Текст книги "Горение (полностью)"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 99 страниц)
– Вот эдак-то будет верно, а?
...Пусть Дурново распорядится, пусть покажет себя, а то все ездит к экс-диктатору Трепову в Царское Село и слезы льет, жалуется на его, Витте, либерализм и на безволие министра юстиции Акимова. Вот и покажите, Петр Николаевич, как надобно поступать в условиях свободы слова и печати, дарованной высочайшим манифестом семнадцатого октября! Вот и покажите, как надобно блюсти закон и корчевать смуту.
Дурново, прочитав статью Ленина, написал на полях: "Директору департамента полиции Эм. Ив. Вуичу. Н. Ленина и редактора Лесневского арестовать немедленно!" Хватит, больше терпеть не намерены, будем руки ломать – или мы им, или они нам.
Гофмейстер Эммануил Иванович Вуич был не просто знатного дворянского рода; Вуичи считались неким средоточием с и л ы в Петербурге, силы, естественно, не решающей, но решения во многом определявшей. Старший брат Василий был женат на Софье Евреиновой – интеллигентность и богатство; Николай, сенатор, счастливо жил с дочерью покойного министра Вячеслава Константиновича Плеве – власть, з н а н и е поворотов; Александр состоял при дворе принца Евгения Максимовича Ольденбургского – поддержка Царского Села.
Ознакомившись со статьей Ленина, гофмейстер вызвал к себе полковника Глазова.
– Глеб Витальевич, голубчик, – сказал ласково, пригласив полковника сесть, – вы мне докладывали, что по ликвидации в Варшаве склада с нелегальщиной было захвачено особенно много социал-демократических брошюр... Я запамятовал, вы называли мне фамилию наиболее читаемого публициста...
– Ленин, видимо.
– А Плеханов?
– Ленин из молодых, крепок и рапирен – говоря языком б е л ь л е т р... Но в Варшаве-то его особенно широко распространяют, потому что секретарь польского ЦК Феликс Дзержинский – давний поклонник Ленина, здесь, так сказать, личные симпатии.
– Ну, в польских делах вы дока, Глеб Витальевич, я и в них не понаторел еще. А Лениным, случаем, не занимались?
Вуич знал, что Глазов занимался всем. Он м е т и л, и вообще-то имел на это право: интеллигент, смел, в профессии отменен. В охранке не было принято отдавать свои материалы кому бы то ни было, даже начальству, но Глазов, по мнению Вуича, должен был понимать, что лишь своей постоянной нужностью он добьется необходимого в карьерном росте патронажа.
– Я готов доложить мою подборку по Ленину, – сухо ответил Глазов, подавать себя умел, – но я не хочу, чтобы мои коллеги, занимающиеся непосредственно социал-демократией, были на меня в обиде...
– Есть прелестная новелла, Глеб Витальевич... Некий министр мечтал узнать от могущественного лорда-канцлера, кто будет венценосным преемником больного короля. Лорд-канцлер спросил министра: "Вы умеете хранить тайну?" Тот, обрадованный, ответил: "Конечно!" И лорд-канцлер сказал: "Я – тоже".
Глазов посмеялся вместе с Вуичем, спросил разрешения покинуть кабинет, отсутствовал не более десяти минут и вернулся с папкой, набитой вырезками из газет, одними лишь вырезками – ни рапортов агентуры, ни перлюстрации корреспонденции. Глазов угадал взгляд Вуича:
– Здесь – главное, Эммануил Иванович. Я хочу обратить ваше внимание на те статьи, которые Ленин опубликовал, приехав в Россию из эмиграции. Он восьмого ноября приехал, а уже через два дня "Новая жизнь" начала публиковать его очерк "О реорганизации партии". Через четыре дня он напечатал там же "Пролетариат и крестьянство". Через пять – "Партийная организация и партийная литература". Через восемь – "Войско и революция". Через тринадцать – "Умирающее самодержавие и новые органы народной власти". Через пятнадцать, – монотонно, где-то даже ликующе продолжал Глазов, – "Социализм и анархизм". Через двадцать пять – "Социализм и религия". Вы вправе спросить меня, отчего я вычленил именно эти семь работ, Эммануил Иванович...
Вуич поломал глазовскую въедливую монотонность:
– Оттого, что это – программа, я достаточно внимательно слушал вас...
– Изволите ознакомиться с выжимками?
– Бог с ними... Ваши соображения? – несколько раздраженно спросил Вуич.
– Соображения я высказал, Эммануил Иванович... Что же касается предложений, то они сводятся к тому, чтобы – по возможности массово – изъять социал-демократов большевистского направления, ликвидировать их опорные базы...
– Что вы, право, в большевиков уперлись, Глеб Витальевич?! Меньшевики лучше, по-вашему? Плеханов с Аксельродом союзники нам?!
– Плеханов с Аксельродом нам не союзники, а враги, но они устали, Эммануил Иванович, они старые люди, прожившие жизнь в эмиграции. Им легче принять Думу, высочайший манифест, эволюцию, предложенную государем. Они хотят жить без филерского наблюдения, они хотят выступать с думской трибуны, они ведь с Бебелем дружны, с д е п у т а т о м рейхстага Бебелем, с тем Бебелем, который заседает в одном зале и с кайзером и канцлером Бюловом.
– Нет, нет, Глеб Витальевич, вы сами напугались и меня желаете напугать... Ленин... Я понимаю – Милюков, его Россия знает, тоже ведь не сахар, тоже против нас пописывает; Гучков, хоть и наш, а кусается; понимаю – Чернов с Гоцем: террор, плащ и кинжал, студенты хлопают. Но Ленин? Нет, Глеб Витальевич, нет!
– Позвольте не согласиться, Эммануил Иванович... Мы эдак уподобимся тем, кто Чехова чуть не до смерти к юмористам приписывал, а Горького рассматривал как салонное украшение, босяцкого хама. Мы, увы, считаемся лишь с теми, кого сами же и создаем... А коли с о з д а л о с ь само по себе, без нашей помощи? Мы слишком подчиняем себя очевидностям, сиюминутности, а ну – вдаль заглянуть в завтра?
– Поэты смотрят "в завтра", Глеб Витальевич, нам бы "сегодня" охватить, вот бы сейчас управиться...
– Мне, видимо, разумнее согласиться, дабы не потерять вашего ко мне постоянного благорасположения, однако позволю заметить: я одинок, я не тревожусь по завтрашнему дню, а у вас семья, внучки у вас. Я поднял дела из архива, Эмманул Иванович, двадцатилетней давности дела... Так ведь там про Плеханова писали в положительных тонах, как про человека, который выступает против злоумышленников от народовольческого террора... Мы ведь тогда "Коммунистического манифеста" не страшились, полагая, что сие – средство для шельмования "Черного передела"... Если не у л о в и т ь вначале – потом не охватишь, Эммануил Иванович, потом только регистрировать придется, регистрировать и просить у премьера войско – полиция не удержит.
– Ну хорошо, составьте предложение, – сказал Вуич.
– Предложение готово, – ответил Глазов и достал, будто фокусник, из вороха вырезок лист бумаги с напечатанным машинописным текстом: фамилия Глазова там не значилась, подписать документ следовало Вуичу.
Эммануил Иванович раздраженно пробежал текст. При этом размышлял: "Все об истории думают, о своей в ней роли... Работали б злее, не надо было б про историю-то думать, она крутых помнит, крутых и рисковых".
Документ тем не менее подписал и сразу же отправил с нарочным в судебную палату, прокурору: "Немедленно арестовать Ульянова-Ленина Владимира Ильича, осмелившегося напечатать и распространить прямой призыв к вооруженному восстанию". Также было предписано арестовать редактора "Молодой России" Лесневского.
...Именно поэтому филеры дежурили на вокзалах в "Вольном экономическом обществе" и Технологическом институте, где особенно часто встречались большевики. Однако на фотографиях Ленина, розданных им, был человек с аккуратно подстриженными усами, с маленькой бородкой, не могли же они думать, что мастеровой, квалифицированный, судя по барашковой шали, в больших очках, заросший рыжеватой щетиной, в ушанке, низко надвинутой на ши-шкастый, крутой лоб, и есть тот самый государственный преступник, которого предписано немедленно заарестовать и доставить на Гороховскую.
...Квартиру на Надеждинской п а с л и, – наметанный глаз определил сразу: "гороховые пальто" мешали дворникам, угощали папиросками, алчуще выспрашивая сплетни.
Ленин сменил пролетку – благо, багажа нет, портфельчик с рубашкой и несессером, никакого подозрения у кучера, – отправился на Фонтанку: возле газеты тоже т о п а л и.
"Свобода, – подумал он, – прекрасная российская свобода, пожалованная государем. Ничего другого не ждал, а все равно обидно. Я-то перетерплю, а вот иные могут не выдержать; Георгий Валентинович пролетки менять не станет. А мне еще и по проходным придется побегать, на Пантелеймоновской прекрасный двор, любой пинкертон отстанет".
Поднял голову, снял очки, начал ловить языком снег: пушинки были мягкие, мгновенный холод сменялся теплом.
"А все равно Россия! – Радость поднялась в нем неожиданно. – Все равно дома!"
На конспиративной квартире его встретила дочь хозяйки, приложила палец к губам:
– Тише, товарищ Петров, тише, там какой-то тип пришел, по виду явный барин, но назвал пароль... Посмотрите в скважину – не шпик ли.
Ленин на цыпочках прошел к двери, опустился на колени: у стола, просматривая газету, сидел член ЦК Румянцев – борода расчесана у парикмахера, костюм серый, в искорку; квадратный галстук, высокий, по последнему венскому фасону, воротничок.
Ленин поднялся, шепнул девушке: "Наш", распахнул дверь.
– Дозвольте, хозяин-барин?
Румянцев вздрогнул; не поздоровался даже, выпалил:
– Вас начали искать, Владимир Ильич!
– "Начали"? Мне сдается, не прекращали. Что нового, рассказывайте.
– Нет, вы поймите: "Новая жизнь" блокирована филерами, за Красиным и Литвиновым топают постоянно, я с трудом оторвался.
– Но оторвались же. – Ленин начал раздражаться. – Вы ждали, что нас будут встречать цветами?
– Владимир Ильич, ночью арестовали Лесневского...
Лицо Ленина сразу же изменилось, обозначились морщины.
– Ему уже предъявлено обвинение?
– Да.
– Надо немедленно добиться его освобождения.
– Подскажите как? – ответил Румянцев хмуро. – Залог полиция отказалась принять, они, видимо, будут готовить процесс... Вообще по нынешней обстановке следовало бы вам чуть смягчить тон выступлений...
Ленин изумился:
– Что значит с м я г ч и т ь? Я не совсем вас понимаю. Исключить определения вроде "разлагающееся самодержавие"? "Черносотенцы"? "Министр-клоун"? Тогда рабочие вывезут нас на тачке, и правильно поступят. Смягчают дипломаты. А мы не дипломаты, мы – партия класса, нам следует обнажать существо вопроса, мы обязаны говорить в с ё о б о в с е м.
– Вы не оставляете ни малейшего шанса на то, чтобы сговориться.
– А вы видите хоть проблеск желания, чтобы сговориться? Я готов кардинальным образом пересмотреть свой стиль, если увижу хоть малейшую надежду на мирное решение вопроса. Где эта надежда? Лесневского посадили, наши газеты запрещают, вожди партии живут нелегально, от филеров по проходным, словно зайцы, бегают. Я уж не говорю о двенадцатичасовом рабочем дне, о нищете мужика – что-нибудь делается, чтобы изменить положенно народа? Разогнали бюрократов? Посадили на скамью подсудимых расстрельщика Дубасова? Побойтесь бога, товарищ Румянцев, о какой надежде вы говорите?! Неужели вы и впрямь думаете, что Витте и Трепов намерены сговариваться с нами?! Они нас и в расчет не берут! Они наивно полагают, что комбинации в кабинете спасут положение, они совершенно игнорируют народ, сто пятьдесят миллионов, они и г р а ю т в политику, а ее, политику-то, делать надо, убежденно, трезво, опираясь на интересы того нового, что определяет общество. Впрочем, что это я... Так... Лесневский сидел до этого?
– Нет.
– Ай-яй-яй. Бедняга. Не развалится?
– Трудно сказать.
– Его обвиняют именно в том, что он меня напечатал?
– Да.
– Значит, коли я приду в полицию, его освободят?
– Если вы придете в полицию – вас укокошат.
– Ну уж так сразу и укокошат...
– Не знай я вас, подумал бы: кокетничает Ленин. Ведь сейчас все ваши статьи по прокламациям расходятся, вас вся Россия читает, вынесло вас, Владимир Ильич, наверх вынесло, на всеобщее обозрение.
Ленин поморщился:
– Только патетики не надо бы, а? Вы же цекист, а не Гиппиус... Вот что... Давайте-ка свяжемся с Красиным, подумаем, кого из серьезных адвокатов можем отправить сегодня же, сейчас, немедля в охранку. Разговор должен быть таким: "Ежели вы не выпускаете Лесневского до суда, мы начинаем кампанию, неслыханную ранее по громкости, о том, как полиция нарушает манифест о свободе печати. И это никак не поможет предвыборной кампании в Государственную думу, это очень повредит вашим, сиречь правительственным, правым, черносотенным, кандидатам, и на этой кампании мы вместо одного арестованного Лесневского протащим в Думу десять левых. Хотите этого – мы готовы к драке. Коли согласны на п а р л а м е н т с к и й исход – отпустите редактора "Молодой России" сегодня же..." А вы говорите, что я не оставляю ни малейшего шанса сговориться. Разве это мое предложение не шанс?
Ленин проводил Румянцева, пошел на кухню, зажег керосинку и поставил чайник: страсть как хотелось крепкого чая. 9
"Дорогой Юзеф!
Я много раз собирался написать тебе, но все не было времени – много работы в Питере и Москве, мотаюсь туда и сюда челноком. Пора горячая, проходят выборы на "ужин", проходят весьма оживленно, если не сказать, горячо: судя по сообщениям, поступающим из Польши, ты в курсе наших русских дел, расхождения между б. и м. не стихают, а, наоборот, по мере развития революционного процесса нарастают все больше.
"Ротмистр" и "Гриша" рассказывали мне, что ты стоишь на стороне наших "б", то есть на стороне Вл. Ил. Позволь мне быть с тобою совершенно откровенным, Юзеф. Меня связывает с тобою не только наша общая печаль по безвременно ушедшей Юленьке, меня связывает с тобой и то, что ты был первым, кто привел меня в рабочий кружок, кто приобщил меня к сверкающему богатству ума социал-демократии. Я никогда не забуду твою листовку, детскую еще, которую ты написал в годовщину смерти нашего незабвенного учителя Фридриха Энгельса сколько в ней было мыслей, как она была открыта и глубока! Но если бы Юленька не умерла и ты стал ее мужем, а моим – тут уж я боюсь напутать, не силен в высчитывании родственных степеней – шурином или зятем, в нашей семье произошел бы раскол такой же, как в нашей организации. Постарайся меня понять, дорогой Юзеф; я знаю наши петербургские и московские условия лучше, чем ты, я варюсь в нашем "парт. соку" и могу судить о происходящем не со стороны, а изнутри.
Почему же наши расхождения столь принципиальны?
Во-первых, потому, что Вл. Ил. резко повернул в крестьянском вопросе, "обогнав" всех, даже эсеров, которые всегда у нас кричали о "крестьянском бунте", и выдвинул лозунг эсеров "земля и воля"! Он, правда, добавил, что "земля и воля" это слова, абстракция, что воли не будет без социальной революции, а только она и может дать землю, но что и земля ничего не значит, покуда у мужика нет плуга и зерна для посевов. Он, конечно, привлек этим лозунгом значительную массу рабочих, все еще связанных с селом. Но теперь он стал настаивать на повсеместной национализации земли, а это уж не лезет ни в какие ворота! В то же время план Гр. Вал. разумен и точен. Он полагает, что надо постепенно приучать мужика к мысли: "Ты отвечаешь за порядок в деревне, ты отвечаешь за землю, которую выделят, ты должен принимать решения в муниципалитете и землю эту защищать по закону". Разве это не путь? Разве это не есть укрепление позиций соц.-дем. в деревне?
А по поводу Думы? Вл. Ил. предлагает активный бойкот. А мы считаем необходимым превратить Думу в трибуну социал-демократии.
Возьми вопрос о Василии Васильевиче. Юзеф, дорогой мой друг, я знаю твою горячую душу, может быть, тебе горьки будет согласиться со мной, но разве Г р. Вал. не был прав, ко. гда считал, что выступать в Москве не надо было? Сколько жертв, Юзеф, сколько товарищей в тюрьмах! Почему мы были разгромлены? Потому что еще не настало время: в политических решениях – особенно такого значения лучше, опоздать, чем переторопиться. Гр. Вал. прекрасно написал об этом в "Рождественской открытке".
Юзеф, все мы знаем твою роль в СДКПиЛ. От тебя зависит, куда ты повернешь комитеты партии в Варшаве, Лодзи, Петракове, в Домбровском бассейне. Польские пролетарии – партийцы, объединенные с русскими товарищами, членами РСДРП, огромная сила. Ты бы очень помог нам наставить на ум Вл. Ил. и его друзей – он наверняка посчитается с позицией партии, целой партии польских с.-д.
Л. М. и Ф. Д. – ты их должен помнить по Женеве – шлют тебе приветы. Да, забыл сказать: Лева взял теперь себе новый псевдоним – ты этого, верно, не знаешь еще. Нас теперь Гр. Вал. шутливо называет "братья Л. А.". Лева нашел фотографию Юленьки, где мы сняты втроем: Юленька, Лева и я. Такой у тебя нет. Подарю на "ужине". Был бы очень рад твоей весточке: во-первых, дошло ли это письмо, во-вторых, согласен ли с моими доводами и, в-третьих, можем ли надеяться на твою поддержку?
С товарищеским приветом
Михаил".
"Дорогой Миша!
Письмо твое вручил мне славный парень, Яцек; он сказал, что ему передал в Белостоке "Николай". Так что, видимо, связь работает хорошо.
Миша, я должен ответить тебе определенно, без всякой дипломатии: ты ведь знаешь, я не умею разводить "цирлих-манирлих" и все, что думаю, выкладываю открыто, может быть, резко, но худо, коли бы мы в отношениях друг с другом вели себя иначе.
Ты говоришь, что я могу "повернуть" партию. Это глубокое, заблуждение. Партию "поворачивает" Луи Наполеон или Кромвель; в наше время, в нашей партии никто никого "повернуть" не может. Партия сама определяет движение, и эта устремленность складывается из открыто выраженного коллективного мнения ее членов, – только так и никак иначе. Общее настроение СДКПиЛ – ты прав – близко к позиции "б", к той части РСДРП, которая разделяет политическую платформу Вл. Ил. Как же я могу "повернуть" наших товарищей, если они единодушны в поддержке Вл. Ил.?
Ты говоришь, что товарищи из "м" стоят на точке зрения реальной, исследуют положение таким, какое оно есть, а не которое желалось бы.
Ты пишешь, что Гр. Вал. хочет приучить мужика к тому, чтобы тот через муниципалитет отвечал за порядок в деревне, за землю. А разве у мужика есть земля? Аграрный вопрос смыкается с вопросом о Думе. Кто пройдет в Думу? Помещики. Богатые крестьяне. То есть Дума будет кадетской. И ты полагаешь, что кадеты так легко и просто отдадут помещичью землю мужику?
Вся Польская социал-демократия против Думы, все стоят за активный бойкот. Почему? Да потому, что Дума, которая вырвана борьбой рабочего класса, кровью фабричных, для них закрыта. Представь себе, что СДКПиЛ выдвинет своего депутата, и допустим, им стану я, Миша. Что случится дальше? Я буду арестован. Разве нет? А Варшавский? Он ведь тоже гос. преступник. Ты можешь допустить мысль, что в Думу пройдет Вл. Ил.? Неужели туда бы пустили Ивана, Збышка, Дмитрия, Левина, Гиршла? И ты предлагаешь голосовать, то есть п о д д е р ж и в а т ь такого рода дискриминационную Думу? Пусть она заявит себя – тогда посмотрим. Согласен с тобою – переторопиться тут негоже.
Ты повторяешь за Гр. Вал., что Василий Васильевич пришел преждевременно. Это ошибка, Миша, и эта твоя ошибка смыкается со словами о том, что я могу "повернуть" партию. Разве можно в ы в е с т и народ на баррикады, если он не хочет этого? Разве можно начать борьбу, если в стране царит мир и спокойствие? Не идти на восстание значило опорочить себя в глазах класса, наивно уповать на отсутствующий парламентаризм, значило заявить себя хвостистами. Да, жертвы, велики. Они были велики и у нас в Лодзи и Варшаве. Но разве мы не знали, на что шли? Разве память о погибших не запала навсегда в память народа?! А память – категория поразительная, Миша. Что ни делали в Париже, дабы память о Марате и Робеспьере исчезла! Сколько было предпринято попыток представить их кровожадными убийцами, слепыми фанатиками, инквизиторами от революции? Те, кто пытался уничтожить их память – забыты, а Марат и Робеспьер в наших сердцах. Сколько приложил усилий Николай Палкин, чтобы вытравить память о Пестеле и Рылееве, о героях Сенатской площади! Как пытались заставить нас забыть Костюшку, Ульянова, Перовскую, Кибальчича! Нет, Миша, память – взрывоопасна, это страшнее бомбы, ибо это – на века.
Ты и Лева дороги мне, как братья любимой моей Юленьки. Но уж так я устроен, что личное отходит на второй план перед общим. Поэтому мне будет горько, если вы останетесь на своей позиции и не согласитесь с мнением большинства рабочего класса.
Я испытываю глубочайшее уважение и к Гр. Вал. и к П. Б., они были з а ч и н а т е л я м и того учения, солдатами которого мы являемся. Я был у Гр. Вал. в Женеве и навсегда запомню его блестящий ум, остроту, знание. Я никогда еще не видел Вл. Ил. Так что я не имею никаких личных причин к нему тяготеть. Я к нему тяготею лишь потому, что он выражает мнение громадного большинства.
Спасибо Леве за фотографию. Я собираю все, что могу, о Юленьке. Недавно был в Вильне на "вернисаже", ходил полночи по нашим с нею местам. Чем дальше, тем горше и безысходнее я чувствую ее отсутствие подле нас всех.
Передай привет М. и Д.
Поклонись Леве.
Не сердись.
С товарищеским приветом Юзеф".
"Милостивый Государь Эммануил Иванович!
Посылаю Вам перлюстрацию переписки между одним из ведущих руководителей СДКПиЛ Ф. Дзержинским-Доманским ("Юзеф") и Михаилом Гольдманом ("Либером"), имеющим влияние в кругах Бунда и РСДРП меньшевистского направления. Перлюстрация переписки, полученная агентурным путем, лишний раз свидетельствует, что поляки готовы к объединению с большинством РСДРП.
Смею заметить, милостивый государь Эммануил Иванович, что эта новость чрезвычайно тревожна, ибо служит подкреплением позиции Ленина, который добивается объединения всех социал-демократических сил Империи, невзирая на их национальные особенности. Получение Лениным голосов поляков может повернуть съезд в весьма опасное для нас русло большинства.
Посему полагал бы необходимым приложить максимум усилий к тому, чтобы предпринять л ю б ы е акции, дабы помешать организационному акту, который имеет далеко идущие последствия. Одним из возможных шагов к этому считаю немедленное заарестование Дзержинского, о чем мною отдано соответствующее распоряжение Варшавскому охранному отделению.
Прилагаю расшифровку открытых псевдонимов и терминов: Гр. Вал. – Г. В. Плеханов. "Ужин" – предстоящий съезд РСДРП, "б" и "м" – большевики и меньшевики.
"Рождественская открытка" – нелегальная типография меньшевиков, расположенная на Рождественской, в д. 7. По соображениям ОПЕРАЦИИ ликвидировать в настоящее время нецелесообразно. Вл. Ил. – Н. Ленин.
Василий Васильевич – вооруженное восстание. Ю. М. – Юлий Мартов (Цедербаум), с.-дем., имеющий вес в РСДРП, фракция меньшинства. Ф. Д. – Федор Гурвич (Дан), с.-дем., имеющий вес в РСДРП, фракция меньшинства, "брат Лева" Лев Гольдман (Акимский) – с.-д., имеющий вес в Бунде и среди меньшевистских кругов.
Юлия – Ю. Гольдман, невеста Дзержинского, которая умерла в Женеве от чахотки в 1904 г., родная сестра "Либера" и "Акимского".
"Николай" – неустановленный курьер РСДРП. "Яцек" – состоит секретным сотрудником Варшавского охранного отделения.
"Вернисаж" – заседание Виленского Комитета СДКПиЛ, состоявшееся, по сведениям агентуры, 16.1.1906 г.
П. Б. – П. Б. Аксельрод, второй после Плеханова по стажу пребывания в с.-дем. движении.
С истинным почтением, Вашего Превосходительства покорнейший слуга
Полковник Г. Глазов". 10
Заседание Варшавского комитета СДКПиЛ затянулось допоздна: все, как один, высказались за присоединение партии к РСДРП; единогласно утвердили план выступлений "Червоного штандара" в связи с предстоящим съездом русских социал-демократов; все, как один, проголосовали против встречи Дзержинского с полковником Поповым, считая, что секретарь партии не имеет права рисковать жизнью. Несмотря на протест Дзержинского, непосредственная встреча была поручена Мечиславу Лежинскому, зарекомендовавшему себя по работе в Берлине, когда он два года назад сыграл главную роль в разоблачении заведывавшего агентурою охранки Аркадия Михайловича Гартинга. Впрочем, подготовка операции как тогда, в Берлине, так и сейчас была поручена Дзержинскому.
Ночевать Дзержинский ушел на квартиру, где жил Мечислав: маленькая, тихая Дольна вела к садам, разбросавшимся по берегу Вислы. Пахло весной. Грачи прилетели в начале февраля, кричали ликующе, хотя небо еще было снежное, серое, низкое.
План обговорили до мельчайших подробностей, несколько раз проверили всяческие вероятия; словно актеры, менялись ролями, пытались представить образ Попова наиболее приближенным к оригиналу; признавались себе, что мешает ненависть – хотелось видеть его гаже и глупей, чем он был, сердились, начинали и г р у снова, добиваясь логического правдоподобия.
– У нас ничего не выйдет, – раздраженно сказал Лежинский. – Напрасно мы играем Попова. Я то и дело упираюсь в свои ощущения, когда думаю о нем, и переступить их не могу.
– Мы с тобой сейчас и г р а е м, а игра, то есть комбинация, без теории невозможна, особенно после опытов Станиславского. Поэтому мы сейчас должны выверить каждое слово, жест, каждую интонацию. Ты считаешь, что после твоих слов Попов поднимется и позовет одного из шпиков, которые постоянно дежурят в театре, а я убежден – нет, не поднимется и не позовет, потому что, пока тебя будут тащить к выходу, пока станут вызывать пролетку с городовыми, ты станешь кричать – з а ч т о тебя задержали. А ведь это скандал! Скандал, в котором замешан он, Попов, и коли ты назовешь адрес его конспиративной квартиры, где он женщин принимает, это не вытравишь, об этом сразу же станет известно в губернаторском Бельведере, а сие – конец карьеры: г р о м к о г о они своим не прощают, они по-тихому живут...
– У Попова есть иной путь... Не думай, что я боюсь, просто Для него это легчайший выход: достать браунинг и выпустить в меня обойму: фотографии-то мои в полиции есть. А для него это выполненный долг – убил революционера-бомбиста.
– Разумный допуск, но ведь коли он вздумает достать браунинг, в него пустят ответную пулю из зала; пустят люди, которые наблюдают за вашим разговором. Это – во-первых. Во-вторых, будет доказано, что он покушался на невооруженного человека.
– В-третьих, ты скажешь ему, что твои товарищи заявят прокурору, который будет вызван в кабарет, что он, Попов, передал нам служебные бумаги, и будут названы номера этих бумаг, входящие номера, и номера эти истинны, но документов в архиве охранки нет, они у нас...
– А если...
– Что?
– Нет, ерунда...
– Так нельзя, Мечислав, так нельзя, родной! Или не начинай, а уж коль начал – заканчивай.
– Понимаешь, Юзеф, мне кажется, что все-таки разумнее говорить с ним на квартире или на его явке, на Звеженецкой.
– Ни в коем случае. С ним нельзя говорить один на один. Там он всесилен, там он может – ты прав – пристрелить. Только под взглядами сотен людей, только в кабарете, только после выступления Стефании...
– До.
– Нет, именно после.
– Почему?
– Потому что, будучи человеком духовно бедным, то есть лишенным поэтического дара, Попов тем не менее по-своему переживает разрыв с Микульской... Переживает, Мечислав, переживает, уверяю тебя, не следует считать врагов существами, лишенными сердца и чувства. Генерал жандармерии Утгоф тайно встречается с Владимиром, сыном, которого ты прекрасно знаешь, и рыдает, горячими слезами рыдает, молит бросить эсеров и вернуться домой. Так вот, до выступления Стефании Попов наверняка будет напряжен, нервен, подобран, а после – расслабится, воспоминаниям предастся, будет думать о том, как вернуть прошлое, будет, Мечислав, обязательно будет – не зря же он на каждое ее представление ездит и цветы посылает. А здесь ты с нашим предложением. Отказ, понятное дело, означает скандал, а ведь он Стефании добился не умом своим, не красою, а именно карьерою, своими возможностями. П о с л е ее выступления он станет особо шкурно о себе думать, особо жалостливо – как-никак пятьдесят семь лет, последняя женщина, седина в голову, бес в ребро. Д о ее номера он будет так напряжен, что осмысленной реакции ждать трудно, я, во всяком случае, не берусь представить себе, он может поступить наперекор логике.
– Чем ты станешь заниматься после победы революции? – задумчиво спросил Лежинский.
– Народным просвещением, – как о само собою разумеющемся ответил Дзержинский.
– Я заметил, Юзеф, – чем труднее нам было, тем большим ты был практиком. Когда дело пошло к победе, ты потянулся в теорию...
– А это закономерно. Нельзя считать, что новое общество будет новым только в практике распределения общественного продукта. Необходимо думать о новой морали, о новых отношениях между людьми.
Дзержинский посмотрел на ходики: было уже три часа утра.
Рассвет еще не наступил, но он угадывался в том, как над Вислой поднимался медленный белый туман. Он клубился, вырастал странными грозными видениями, поднимаясь все выше и выше в темное, беззвездное небо.
– Знаешь, чем страшна обыденность? – спросил вдруг Дзержинский.
– Обыденностью, – ответил Лежинский.
– Софизм. Обыденность страшна тем, что она умеет самое высокое и чистое обращать себе на пользу.
– Почему ты об этом?
– Не знаю... Видишь, как играет туман, как он красив и загадочен. Но подчинен логике бытия, исчезнет, растворится, будет утром хмарью, кашляющей, чахоточной хмарью. Давай спать, бомбист, у тебя завтра тяжелый день...
В театре Дзержинский обычно ощущал приподнятость и благодарность за то чудо, которое разыгрывалось на сцене. И он благодарил: подходил к рампе и аплодировал до той поры, пока рядом стояли люди, чаще всего восторженная молодежь. Дзержинский остро ненавидел людей партера, когда те, похлопав раза три, сановно отправлялись к гардеробу, переговариваясь между собою о предстоящем ужине, погоде или завтрашних делах. Более всего Дзержинский не терпел в людях неблагодарности.
Не мог Дзержинский спокойно говорить и со снисходительными ц е н и т е л я м и. Год назад он прочитал чеховского "Иванова", а после оказался в обществе людей, б л и з к и х к театру, которые п о п и с ы в а л и в газеты, выступая с обозрениями премьер.
Петербургский гость – из н и с п р о в е р г а т е л е й, либерал, – то и дело закрывая глаза, вещал:
– Сколько же можно болтать про Чехова, право?! Как долго будут придумывать этого господина?! Он же поверенный беса, он слабоволен, испуган, он сам не знает, как ему управиться с Ивановым! А тот уверяет нас, что любовь – это чистая физиология, а в поиске истины нет смысла. Но мы-то знаем: Иванов будет кушать, пить и получать деньги, пока ест, пьет и подсчитывает гонорары сам Чехов. А в заключение Иванов нервически застрелился У нас на глазах – так обычно поступают б е с п о р о д н ы е. Акт его самоубийства вымучен, просто Чехову надо было кончить сочинение, а ныне без смерти не кончают, эффекта нет. Кому нужен Иванов? Рыдающие сестры? Пьяные мужики из оврага? Дядя Ваня? Что Чехов тщится доказать нам? Что жизнь – дерьмо? Мы и без него это знаем, но орать-то зачем?! И стреляться не надо. Помалкивать следует, коли сидим в навозе, помалкивать, а не каркать!