Текст книги "Горение (полностью)"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 99 страниц)
На железнодорожной станции арестантов загнали в угол зала ожидания для пассажиров первого класса: дамы в шляпах, мужчины в канотье, дети в кружевах, – все это замерло, когда ввели Дзержинского и его друзей. Все замерло, кроме мячика, который катился по кафельному полу, а следом за ним бежал малыш в матроске.
Дзержинский мячик поднял, ловко, как фокусник, завертел его на пальце, протянул мальчику, присев перед ним на корточки.
– Отойти от арестованного! – гаркнул жандарм.
А малыш ведь не понимает, что такое "арестованный", это мама его понимает, она к нему и бежит, хватает сына на руки, испуганно прижимает к себе, шепчет что-то на ухо, садится рядом с мужем, инженером-путейцем, испуганная, будто породистая наседка.
– Сынок, – сказал путеец, не отрываясь от газеты, – подойди к господину и скажи: "Большое вам спасибо".
– Казимеж, – прошептала женщина. – Что ты делаешь?!
Путеец, сложив газету, сунул ее в карман, поглядел на Дзержинского и повторил:
– Яцек, маленький, надо всегда благодарить тех, кто делает тебе добро. Ну-ка, умница моя, топай...
Малыш подбежал к Дзержинскому, отодвинул толстую жандармскую ногу в деготном сапоге и сказал:
– Па-сибо бо-шое!
Жандарм растерянно оглянулся – к счастью, козыряя направо и налево, бежал офицер.
– Ой, какой масенький, – залепетал он, стараясь огладить белокурые, мягкие волосы ребенка, который отодвигался от офицера из-за того, что шпоры громко дзенькали, большие, игольчатые шпоры – они маленьким-то видней, чем взрослым. – Чей ребенок, господа?! Пожалуйста, возьмите дитя, нам надо пройти через зал.
Офицер быстро о б е ж а л глазами головы арестованных, видимо пересчитывая их таким образом:
– В тюрьме мест нет, будете ждать камер здесь, в Ново-Минске!
,..В Ново-Минске, на маленькой тихой улице, вдали от большака, полицией был занят дом – две небольшие комнаты – для содержания заключенных. Жандармский офицер, козырнув армейскому прапорщику, сказал:
– Я передаю вам под охрану тридцать семь душ. Социалисты. Весьма опасны, извольте предупредить солдат.
– А питать их чем? Ваши обещали повара прислать. Чем мне их питать?
– Питать? – переспросил жандарм. – Об этом я как-то не подумал. Тюрьмы переполнены, кухня не успевает варить похлебку, повар лежит с инфлуэнцей.
– А у нас – вовсе нет.
– Но как-то ведь питаетесь?
– На базаре берем, во дворе жжем костры.
– Вот и прекрасно, – снова козырнул жандарм, – пусть им тоже берут на базаре. Счет по семь копеек на душу мы утвердим.
– Что ж я им на семь копеек куплю?
Жандарм обворожительно улыбнулся:
– Наша бюрократия всегда и везде отстает – от роста цен тоже. Ничем не могу помочь.
– Когда их заберут?
– Их? Хм... Думаю – послезавтра. Мы подготовим к этапу семьсот человек, так что в тюрьме, думаю, станет чуть попросторней. Честь имею.
Рядовой Пилипченко, отлежав после порт-артурской контузии в читинском госпитале, отправлен был на отдых, в тыл. Домой не пустили – погнали в Королевство Польское: там харчили сносно и кров был теплый. Вечером, поднявшись на мыски, он заглянул в окно домика, где содержались арестанты, долго разглядывал, как люди разговаривали, шутили, собирались в кружки спорить, а потом спросил того, что был ближе:
– Слышь, а вон тот, худой, вокруг которого все вьются, ваш начальник?
– Почему начальник? Товарищ. Коли спорить можно с человеком – какой он начальник? Если с кем спорить нельзя, боишься, что с работы за то прогонят, хлеба семью лишат, – тот начальник.
– Это понятно, – согласился Пилипченко, – это дураку ясней ясного.
Проходивший мимо унтер гаркнул:
– Пилипченко! Прекратить разговорчики! Разболтался мне, сволачь!
– Слуш, вашродь! – гаркнул солдат, подмигивая арестанту.
Тот рассмеялся, кликнул Дзержинского. Когда унтер отошел, Пилипченко снова поднялся на мыски и столкнулся лицом к лицу с Дзержинским.
– Эк обращаются, а? – удивленно, с жалостью, сказал Дзержинский. – Каждый болван имеет право ударить, "тыкнуть"...
– Не-е, – ответил Пилипченко, – энтот унтер добрый, он редко когда затрещину даст, а "ты" кажному хорошему человеку говорят.
– Если мне говорят "ты", и я тоже могу ответить "ты" – тогда верно, а вот когда он "ты", а ему в ответ: "вашбродь" – это никуда не годится. Ну-ка, обратитесь к нему на "ты", попробуйте...
– Он по шеям отпробует, – ответил Пилипченко и как-то изумленно посмотрел на Дзержинского. – А верно, голова у тебя светлая, я чегой-то ни раз и не думал об этом. Нам положено "вы" говорить, а им "тыкать", ну и пущай себе шло б...
– А может, лучше не надо, чтобы "шло"? Может, лучше по-новому попробовать?
– Попробовать-та хоцца, а коль в Сибирь? Тогда как – ответь мне, начальник?
– Не начальник я. Товарищ я тебе, товарищ, а не начальник
– А как же без начальников можно? Без них разбегутся. У барантов-то, небось, тоже начальник есть, а у курей – пятух.
– Пятух, – беззлобно передразнил Дзержинский, прислушиваясь к протяжному треску цикад. – Когда мы победим, начальника тебе ставить не будут – сам выберешь из товарищей: кому веришь, кого знаешь честным, кто грамотней тебя и умней.
– И-и-и, – с внезапной злобинкой рассмеялся Пилипченко, – это, значится, рай опустится на землю?!
– Рай не опустится, а будет так, как говорю я.
– Не будет так никогда: власти без начальника нет. Не удяржишь, коли плетью по бокам не охаживать. Сам-то из господ будешь?
– Из дворян.
– Все дворяне худые, это от кровной вашей старости. Купец – тот молодой, у него две морды заместо одной, как у хорошей куры два яйца в желтке.
Подошли другие солдаты, стали чуть поодаль, оперлись ладонями на стволы, задумчиво и грустно слушали Пилипченко, разглядывая в то же время Дзержинского с настороженным, сторожким интересом.
– Ну а почему же я, дворянин, ушел из поместья? Зачем по тюрьмам скитаюсь, по чужим квартирам, а ты, который в покосившейся избе живешь, меня, словно врага, стережешь? Я ж ради тебя, ради вас вот, – Дзержинский кивнул на солдат, – ото всего отказался. Сам отказался, никто меня не заставлял.
– А может, вы блажной, – сказал один из солдат.
– Он на "ты" приглашает, – пояснил, не оборачиваясь, рядовой Пилипченко.
– Блажной – не верит, – задумчиво, без обиды, откликнулся Дзержинский, вера – это если знаешь и убежден в правоте дела.
– Завсегда были баре и господа, завсегда останутся, – сказал Пилипченко, грустно разглядывая лицо Дзержинского. – Так в Писании сказано, куды ж против слова попрешь? Чай, его не люди выдумали.
– Люди.
– Рази апостолы – люди?
– Конечно.
– Так у людей же крыльев не бывает?!
– Бывают, – сказал Дзержинский.
– Это я тебя понял, – сказал Пилипченко, – это ясно, куда ты клонишь... Мамаша-то жива?
– Умерла.
– Моя – тоже.
– Женат? – спросил Дзержинский.
– Увезли невесту в город, стала всякому женой. А у тебя есть жена?
– Умерла.
– И-и, бедолага... От чего ж?
– От чахотки.
– Тоже из господ?
– Из купцов.
– Я думал, купцы в бунт не ходят, только мы... – Пилипченко испугался слова "мы", обернулся на трех солдат; те по-прежнему разглядывали Дзержинского. – Это я не про вас – "мы", – поправился он, – мы трону служивые, слуги государевы.
– Не государевы вы слуги, а палачевы, – сказал Дзержинский. – Вдолбили вам в головы: "царь-батюшка, наш заступник, от всех ворогов защитит, от всех бед упасет"! А ты подумал, отчего живешь в России хуже, чем здесь, в Польше, крестьяне живут? Ты видал, как другие живут? Германцы, французы? Ты книжку хоть одну прочел? Ты только то повторяешь, что тебе унтер-дурак на голове тешет: "Мол, социалисты, православия враги, народности супостаты – горе тебе принесут и вражду". А ты веришь.
– Поди не поверь – он тебя зараз в тюрьму направит.
– В тюрьме сейчас лучше, чем в твоей деревне, – сказал Дзержинский. Дома-то лебеду по весне варишь, а в тюрьме хлеба дают, похлебку и воблу. Да и грамоте можно учиться в камере.
– Меня грамоте нагайками поучили, – сказал Пилипченко, – помещик Норкин жандармов позвал, когда голодуха была, сто штук закатили. Ну и что? По сей день мужик лебеду парит.
– Сами поднялись или агитатор приходил?
– Сами. Дети мёрли – терпеть не могли.
– Не сажали тебя после-то?
– Бог миловал.
– Скоро все изменится, – сказал Дзержинский. – Очень скоро. Только солдатам скажи – пусть не глупят, пусть против братьев не идут.
– Слышь, – вздохнул Пилипченко, – ты это... Ты, может, хошь на двор? Мы отвернемся, а после в воздух постреляем – для оправданья-то...
– Я убегу, а товарищей оставлю? Я так не умею.
– Ты, может, сумлеваишься в нас? Мы в спину не станем.
– Я не сомневаюсь. Я объясняю тебе, что не умею бросать друзей.
Пилипченко обернулся к солдатам:
– Поняли, стадо? Вот что значицца верить. А мы друг дружку заложим за мил-душу, если только унтер пальцем погрозит...
"Донесение и. д. нач. жандармского управления Варшавского, Ново-Минского и Радиминского уездов Варшавской губернии ком. отд. корп. жанд. от 20 июля 1905 г. No1451.
17 сего июля, около полудня, поездом из города Варшавы прибыли на полустанок Дембе-Вельке, Привислинской железной дороги, около 70 мужчин и женщин и направились в находящийся поблизости лес имения Олесин-Дужий, Ново-Минского уезда.
Ввиду полученных ранее негласных сведений, что с этим поездом из Варшавы должны были приехать в Дембе-Вельке и собраться в ближайшем лесу на совещание члены комитета Социал-демократов королевства Польского и Литвы, при помощи местной земской стражи и эскадрона 38 драгунского Владимирского полка, удалось из прибывших упомянутых лиц задержать на месте сборища 40 человек, причем на земле, где находились задержанные, найдено: 1) преступного содержания воззвания – 6 экземпляров, озаглавленного "Под знамя социал-демократии"; 2) два счета о собранных на преступные цели деньгах; 3) печатный лист, озаглавленный "Три конституции или три порядка государственного устройства", в нем имеется три рубрики: а) "Чего хотят полиция и чиновники? – самодержавной монархии", в) "Чего хотят самые либеральные буржуа? – конституционной монархии" и г) "Чего хотят сознательные рабочие (социал-демократы)? демократической республики"; затем изложены ответы на вопросы: "В чем состоят эти порядки государственного устройства?" "Какое значение имеют эти порядки государств, устройства?" и "Для чего должны служить эти порядки государственного устройства?" – издания газеты "Пролетарий" Центрального Органа Российской Социал-Демокра-тической Рабочей Партии; 4) приложение к No7 "Социал-Демократа" – "Письма матросов в Черноморском флоте" – преступного содержания; 5) рукопись, озаглавленная "Проект организационного статуса Социал-демократов королевства Польского и Литвы для представления V съезду партии в 1905 году" – преступного содержания; 6) 8 экземпляров листа с красным оттиском печати комитета Варшавских социал-демократов королевства Польского и Литвы, озаглавленного "Лист сборов на средства агитации", причем на каждом имеются записи о количестве собранных денег; 7) незаряженный револьвер неизвестной фабрики, по наружному виду системы "Бульдог" и 8) значительное количество переписки, находящейся в подробном просмотре, причем имеются записи и письма преступного содержания.
В числе задержанных находятся два частных учителя, аптекарь и один без определенных занятий, остальные же из рабочего класса.
Задержанный Иван Эдмундович Кржечковский означенный револьвер и несколько записок, из которых часть преступного содержания, признал своими.
Об изложенном считаю долгом донести Вашему Превосходительству и присовокупить, что мною по настоящему делу возбуждено дознание в порядке 1035 ст. уст. угол, судопр.
Ротмистр Сушков".
Утром Дзержинский от неожиданности замер, увидав в "арестантской хате" Юзефа Красовского, из боевой группы: тот пришел в одежде булочника и сбросил со спины мешок с хлебом.
– Сбегайтесь, арестантики, – шумел он, – буханочка ситного две копейки, прямо с пода, корочка прижарена!
Подвинувшись к Дзержинскому, быстро шепнул:
– В Варшаве демонстрации. Здесь – тоже. Я сниму мою одежду, мукой измажешь лицо, уходи вместо меня...
– Я никуда не уйду. Я не могу бросить товарищей.
– Людей соберешь, сделаешь налет, отобьете всех нас.
– Нет. Не надо. Все равно это не надолго.
– Юзеф, таково мнение комитета – тебе надо уходить!
Унтер вошел в комнату, прикрикнул:
– Пекарь! Деньги взял, ноги – салазкой, пшел! Давай-давай, пока не вытолкал!
"ЗАПИСКА
ПОМОЩНИКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ.
Июля 30 дня 1905 г.
г. Варшава.
Читал
Зам. Варшавского Обер-полицмейстера
полковник А. МЕЙСНЕР.
ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ГОСПОДИНУ ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ.
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
В дополнение записки от 26-го сего июля за No4002 имею честь доложить Вашему Превосходительству, что один из задержанных на сходке, указанный в приложенном к той же записке списке, назвавшийся Яном Эдмундовым Кржечковским, на самом деле оказался Феликсом Эдмундовым Дзержинским, розыскиваемым циркуляром Департамента Полиции от 1 июля 1902 г. за No4426.
Ротмистр Сушков".
"А. Э. Булгак
X павильон Варшавской цитадели. 5 сентября 1905 г.
Моя Альдонусь, не думай о свидании со мной в тюрьме. Не люблю я свиданий через решетку, при свидетелях, следящих за движением каждого мускула на лице. Такие свидания – это только мука и издевательство над человеческими чувствами, и поэтому специально приезжать не стоит. Увидимся при других обстоятельствах.
Ваш Феликс". 15
Полковник Глазов долго рассматривал лицо Дзержинского, курил медленно, тяжело, со вкусом затягиваясь папиросой, искрошенной чуть не до половины, беседу никак не начинал – выдерживал арестанта.
Дзержинского эти жандармские штучки не волновали, он уже привык за две отсидки к "номерам" всякого рода, поэтому начала допроса ждал спокойно, прислушиваясь к гомонливому переклику воробьев, к капели в водосточных трубах: только-только прошел дождь с грозой, и в воздухе пахло особой прозрачной свежестью – такая только весной бывает, летом – в редкость.
– Феликс Эдмундович, как с легкими? – спросил наконец Глазов. По-прежнему страдаете или швейцарский отдых сказался положительно?
– Ян Эдмундович, – поправил его Дзержинский. – Вы спутали мое имя.
– Да будет вам. Я ведь ровно как три года этой встречи жду. Очень жду, очень. Но если хотите поиграться, извольте: Ян Эдмундович.
Глазов затушил папироску, достал из стола газеты – "Биржевые ведомости", "Русь", "Искру", "Червоны Штандар", "Вперед", подвинул их Дзержинскому:
– Изголодались в камере без новостей? Почитайте, а я пока спрошу нам чая.
Он выглянул в коридор, крикнул унтера:
– Два богдановских чая и сушек.
– Богдановского не подвозят ноне, ваше высокоблагородие, – откликнулся унтер, – только китайский, с жасминной вонью.
– Ну, подай какой есть.
– Я спрошу, – может, еще воды не накипятили.
– Спроси, милейший, спроси, только поворачивайся, не стой увальнем.
Вернувшись к столу, Глазов снова уютно устроился в кресле и картинно вытянул длинные, тонкие в лодыжках ноги.
– Бордель в стране полнейший, – углубившись в работу с ногтями (снова перламутровый ножичек, дамский, игрушечка, а не ножичек), заметил Глазов, порядка никакого, каждый тянет к себе, каждый верует в свою правоту, а страна идет к хаосу, скоро кормить людей будет нечем.
– Кто виноват? – не отрываясь от газеты, спросил Дзержинский.
– Мы, – вздохнул Глазов. – Мы, Ян Эдмундович, мы.
– Полиция?
– Полиция – частность. "Мы" – я имею в виду власть предержащие. Молодая государственность: после великих-то реформ Александра Второго сорок пять лет всего прошло, сорок пять. Это ли срок для истории? А потом наш общинный, врожденный консерватизм – думаете, в шестидесятых годах не было оппозиции реформе? Ого! На этом Тургенев обессмертил себя.
– Он себя обессмертил уже в "Записках охотника".
– Ну, то крепостничество, там легко себя было обессмертить: скажи, что Салтычиха, которая мужичков порет, ведьма и мразь, – вот ты уже и занесен на скрижали, вот ты борец и трибун, правдолюбец. Сейчас – труднее. Сейчас вроде бы и позволено – да нельзя! Считаете – власть запрещает? Нет. Запрещают те, что насквозь прогнили, замшели, всякого рода дремучие генералы и сенаторы, которые начинали править еще до реформ, а пришлось приспосабливаться к пореформенному периоду. Думаете – легко им? Конечно, трудно. Вот они новые времена-то и начали, словно кафтан, на себя примерять, вместо того, чтобы самим к новым временам примериться. Но, – почувствовав возможное возражение Дзержинского, полковник поднял голову, – сие невозможно, согласен: Энгельсову диалектику благодаря вам одолел. Что прикажете нам делать? Нам, новой формации, которой трудно биться со стариками? Думаете, в глубине души я вас не благодарю? Вас, социалистов? Ого, еще как благодарю! Вы, именно вы, взрыхлили почву для нас, для новой волны. Критиканствовать легко, а вот как быть с позитивной программой? Что предложить к действию?
– "Освобождения" у вас нет? – рассеянно спросил Дзержинский: было видно, что он увлечен чтением, Глазова почти не слушал.
– "Освобождения"? – полковник оторвал глаза от ногтей, мельком глянул на арестанта, полез в ящик, перебрал все газеты. – Увы, нет. Но я скажу, чтоб доставили.
Пришел унтер, щелкнув каблуками, замер у порога с подносом в руке.
– Да, да, прошу, – сказал Глазов. – И лимон принес? Ну молодец, Шарашников, ну умница.
– Рады стараться, ваш высокродь...
– Не "ваш родь", а "Глеб Витальевич", сколько раз говорить! Глазов помнишь, а Глеб Витальевич трудно задолбить?
Глазов назвал свою фамилию не случайно: Дзержинский должен был запомнить слова покойного Ноттена о "хорошем полицейском".
Дзержинский вспомнил.
Когда унтер вышел, полковник продолжал:
– А с ними, думаете, не трудно, с младшими чинами? Им вдолбили в голову, что вы супостаты, что тащить вас надобно и не пущать, – поди-ка выбей это из него, поди-ка докажи ему, что вы хоть и арестант, но прежде всего человек! Начнешь доказывать – а он донос накатает губернатору. Угощайтесь, пожалуйста, чаем Феликс... Ян Эдмундович.
– Спасибо.
– И обязательно обваляйте лимон в сахарной пудре. Говорят лимон крайне важен для тех, кто занят умственным трудом...
– Я не очень понимаю, каков предмет нашей беседы? – спросил Дзержинский, переворачивая страницу газеты. – Вы меня извините? – он поднял глаза на полковника. – Действительно, я изголодался без новостей.
– Пожалуйста, пожалуйста, у нас время есть, – Глазов теперь смотрел на Дзержинского неотрывно, и тот, читая, чувствовал, как на него смотрел полковник.
Зазвонил телефон, и Дзержинский не сразу понял, что это за странный звук, – в тюрьме быстро отвыкаешь от всего того, что связывает с волей; телефон одно из проявлений свободы; снял трубку и говори, сколько душе угодно.
– Слушаю. Добрый день. Спасибо. Великолепно. Немного. Хорошо. Когда? В пять. Договорились. До свидания.
Дзержинский отложил газеты, осторожно прижал их к столу ладонью:
– Благодарю вас, господин Глазов.
– Ну, какие пустяки. Рад, что хоть эту любезность мог вам оказать.
– Какие-нибудь вопросы ко мне будут?
– Вопросы? – переспросил Глазов. – Да их тьма. Но вы, видимо, откажетесь отвечать.
– Конечно.
– Я так и думал. Нет, нет, я понимаю вашу позицию: с жандармами говорить, что воду в ступе толочь. Я сам пришел сюда из армии, из пехоты. Я, как и вы, из дворян, отец земец. Поместье рушилось, семье надо было помогать, в армии оклад содержания – восемьдесят пять был, а здесь – сто двадцать. Как-никак семь коров в месяц, – усмехнулся Глазов, – ну и перешел. Да... Перейти-то перешел, а как отсюда выскочить – самому богу известно. Вот и стараюсь приносить пользу процессу постепенного прогресса.
– "Постепенный прогресс", – Дзержинский усмехнулся. – Это – как?
– Я пытался излагать, но вы были увлечены чтением.
– Кое-что я слышал.
– Я заметил.
– "Процесс постепенного прогресса", – повторил Дзержинский и с заинтересованной жалостью посмотрел на Глазова.
– Именно так и никак иначе, Ян Эдмундович. Иначе в России начнется хаос, и никто с ним не совладает. Вы смотрите на Россию с точки зрения теории, созданной Марксом, а мне приходится видеть изнанку жизни, мне приходится деньги платить вашим товарищам, которые привозят сведения про то, над чем работают Плеханов, Ленин, Роза Люксембург, Тышка. Прогресс невозможен без меня, без вас, но пуще – без террора, проводимого товарищами социалистами-революционерами. Да, да, именно так – террор будоражит массы по-настоящему, а не химерически: "поговорили – разошлись".
– Чего ж вы тогда меня посадили? Я ведь тоже – "поговорил – разошелся".
Глазов вздохнул:
– Надо было чуть раньше расходиться, Ян Эдмундович, чуть раньше. Прежде чем я кое-что вам открою, хочу закончить: напрасно вы с таким недоверием отнеслись к моим словам о борьбе старых монстров с нами, с новой волной.
– Отчего же? Я отнесся к вашим словам с должным доверием. Но ведь и вы, новая волна, властвуете ради власти, господин Глазов, и вы, новая волна, не можете через себя прыгнуть. Я отвлекаюсь от полиции – этот институт паразитический, не сердитесь на правду, ладно? Вы ж ничего не производите, но всё можете и получаете семь коров в месяц, а мужику-трудяге, чтоб собрать на одну корову, надо год корпеть кровавым потом.
– "Корпеть кровавым потом" не по-русски, господин Дзержинский.
– Кржечковский.
– Простите. Тем не менее – не по-русски.
– Так я поляк...
– Но подданный Российской империи?
– Пока что.
– Всегда будете.
– Заблуждаетесь.
– Убежден. На ближайшее обозримое столетие в России – при том или ином отклонении от царствующей тупости – будет то, что есть.
– Испрашиваете у Санкт-Петербурга позволения на подобные вольности в разговоре с арестантом? Или – на свой страх и риск?
– Сам. Я всегда полагаюсь на себя – как говорится, волк среди волков... Какие-нибудь просьбы?
– Нет.
– Жалобы?
– Нет.
– Письмо хотите через меня передать Альдоне Эдмундовне?
– Я отправлю письма в установленном порядке.
– Склонять вас к сотрудничеству – глупо, я отдаю себе в этом отчет...
– Очень хорошо.
– Я не закончил.
– Простите.
– Склонять вас глупо, но хочу спросить: зачем же ваши люди Ноттена уконтрапупили, а? Ну Гуровская, ну Шевяков – все понимаю. Ноттена зачем?
– Я не думал, что вы столь быстро скатитесь в провокацию – такой, казалось, интеллигентный человек...
– Это ведь я не в обвинение вам: доказательств нет. Были б доказательства – сразу на виселицу. Это я просто так, в порядке интереса. Но я со временем докажу, что Ноттена с Гуровской и Шевяковым вы убили. Докажу.
– Вы что, пугаете меня? Зачем? Вы достаточно хорошо знаете мою биографию, справки у вас на меня лежат, рапорты, доносы...
– Агентурные сводки, – уточнил Глазов.
– Прокурору я сказал то, что могу повторить вам: литература – моя, ответственность за нее несу один я, людей, которых вы задержали вместе со мной, вижу в первый раз, адрес свой не назову.
– Четыре человека из тридцати шести уже назвали вас, Феликс Эдмундович. И ваш адрес. Это лишь начало. Назовут больше.
– Поучатся в тюрьме – вперед называть не станут. Они ж еще нашей школы не прошли. Тюрьма – хороший университет для революционера.
– Их развратят в тюрьме, Феликс Эдмундович. Мы развратим. Кому предложим свободу, кому посулим деньги, кого переубедим.
– Я не терплю, когда при мне оскорбляют друзей.
– Это я знаю. Вы-то – один такой. Гуровских – больше.
– Гуровские появляются оттого, что есть вы. Они – порождение вашей системы. Жертвы, если хотите. Но вы захлебнетесь тем, что сами плодите.
– Что мы плодим? – устало поинтересовался Глазов. – Глупость мы плодим.
– Если бы. Глупость – простительна. Объяснима, во всяком случае. Вы плодите провокацию, а это, в конечном счете, процесс неуправляемый. Те листовки, которые вы п о з в о л я л и печатать Гуровской в ее типографии, сохранились в домах тысяч рабочих. Ликвидировали вы десять наших товарищей, а тысячи появились. Они-то не знают, что часть листовок под вашим контролем печаталась, – текст все равно был наш. Как бы вы нас ни казнили, процесс необратим: слово уже пошло по стране, слово не остановишь, это вам не террорист с бомбой – тех единицы, нас – легион.
– Тоже верно... Но я вашу убежденность буду изнутри разрушать, Феликс Эдмундович. Вы постепенно перестанете верить окружающим, потому что время от времени будет открываться вам: тот "товарищ" – с нами, другой – с нами и третий тоже. Вы совершенно правы, процесс необратим, но и ведь мы, "младославяне", тоже о будущем думаем.
– С помощью провокации?
– Напрасно иронизируете. Франция страна отнюдь не монархическая, но и там в борьбе с анархией пользуют агентуру, – а ведь якобинские традиции: Розе Люксембург приют дают, Бориса Савинкова скрывают.
– Мы не анархисты. Мы социал-демократы, а во Франции социалисты входят в правительство.
– Оп! – обрадовался Глазов. – А сколько времени я вас к этой мысли вел, Феликс Эдмундович! Я ведь вам говорил вначале, что происходящее сейчас не одобряю. Я о будущем думаю. И хочу, чтобы в этом с к о р о м будущем люди к государственным институтам отнеслись разумно.
– К ним так историки отнесутся, после того как ваши государственные институты будут разрушены. Неужели вы серьезно думаете, что новое общество можно строить руками старых государственных институций? В противоречие с самим собою входите – с экой жалостью говорили о пореформенной поре. Нет, вы ничего не построите. Или помогайте нам рушить старые институции, или...
– Помогать вам? Значит, к сотрудничеству меня склоняете вы? Не я – вас, а вы – меня?
– Именно.
– Побойтесь бога, Феликс Эдмундович! Сколько вам осталось по земле ходить, бедный вы мой?! Месяцы – от силы. Таких, как вы, мы станем уничтожать, ибо горбатых могила, как говорится, исправляет.
– Слушайте, – тихо спросил Дзержинский, – неужели вы не понимаете, что все кончено? Неужто вы не понимаете, что у вас один путь к спасению: будучи человеком отнюдь не глупым – помогать нам, а не здешним вашим тупоголовым кретинам? Неужели в вас убито все живое – даже инстинкт самовыживания?
Глазов мелко засмеялся, позволил Дзержинскому уйти, а в глубине души испуганно признался себе, что Шевяков-то был прав – ничего с этим не выйдет: с кучерами и лакеями надо работать, а особенно с дворниками – те безотказны.
"Бежать отсюда надо, – ясно понял Глазов. – Здесь погибну.
Бежать".
Вызвав Турчанинова, сказал:
– Андрей Егорович, подарок хочу сделать – Дзержинского я вам отдаю. Он занятен, умен, деятелен, а потому – не н у ж е н.
– То есть?
– Вы ему побег устройте, Андрей Егорович. Или неясно?
"И. Э. Дзержинскому.
X павильон Варшавской цитадели, 12 сентября 1905 г.
Мой дорогой!
Итак, ты видел зверя в клетке. Когда ты вошел в комнату "свиданий", то с удивлением оглядывался, разыскивая меня. И вот ты увидел в углу серую клетку с двойной густой проволочной сеткой, а в ней – твоего брата. А дверь этой клетки охранял солдат с винтовкой. Коротким было это наше свидание, мы почти ничего не успели друг другу сказать. Поэтому я буду тебе писать, а ты присылай мне от поры до времени какую-нибудь открытку с видом и привет. Я смотрю на эти открытки (я поставил их на стол, и глаза мои радуются, сердце ликует, грудь расширяется, и я вижу, словно живых, и улыбаюсь тем, кто прислал мне эти открытки, и мне тогда не грустно, я не чувствую себя одиноким, и мысль моя улетает далеко из тюремной камеры на волю, и я опять переживаю не одну радостную минуту).
Это было так недавно. Была весна, могучая, прелестная весна. Она уже прошла, а я здесь преспокойно сижу в тюремной камере, а когда выйду – опять зазеленеют луга, леса, Лазенки, зацветут цветы, сосновый бор опять мне зашумит, опять в летние лунные ночи я буду блуждать по загородным дорогам, возвращаясь с экскурсий в сумерках, прислушиваться к таинственным шепотам природы, любоваться игрой света, теней, красок, оттенков заката – опять будет весна...
Будь добр, пришли мне какую-нибудь французскую элементарную грамматику не могу справиться со склонениями...
Обнимаю тебя, твою жену и всех крепко.
Твой Феликс". 16
Храмов, председатель "Союза Михаила Архангела" Варшавы принял Глазова не дома – зачем полицию тащить к себе напрямую, и так о православных патриотах трона слишком много досужих сплетен.
Встретились они в отдельном кабинете ресторана "Бристоль"; ужин был накрыт роскошный – хозяин мукомольной фабрики Егор Саввич Храмов человеком был щедрым от природы, а уж когда дело касалось "союза", тут и говорить нечего.
– Рад личному, как говорится, знакомству, – сказал Храмов, тучно вышагивая навстречу Глазову, – а то все по телефону да по телефону.
– И я рад личному знакомству, – ответил Глазов, пожимая оладьистую руку мукомола, – от всей души рад.
– Прошу во главу, по обычаю, как старший...
– Стариком бы уж не делали, не хочу я в старики, Егор Саввич.
– Как за тридцать перевалило, так, почитай, в старость поехали, с ярмарки, что называется, Глеб Витальевич.
– Не хочу, не хочу, не хочу с ярмарки, – улыбнулся Глазов, с к у ч н о осматривая стол, уставленный яствами, – хочу на ярмарку.
– Экипажей у нас достаточно, скажите куда – подадим. Где только ярмарка нынче? Кругом окоп, право слово, окоп.
– Ярмарка в Петербурге, – ответил Глазов. – Там сейчас шумная ярмарка, Егор Саввич.
– Икорочки, икорочки побольше, Глеб Витальевич, она, говорят, способствует. Я просил специально из отборной муки блинчиков испечь – хлеб, он всех основ основа!
– И правопорядок, – добавил Глазов, заворачивая икру в кружевной блин, хлеб и жесточайший правопорядок, которого у нас нет.
– Не сыпьте раны-то солью, Глеб Витальевич, – подняв рюмку, жалостливо сморщился Храмов, – не надо! Я понимаю, что раны у нас общие, только ведь я социалистическую сволочь каждый день на свободе вижу – в отличие от вас! Вы-то их разглядываете, так сказать, захомутанными, в остроге!
– Не всегда, – ответил Глазов и, чокнувшись с Храмовым, медленно опрокинул рюмку: последние месяцы пил много, чувствуя постоянное внутреннее неудобство.
– Вы кушайте, кушайте икорку, Глеб Витальевич, и балыка прошу отведать. Каспийский, весенний, светится, словно лимончик! Единственно, что принимаю из нерусского к нашему православному столу – так это лимон. Оправдываю тем, что произрастает в сердце христианства. Долго, знаете ли, приглядывал – кто их потребляет в пищу. Полячишка? Нет, обходит. Полячишка за столом парит, он о пенькной пани думает, житню хлещет; еврей – тот свою фиш жрет, ему, кровососу, кислое ни к чему, ему подавай горячее, как кровушка, и такое же терпкое. Отчего они, порхатые, свеклу жрут? Отчего? Оттого, что цветом кровавы. Балычка извольте, балычка, Глеб Витальевич...