны защищать.
В воскресенье, в пять часов, мне сообщили о роспуске Думы. Тотчас мы решили проверить это известие. Оказалось, что Дума окружена войсками, что думские двери заперты, в ворота войти нельзя, повсюду стоят войска и, как говорят, во дворе расположены пулеметы. Очевидно, такой способ роспуска имел все признаки не конституционного роспуска парламента, а скорее свидетельствовал о государственном перевороте.
Ввиду такого положения вещей какие меры мы могли принять? Ведь на улицах стояли войска! Наше фракционное помещение было закрыто, в городе объявлена чрезвычайная охрана, – для нас было ясно, что спокойно собраться и обсудить создавшееся положение совершенно невозможно. Мало того, меры, принятые правительством, свидетельствовали о том, что оно само имело данные полагать: роспуск Думы не будет встречен спокойно.
Собраться при таких условиях, когда можно было вызвать столкновение с войсками, жертвовать хотя бы каплей крови наших сограждан мы не считали возможным. Вот почему мы отправились в Выборг.
Мы поехали туда, ничего не предрешая. Без всяких приглашений в Выборге собралось большинство наличного состава Думы, ее кворум; здесь оказались депутаты – представители различных функций, но всех нас объединяло одно чувство: невозможность не дать отчета народу о случившемся.
Слово для объяснения предоставляется следующему обвиняемому.
Р а м и ш в и л и (социал-демократ, привезен в суд из тюремной больницы). В октябрьские дни новые силы победили старую власть. Манифест 17 октября был величайшим днем в жизни русского народа – сам народ, своими собственными силами добыл свои права...
П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый, я останавливаю вас: ничего подобного не было!
Р а м и ш в и л и. Я хотел сказать...
П р е д с е д а т е л ь. Полемики с собой я не допущу...
Р а м и ш в и л и. Народ поверил власти, словно принял за дело и покинул боевую позицию, не закрепив за собою завоеваний. Да никто тогда не мог ожидать, что найдется такой лютый враг народа, который пожелает отнять у него всё. Пролетариат, верный борец за свободу народа, классовым чутьем понимал желание врага и убеждал народ продолжать борьбу. Напрасно. Широкие массы увлеклись желанием использовать плоды первой победы, оставить борьбу и начать жить новой, свободной жизнью в новой, свободной атмосфере. А в это время побежденный противник продолжал зорко следить...
П р е д с е д а т е л ь. Не употребляйте таких выражений!
Р а м и ш в и л и. Свобода еще не успела окрепнуть в сознании народа и...
П р е д с е д а т е л ь. Это не имеет никакого отношения к вопросу о вашей виновности; прошу говорить только об этом.
Р а м и ш в и л и. По мере успокоения волны народного волнения старая власть вторглась в область нового права. Власть, желая отказаться от манифеста, вырванного у нее силою народного гнева...
П р е д с е д а т е л ь. Подсудимый, я последний раз прошу не употреблять таких выражений...
Р а м и ш в и л и. Если мне нельзя говорить – в свое оправдание – о фактах, имевших место в действительности, я постараюсь обойти их. Власть не хотела сразу уничтожить манифест, она подбиралась к нему умело, осторожно...
П р е д с е д а т е л ь. Суд не желает слушать о приписываемых вами власти попытках. Я в последний раз предупреждаю вас. (Среди подсудимых сильный ропот.)
Р а м и ш в и л и. Так дело дошло до того, что мы наблюдаем сейчас. Из былого не осталось ни одной свободы, и желания ушли в подполье, как до октября.
П р е д с е д а т е л ь. Я повторяю, что это к делу не относится.
Р а м и ш в и л и. Все-таки на поверхности жизни осталось народное представительство. Из всех трех Дум Первая дума, конечно, полнее всех могла обсудить манифест 17 октября, но ей не удалось поработать вместе с представителями власти, – а ведь это желание было у нее. Думское большинство партии народной свободы стремилось к согласованным действиям с правительством, не сходя с почвы законности, провозгласив лозунг "надо беречь Думу". Все это не привело ни к чему – разогнали! Правительству была неугодна работа Думы и ряд предполагавшихся ею реформ, в частности – аграрная. Незадолго до роспуска Думы правительство обратилось к народу, что не Дума даст землю, а власть. Мирнее деятельности Первой думы для конституционного государства быть не могло, но все ее старания были неугодны правительству. Однако жизнь требовала реформ, требовала установления правового порядка. Что оставалось делать депутатам после роспуска Думы? Надеть шапки и уйти невозможно. В соответствии с надеждами, которые возлагались на Думу, это было бы позорно. Прошлая жизнь народа представляла одну сплошную цепь страдания, он стонал под гнетом налогов, раздевавших его догола, на просьбы ему отвечали пулями, как это было на улицах Петербурга.
П р е д с е д а т е л ь. Это не имеет никакого отношения к настоящему процессу!
Р а м и ш в и л и. Этот народ везде искал спасения, и вдруг – разгон Думы...
П р е д с е д а т е л ь. Никакого разгона не было, был роспуск!
Р а м и ш в и л и. Хорошо, пусть будет роспуск. Он разразился над родиной как громовой удар, и перед народом встал вопрос, кто, почему разогнал... (Председатель останавливает оратора.) ...распустил Думу... Теперь пусть распустят хоть десять Дум – такие вопросы не будут иметь места. Народ ныне знает, где искать своих представителей: их надо искать в тюрьмах, в ссылке, на каторге. Народ заранее знает, что та Дума, которая выступит в защиту народных прав, будет распушена, а не будет распущена лишь та Дума, которая не пожелает дать народу ничего. Но на такую Думу народ не станет обращать внимания! Он станет думать свою особую – народную думу! Когда люди увидели, как члены и Второй думы были сосланы на каторгу, когда собралась Третья дума, в которую открыты двери лишь представителям ста тридцати тысяч дворян и землевладельцев, но народ не допущен, – теперь таких вопросов они не поставят. Когда мы собрались в Выборге, эти вопросы были естественны, как естествен был наш ответ на них – выборгское воззвание. Сейчас встает другой вопрос: правилен ли был наш тогдашний ответ? Я и социал-демократическая фракция, к которой я принадлежал, думаем теперь, что наш ответ был очень слаб и не соответствовал силе удара властей. По нашему мнению...