Текст книги "Град Петра"
Автор книги: Владимир Дружинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
На костёр лезет... Нет, допустить этого нельзя. Сие позор столице. Не было тут костров и быть не должно.
Попу азовец не покорится – царю только... Никогда не влекла Петра роль исповедника, да и недосуг было, при великом поспешании, выворачивать человеческую душу. К чему? Душа незрима, душа – потёмки. Для правителя, полагал он, существенны лишь поступки. Люди в деле познаются: одни оказываются полезны, другие непригодны.
Мазепу, искусного воина, взявшего у турок днепровские городки, отличил и доверился ему, несмотря на груду доносов. Столь же слепо надеялся на сына – до последней крайности, до последней убийственной очевидности. Вообразить не мог бунта, измены.
Кто покорен наружно, а кто искренне? Как определить? Вон сколько скрытых недругов обнаружил розыск об Алексее! Правда, среди старых фамилий и больших бород. Однако предался Алексею Кикин, невысокой знатности, прежний камрат, тесавший мачты в Голландии, Таился, лгал... Отчего? Вот и понадобилось царю пойти в темницу, спросить.
А тот раскольник? Крался, яко тать, за пазухой нож в тряпице... И снова Пётр допрашивал сам, и простолюдин тот отвечал смело – точно как азовец. Шёл убить монарха за гонение на истинных православных.
И вот ещё помешанный... Тоже с ножом кинется, чего доброго, как усвоит, что царь его, сочинённый по скудоумию, – химера бесплотная.
Златого тельца, вишь, воюет. Вознамерился утвердить добродетель: погубить иконы – и готово... Венца мученического жаждет.
Лейбниц, сей учёнейший муж, отзывался о сожжении еретиков неодобрительно. Царь представил себе и Фонтенеля – гримасу на лице его при известии о такой казни. Петербург кострами не опален, горелой плотью людской не пахло... Царь мог сказать о том просвещённым европейцам с гордостью. Задал же мороку азовец... Изволь выручать безумца!
* * *
Арестанта перевели в другую камеру – дворянскую, с дощатым полом и с топчаном. Сидел перед царём прямо, во всём стиранном, распаренный в бане. Речь его стала более связной. Смотрел на царя с восторгом и благодарностью – за то, что пришёл к рабу своему, преклоняет ухо. О том и мечталось.
– Явится рыцарь могучий, – сорвалось с губ. – Разобьёт тельца златого и капища его. Поклоняющиеся ему восплачут кровавыми слезами. Рыцарь пресветлый... Про тебя речено, Пётр Алексеич.
Кем, Никодим не упомнит. Фигура царя вырастала перед ним и словно достигала небес. Мощь, исходящая от него, и подсказала эти слова – про рыцаря, когда-то подхваченные. На нём золота нет. Кафтан будто тот же, с годов азовских, пуговицы медные. Если вглядишься – каждая становится огромна и сияет подобно солнцу.
– Ты силы своей не знаешь... Город экой вон построил, а не знаешь.
– Тебя спрошу, – покривился Пётр.
Почувствовал, как ярость бросается в голову, вздувает жилы на лбу. Царь всемогущий чудится блаженному разбойнику.
– Знаю дела твои и труд твой. Не терпишь развратных и алчных... Блаженны поправшие кумиров златых... Возликуют в новом Иерусалиме...
Разбойник, разбойник – под личиной святоши...
– У немцев в кирке ихней нет икон, государь, белые стены, а разве наказаны за это? Немцы богаче нас живут. Там крестьян не продают на базаре. Господь сотворил человека вольного.
Ишь куда клонит! Речи возмутительные... Дай волю таким – что натворят? Без господ... У кого же палка тогда, погонять подлый народ? Безначалие, леность...
– Пятый ангел вострубил – и вышла саранча на землю, в броне железной, в хвостах жала... Свершилось уже, государь! Господа, пожирающие собранное с поля, а земледелец наг остаётся, из мякины тесто месит, из трав сорных...
– Волю вам? Это как? Сам себе господин? Тогда всем мякину жрать, уж точно... Мужику и дворянину...
Исповедь затянулась. Пётр уже испытывал скуку. Наивен мужик – народ не уступит иконы, привык встречать в доме божьем благолепие. Лютеранство не для России. А зло корчевать надо – кто же спорит, – однако с другого конца. Стенания низших он, государь, слышит, забота его о благе общем. Есть строгие законы, будут ещё. Злые господа поплатятся. Земледельца беречь надо, он всё государство кормит – дворянина и посадского. Зато дворянин обязан служить, чего в других странах не водится.
Голос царя делался жёстче, но Никодим подстёгивал себя – уж выложит до конца.
– Сколько же ждать, отец родной! Голодному сегодня подай, завтра ноги протянет.
Куда-то мимо слуха царского потекла речь азовца. Что проку толковать ему? Отчего так трудно внушить людям понятие простейшее? Произнесённое слово вызвало образ, в уме Петра издавна стойкий, – механизм часов, символ государства, все подданные в коем действуют взаимно, послушные законам. Какая ещё воля? Одна должна быть воля – стараться, добывая благо всеобщее...
– Куда одежонка-то сгинула? – послышалось вновь. – Кто-то, чай, корысть имеет с тех замёрзлых... Твой генерал, государь, в бобрах, ему жарко. Я про тех рабов твоих... За Ладогой, дерева валили зимой... Сами легли как дерева, не дождались одёжи тёплой. Не ведаешь? Сот пять либо шесть замёрзло...
И понесло Никодима... Будто ветер свистит в ушах. Однажды, в деревне близ Углича, скакал он на господской лошади к водопою. Испугалась животина чего-то, отпрянула с тропы да пошла чесать го заполоскам, сквозь олешняк, да в перелесок, в мелкую еловую поросль. Сучья трещали, солнце в глаза хлестало, царапали, лопались колючие путы малинника. Тогда первый раз охватила Никодима, прежде спокойного, справного конюшего, некая безоглядная отчаянность. Не захотел он почему-то усмирять жеребца, весь отдался бешеной скачке. Сознавал, что шею может сломать в рытвине, в буераке, лоб разбить о ствол, – и мчался, ослабив поводья. В горле клокотало, песня рвалась или разбойничье гиканье.
Будь что будет...
– Помёрзли... Несчитанные, неотпетые... Как попы-то гнусят – имена же ты их, господи, веси. Веси, веси, а начальникам наплевать. Пляшут они, на могилках-то...
Сейчас обступил этот лес за Ладогой, холмы снега над братскими могилами. Мелькают рыжие сосны. А царь будто тоже в седле, навстречу...
Сшиблись...
Нидоким чуть не упал со скамьи – царь оглушил бранным словом, замахнулся.
– Прикуси! – услышал Никодим. – Прикуси язык дурной! Сгоришь ведь, дурак! Ещё раз говорю: покайся! А нет – я бессилен, сожгут тебя.
Кончилась скачка. Никодим сошёл с горячего коня.
– В огне терпеть малое время, – произнёс он, отдышавшись.
На миг возникли скитские старцы, забубнили своё и исчезли. Сгиньте, фарисеи! Однако правда – малое время! Он сам взойдёт на костёр, по своей воле, отстранив палача. Костёр на площади, а вокруг народ, множество народа.
Царь уже повернулся спиной. С порога бросил:
– Пеняй на себя тогда!
– А чего пенять-то? Поймут люди... Как Иисус смерть принял на кресте, чтобы прозрели... Как святые угодники наши...
Дверь закрылась, а Никодим говорил ещё долго, забыв про царя, обращаясь к толпе.
Пётр удалялся, обозлённый неудачей. Упрям еретик. Его-то не жалко, глупца, – опозорит Петербург. Что скажет Лейбниц? Увезти бы сумасброда по-тихому, в Сибирь хотя... Нельзя, свидетелей непотребства много. Ох, дурак мужик! Придётся отдать попам. Они-то рады будут вцепиться.
На Троицкой площади сколотили сруб. Внутри вбили столб, положили дрова, хворост.
«Его величество посещал его и после того, как церковный суд решил участь несчастного. Чистосердечное раскаяние спасло бы ему жизнь. Исполнение приговора, по желанию царя, несколько раз откладывалось».
Доменико не пошёл смотреть, зрелище казни он описал со слов очевидцев.
«Святотатец громко выкрикивал, что поступает по своей совести и жертвует собой с радостью. Он был прикреплён к столбу, а рука с палкой – орудием преступления – была привязана к поперечной доске, так что палачи невольно соорудили ему крест. Доску подожгли сначала. Мученик не издал ни стона, ни мольбы и только повернул голову к своей горевшей руке. Он стойко вытерпел страшную казнь до конца».
* * *
Петербург уже не верит календарям. Звездочёты осторожны – мира на 1721 год не пророчат. Упоминая «некоторые советы и конференции», опасаются вселять даже слабую надежду, – «не может всё конец свой возыметь». Засим следуют вирши – безымянный пиита печалится:
Хотя и всеми силами тщимся благая получити.
Но злое невидимо обыкло до нас приходити.
Переговоры на Аландах прерваны, Ульрика заключила союзный договор с Англией и верит ей. Второе лето на Балтике крейсировала эскадра адмирала Норриса, появилась у Ревеля. Пугают, а не страшно... Паника была в Стокгольме – русские высадились в пятнадцати вёрстах. Шведские суда увёртывались, но были настигнуты, быстроходные галеры одержали крупную викторию близ Гренгама, захватили четыре фрегата, из них два – на полном ходу, абордажем. Норрису вступать в бой не приказано, пушки его пока в чехлах.
С галер – десант за десантом. Адмиралу Апраксину велено царём строго: «Людей не токмо не брать, но не грабить с них и ничем не досаждать, но внушать, что мы воюем для того, что сенат их не склонен к миру».
Зима ушла на демарши дипломатические, в апреле консилии с Швецией возобновились в финском городке Ништадт, к коему прикованы теперь взоры Европы. Шведы состроили гордую мину при плохой игре, заявили милостиво, что Петербург отдают. Пётр, узнав об этом, написал с негодованием:
«Что же в проекте шведских министров упомянуто об уступках их, что уступают нам Петербург, и вам надлежит при заключении объявить, что о Петербурге упоминать не надлежит, ибо оного при их владении не было».
За Выборг требуют возмещение – кусок русской территории. Ещё чего!
«У нас таких земель нет».
Царь напоминает: он два раза предлагал мир, «сперва по нужде, а потом из великодушия... Теперь пусть же шведы заключают со мною мир по принуждению, для них постыдный». Никаких поблажек! Просят остров Эзель – отказать! Тем временем Апраксин не перестаёт тревожить шведское побережье, корабельные орудия подкрепляют царские ультиматумы.
Представители России в словопрениях стойки. Это генерал Брюс и Остерман[126]126
Остерман Андрей Иванович (Генрих Иоганн) (1686—1747) – граф, вице-канцлер, генерал-адмирал, видный дипломат петровского времени; сослан в г. Берёзов, где умер.
[Закрыть] – немец из простолюдинов, бывший секретарём у Крюйса. Слышно, супостаты теряют апломб, становятся покладисты. Пётр всё лето в состоянии лихорадочном – на месте не сидится, курьеры мчатся к нему в Ревель, в Ригу, в Гельсингфорс. Друзьям радостно сообщает:
– Из Ништадта благоприятны ветры нам дуют.
Пожелал, чтобы ему первому, в секрете от всех, доставили известие о мире. Он счастлив будет обнародовать, ошеломить новостью. В июле наведался в Петергоф к царице, жили в Монплезире – отделка в большом дворце не кончилась.
Ученики Леблона отделали по его рисункам дубовый кабинет для царя. Крупно вырезаны Нептун и Минерва – символ могущества на море и мудрого, справедливого правления. Отчётливы по стенам атрибуты разных наук, ремёсел, художеств... Царю всё нравится, хотя кабинет построен непривычно просторным – помещения ведь для оказий праздничных. Хвалит французов, хвалит Браунштейна, который возводит в западной стороне парка маленькие дворцы-павильоны, роет пруды. Одно здание, уединённое, близ моря, названо Эрмитажем, другое – Марли, тёзка версальского. Весьма доволен Пётр тем, что цветники разбивают русские садовники, обученные немцем Кранихфельдом, что питание фонтанов наладил Василий Туволков – да ещё как! Решил задачу, загонявшую в тупик иностранцев... Воды не хватало, жаждой томился Петергоф. Василий нашёл воду, запрудил ручей в овраге, а затем сообразил гнать её с ропшинских высот, где на поверхность земли высачивались родники. Тысячи солдат оставили ружья, взялись за лопаты.
– Доброе начало, Катеринушка, – говорил Пётр. – Штыки своё отслужили, чаем мы...
Копальщиков на девятивёрстном канале угощали солониной и водкой. Царь уехал, пообещав вернуться к открытию. Торжество состоялось в августе. Под музыку, под крики «ура!» родниковые речки, слитые в один поток, хлынули в канал. Царь, раскидавший перемычку, высоко поднял заступ:
– Честь этому оружию!
Опробовал шлюзы, фонтаны, каскад. Всюду водит за собой герцога голштинского Фридриха – будущего зятя. Он получит Анну, старшую дочь царя, но, разумеется, после войны. Жених изображает безумно влюблённого – бледен, мечтателен, как предписывает мода, иногда, по примеру Петра, помогает работным в нижнем парке, на морском канале, на пристани, на новых акведуках. Петергоф наряжают к дню виктории, ветры из Ништадта ощутимы всё более. По-тихому, без огласки, готовится столица. Меншиков заказывает триумфальные аркусы, костюмы, действо огневое.
В анналах сохранится имя капрала Ивана Обрезкова – ему выпало ехать с трактатом о мире, подписанным 30 августа. Царь был на Котлине, отплыл 3 сентября – на море и встретились. Прочёл украдкой, запёрся в каюте. Спутники догадывались... Наутро бригантина, стреляя из пушек, вошла в Неву, Пётр махал шляпой, до боли в висках, до удушья напрягал голос – он исполнил свой зарок, сам оповещает народ о мире, он первый, потрудившийся для этой великой цели больше всех. На Неве стояли суда, моряки передавали весть на берег – там собирались люди.
Невиданные всадники поскакали по улицам – белые шарфы через плечо, белые знамёна. Трубят, созывают горожан на Троицкую площадь, на чрезвычайное слушание:
– Мир со шведами, мир...
Да будет каждому ведомо, от вельможи до нищего, – держава Российская приобрела Ингерманландию, Эстляндию, Лифляндию, города Выборг и Кексгольм, ныне и навечно. Никогда в гистории своей такой военной удачи не добивалась. Солдаты выкатывали на площадь бочки с вином, рубили, жарили мясо. В толпе плясали, пели, затевали кулачные бои – под надзором молодцов Девьера, дабы не допускать ссор кровавых или иного бесчинства. Выловили юрода, оравшего истошно, что царевич Алексей жив и где-то на Дону собирает войско ратовать за старую веру.
Потеха для именитых – маскарады на целую неделю. Народ смотрел молчаливо и удивлённо на царя в короткой матросской куртке и с барабаном. Ловко выколотив дробь – сигнал к началу шествия, – он два часа вышагивал вокруг площади, а за ним шеренгами плелись, поспешали, подбирая к коленям одежды, поневоле весёлые господа. Не менее тысячи их. Лица наполовину закрыты чёрными масками, а одежды разные – поди угадай кого!
Кто-то узнал князя-кесаря Ромодановского, обер-мастера пыток и допросов, и подал голос. Полицейский погрозил кулаком – разглашать тайну маски не сметь! А монарх шутейный затмевал царя – на голове громадная корона, подбитая горностаем мантия. Ступал преважно, оглядываясь на свиту – она отставала, неуклюжий наряд сковывал, напрасны были попытки уберечь от грязи красную кардинальскую ткань. Площадь местами замостили, но болотная жижа брызгала сквозь доски, отчего подолы бархатных платьев, полы мусульманских халатов почернели, обвисли.
Царица и статс-дамы её оделись иноземными крестьянками, несли корзинки, букеты, снопы. Супруги вельмож – турчанками, пастушками, нимфами, а иные боярынями. Звенел колокольцами, нашитыми на руках и ногах, бородатый жрец некоего дикого племени, рычал и толкался царский повар, весь в медвежьей шкуре. Герцог-жених представлял французского виноградаря, держал в руке серп и шёпотом складывал стихи для невесты, надвинув на лоб широкополую шляпу.
В свите голштинца находился камер-юнкер Фридрих Берхгольц, сын генерала, служившего в России. Оказавшись здесь после девятилетнего отсутствия, он поражался – Петербург из деревни, обнимавшей цитадель, сделался большим городом, избы за каменными зданиями скрылись, на улицах сотни фонарей, кладут настил для прохожих. Говорят – населения около пятидесяти тысяч.
Над цитаделью, над всей столицей сверкает шпиль собора Петра и Павла, покрытый медными, ярко вызолоченными листами, играют куранты – так же хорошо, как амстердамские. Камер-юнкер ведёт подробный дневник; как истинный придворный, он замечает, что двор Екатерины не уступает любому германскому – четыре комнатных дворянина, пажи в зелёных мундирах с красными отворотами, прекрасный оркестр. У царя же проще – несколько денщиков, большей частью незнатных. Причёска царевны Анны словно от лучшего парижского парикмахера, туалеты по последней моде – вечером была в бальном, с крылышками, герцога сводила с ума. Встретив бродячего савойяра с дрессированным сурком, Карл умилился – ну совсем как дома...
На приёмах в Летнем саду унтер-офицеры таскают чаны с водкой, наливают ковшами, угощают усиленно – царь следит, чтобы пили исправно. Пьянство не поразило: немцы недурно соревнуются с русскими за столом и ещё добавляют на квартире. Герцог учредил «тост-коллегию» из собутыльников – свитских. Зато еды на званых обедах, свидетельствует камер-юнкер, втрое больше, чем в Голштинии.
Танцы – здешняя страсть. Царь поднёс штрафной бокал кавалеру, который отпустил даму и не поблагодарил, не поцеловал ей руку.
Вообще любезен нынешний Петербург. «Русские женщины теперь мало уступают немкам и француженкам в образовании и светскости, а иногда и превосходят». Нередки в семьях, при девочках, иностранные гувернантки.
«Маленькой княжне Черкасской лет 8 или 9, и она для своих лет так мила и приятна, что можно подумать, наилучшим образом воспитана во Франции».
Впрочем, образованности подлинной камер-юнкер не ищет и сам не имеет. Чудо, как раскусил петербургский бомонд европейские плезиры, как бойко перенимает! У княгини Кантемир, жены молдавского господаря[127]127
У княгини Кантемир, жены молдавского господаря... — Кантемир Дмитрий Константинович (1663—1723) – князь, сподвижник Петра I, тайный советник, сенатор.
[Закрыть], в новом отеле на левом берегу, против цитадели, – форменный парижский салон. В узком кругу, в будуаре, резвились, пили из стеклянного башмачка и прочих занимательных посудин. Сын Кантемиров Антиох[128]128
Кантемир Антиох Дмитриевич (1709—1744) – русский писатель и дипломат, активно поддерживал петровские реформы; автор 9 сатир, философского трактата «Письма о природе и человеке» и других произведений.
[Закрыть], ещё подросток, обещает быть поэтом, царь слушал его и наградил, но это Берхгольцу нелюбопытно. Он считает лакеев в особняке Строганова, заводчика из мужиков. Их восемнадцать, все в великолепных ливреях, а музыкантов восемь.
Царь показывает герцогу Адмиралтейство. Идёт, сдерживая зевоту и камер-юнкер, дневник аккуратно заполняется. Мастерские грандиозны, одних канатных три, по полверсты каждая. Преувеличил, – дифирамбы придворному свойственны...
Девять лет назад не спускали на воду кораблей стопушечных, не делали дорогих тканей, изразцов. Неужели русское изделие? Голштинец кратко записывает. Зато фейерверку, данному в честь заключения мира, уделил не одну страницу.
«Сперва представилось взорам большое здание, изображавшее храм Януса. Оно было открыто, и внутри виднелся, в прекрасном голубом огне, старый Янус, державший в правой руке лавровый венок, а в левой масличную ветвь».
Мудрый двуликий, смотрящий в прошлое и в будущее, бог входов и выходов, начинаний и завершений...
Задвигались машины, окружавшие высокий постамент, появились два рыцаря – у одного на щите двуглавый орёл, у другого три короны – и сошлись для рукопожатья. Затем, направо от храма, засияло Правосудие, оно попирало ногами двух фурий, а сверху зажглась надпись «Сим победит». Вспыхнул корабль, двигавшийся к пристани, под девизом «Конец венчает дело». Фигуры горели, унизанные зажжёнными фитилями. Пламя охватило две пирамиды, казалось, созданные из бриллиантов, потом ещё две. Взлетело множество пылающих шаров, огромных и сильных ракет, забили огненные фонтаны, завертелись огненные мельницы.
Народ, запрудивший площадь, кричал от страха и восторга. Плескались фонтаны вина, солдаты рвали на сотни частей бычью тушу. И в то же время «огонь с валов крепости, и Адмиралтейства, и стоящих по Неве галер был так велик, что всё казалось объято пламенем, и можно было подумать, что земля и небо готовы разрушиться».
С тем же придыханием провинциала описан Петергоф – «большие, прекрасные сени, а вверху великолепная зала», «чудный вид на море», «сад, очень красиво расположенный». Изумляет каскад в парке – «так же широк, как весь дворец».
Камер-юнкер изрядно путешествовал, но он ослеплён. Вдобавок неравнодушен к невесте герцога – «прекрасна как ангел». Благоговеет перед Петром. Часто видел Меншикова, но как-то отдельно от подвижного, деятельного царя; запомнил лишь красный, на зелёной подкладке, французский кафтан князя и русский, усыпанный каменьями наряд княгини Дарьи. Губернатор жаловался на здоровье.
Поблек былой камрат государя. Голштинцы втихомолку толкуют, – не окажется ли он в петле, как князь Гагарин, награбивший себе гигантское состояние.
Висельник по случаю торжества не снят, покачивается на ветру, караульные отпугивают ворон от высушенного трупа. Выставлены в назидание, на Троицкой, и головы пяти человек, казнённых за разные преступления. Берхгольц ходит смотреть, хотя парад сей зловещий в порядке вещей повсюду, не только в России.
Целый месяц гремит праздник; обитатели, соседствующие с цитаделью, не раз вставляли стёкла в окнах – пальба сопровождала катанья по Неве, свадьбы, церковные службы, обеды и ужины во дворцах, сражения на сцене театра. Чу, пьеса про Александра Македонского! Восемнадцать длиннейших актов, два вечера подряд...
Погода неласкова, набегают дожди, шквалы, но царю нипочём – жарко ему, солнечно в эти дни, плащ не накинет и гостей заставляет мокнуть. Острейшее для него наслаждение – демонстрировать всё созданное, всё, чем богата его столица. Будь то судно на стапеле, полотно русского живописца или Венера в Летнем саду – посланница Древнего Рима. Иностранцы гурьбой за Петром изощряются в риторике. Хмельная, она подчас двусмысленна.
– Пороха на праздник потрачено столько, что царю хватило бы на новую войну.
– Счастье, что потрачено.
Царю доносят подслушанное, он смеётся. Что ж, чужое могущество – бельмо в глазу. Сие – натура человеческая. А ныне явно всей столице, знатным и простому народу, каким ришпектом пользуется Россия, сколько флагов пожаловало в Питер, сколько особ титулованных и языков.
Собрался сенат, попросил царя принять титул соответственно заслугам его – Пётр Великий, отец отечества, император всероссийский. Отвечал он кратко, заповедал «не ослабевать в воинском деле» и трудиться для общей пользы, «от чего облегчён будет народ».
И снова маскарад.
Уже обтрепал матросскую свою униформу на балах, на шествиях, на переправах через осеннюю Неву. Усталости не ведал. В пылу веселья не забывал о делах. Иногда отводил в сторону архитекта Трезини – виноградарь швейцарский, в безрукавке, в галстуке красно-зелёных тонов Астано, докладывал великану-матросу о городовых работах, которые ни на день не упускал из виду. Сваи на Васильевском забиты все, выкладывают фундамент Двенадцати коллегий рачительно и с крайним поспешанием.
– Здание важнейшее, – твердит император. – Обитель Минервы... Цитадель закона будет у нас в столице.
А гостям сказал, обняв архитекта:
– Господин Трезини возводит нам постройку величайшую в Европе. А может, и в целом свете...
* * *
Письмо из Астано:
«Слышал я, что в вашей стороне замирились. Мы сердечно рады этому; значит, Петербург в безопасности. Если милость ваша к нам неизменна, мы приедем, только, да поможет нам мадонна, в будущем году, потому что надо развязаться с подрядом. Траттория на дороге в Лугано ещё не готова».
Осторожный он человек, зять Джузеппе. О том и почерк свидетельствует – мелкий и робкий какой-то...
Доменико ответил:
«Приезжайте! Можешь не сомневаться, милость моя и его величества к хорошему работнику обеспечена. Мечтаю о прекрасном дне, когда в моём доме соберётся большая семья Трезини».
Усмехнулся и добавил:
«Подрядов для тебя в изобилии, ведь Петербург ещё не построен».