Текст книги "Град Петра"
Автор книги: Владимир Дружинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
Примечательно – автор предугадывал, какой остроты достигнет конфликт между Петром и Алексеем. Книжка была переиздана. В 1728 году роман напечатали в Амстердаме. Авантюристу Ламберу довелось положить начало обширной западной беллетристике, посвящённой России петровской, удивившей Европу.
* * *
1706 год не принёс мира, миссия Мальборо провалилась. Карл отверг нерешительное посредничество – Петербурга он не уступит.
Вопреки настояниям Огильви, армия из Гродно выведена. Без потерь в людях, в полном порядке, – правда, налегке, тяжёлые орудия пришлось утопить. Теперь может показаться – шведы преследуют бегущих. Для того и был принят в штабе Витворт, чтобы удостоверился воочию. Армия отходит, нанося чувствительные удары, ослабляя противника.
Огильви отпущен восвояси. Напоследок фельдмаршал словно спятил. Затребовал пятьдесят тысяч солдат и тысячу дворян. И чтоб никто не вмешивался. Остановит Карла на русской границе и разобьёт.
– Неслыханное дело предлагает, – сказал Пётр.
Вишь, дворян ему! Вот забота у герцога! А главное, то возмутило царя, что Огильви не понял его и не хотел понять. Почему непременно на границе надо дать генеральную битву? Кем заповедано?
Неприятный старик, вечно недовольный, возникает в памяти непрошеный, а помыслы царя в Петербурге. Опережают резво бегущих лошадей, тряскую повозку.
Данилыч, поди-ка, счастлив был, говоря адье фельдмаршалу. Сему прегордому австрийскому шотландцу... Верно, счёт потерял суверенам, коим служил. А как ублажали его! Ламбера выживал – не перечили.
Шатун-француз нетвёрд стал на ногах от водки. Отстал в науке на полсотни лет. А сам Огильви? Из прошлого века этот страх перед широким манёвром, эта охота отсидеться в крепости. Счастье, что оставили Гродно. Раньше бы надо... Прав Данилыч, довольно нам наёмных полководцев. Свои есть...
Ламбера жаль немного...
Преследуют глаза Данилыча, хотенье жадное в них забраться повыше... Огильви очистил место, Шереметев в летах, похварывает. Ишь ты, фельдмаршала дай, да всю власть в армии... Поубавь-ка аппетит, а не то…
Радует камрат и раздражает. Говорят, и на гетманскую булаву облизывается. Ещё чего ему? Давно не бит, пирожник...
Петра тянет вырвать кнут у кучера, хлестать лошадей. Он любит движение, но оно всегда слишком медленное для него – колеса несут или корабль. Хороша штука – буер! Мчит по льду, ветер в парус. Чуть не летит... Наделать их побольше, буеров... Трезини сказывал, итальянец один, во Флоренции, смастерил крылья, как у птицы, летал будто... Как его, бишь... Леонардо да Винчи. Дивные вещи измышлял и сверх того писал парсуны. Отыскал бы Ламбер такого...
В детстве у Петра была книга – жизнь Александра Македонского. Картинки там – дух захватывает. Орел за облаками, на нём верхом бесстрашный император. Впечаталось в память навечно. Увы, нет таких орлов...
Лейбниц учит: разум вознесёт человека. Просвещение наделит мощью небывалой. Сухое лицо подвижника, вопрошающий взгляд – Пётр не забыл встречу в Германии. Знаменитый учёный оказал внимание, просил не изменять благородной цели. Благословил на труды... У того поляка, в Гродно, было такое же лицо. Алхимик сулит изготовить золото из свинца. Видать, не жулик. Денег не выпрашивал. Избавить его только от солдатского постоя – тишина ему нужна.
– Солдат не селить, – распорядился Пётр. – Добудет ли золото, сомнительно. Однако может найти иное что, чего не искал. Нежданное нечто...
Не забыть насчёт буеров. Заказать Скляеву.
Ненаглядный парадиз, столица... Месяцы разлуки были долгие. Каменный бастион, надо полагать, готов. Шведы, судя по письмам, сие лето город не тревожили. Скорей доехать, хлебнуть того воздуха морского – сладок, живителен, яко нектар, пища богов.
Море блеснуло царю в Нарве. Застал в гавани корабли флота, с ними отбыл в Петербург. Фортеция Петра и Павла грянула салют – аж стекло в командирской рубке треснуло. Добро, голосок здоровый у дитяти. Храм за валом стоит нетронут. Пётр ступил на сходни и задержал шаг, помрачнел – из крепости пахнуло гарью. Кинулся в ворота бегом, отпихнул обер-коменданта. Где был пороховой магазин, там чёрный провал. Нет казарм, что были справа и слева. Чёрная полоса вдоль вала, ещё сочившаяся дымками.
Роман увидел, как у царя задёргалась щека.
– Тебе что доверено? Хлев свинячий?
Потащил за шиворот в контору, в кабинет, запер дверь. Мотал обер-коменданта, тыкал лбом в стену.
– Кара небесная, – лепетал Брюс. – Ровно с неба...
Причины не доискались. Страх мешал Роману сказать это прямо. Он повторял запавшее с детства, – так обвыкла сетовать над своими пожарищами Москва.
– Ты на небо глядел? – бушевал царь. – На небо, поганец!
Стена качалась, как на корабле в шторм, и жестоко била – больше ничего не видел обер-комендант. Он оглох, со лба текла кровь.
– Вешать вас, сучьи дети! Судить тебя... Военным судом!
Роман закатал рукава, показывал ожоги. В огонь лез, тушил вместе с работными.
Ожоги взывали о пощаде.
Пообедав, сел писать бумагу в суд, передумал. Начал цидулу Александру Даниловичу. Камрат родной, херценскинд, честолюбец мерзкий, губернатор шатучий, знай, что тут без тебя творится!
«Казармы от половины Никиты Моисеевича Болварка едва не до самого Гаврилы Иваныча выгорели...»
А могло быть хуже.
«...Под обоими фасами Гаврилы Иваныча более 200 бочек пороху в казармах было, и ежели бы добралось, то чаю, чтоб едва не вся крепость взлетела, и для чего держали столько лишнего пороху – не знаю, и ныне велел развезть».
Роли переменились – теперь Пётр будет сообщать новости губернатору.
День был бы вконец испорчен – утешил Скляев. Быстроходная яхта, затеянная им, спущена на воду. Царь вместе с матросами с гиком и уханьем подтянул её к берегу, гонял по реке три часа. Потом кости хрустели у корабела от монаршей ласки.
– Резва птичка. Молодец, Федосеюшка, не обманул.
Мастер принял одобрение сдержанно. Ручался же он, что «Надежда» обгонит шняву «Мункер», доселе первую в беге. За что теперь браться? Будут суда и повыше классом. Вот лесу годного недостача. С Кикина спрос. Не вовремя рубит, опаздывает, уже в соку древесина.
И Крюйс винит интенданта.
– Язык заболел... Доски, мой господин, доски! Мне галеры чинить... Веришь, государь, я заборы ломаю.
Не бит Кикин, давно не бит. Боги небесные, до чего же мало слуг, сильных умом собственным, зоркостью собственной!
Следующее известие Данилычу – о наводнении, постигшем вскоре.
«Третьего дня ветром вест-зюйд-вестом такую воду нагнало, какой, сказывают, не бывало. У меня в хоромах была сверх полу 21 дюйм, а по городу и на другой стороне свободно ездили в лодках. Однако ж не долго держалось, менши трёх часов»...
В последней строке почти сожаление. Пётр сам сел к вёслам, сам отправился, борясь с волнами, с течением, по затопленным улицам. Река рушила лачуги, разоряла огороды, губила скот и птицу. Она и проверяла всё возведённое на устойчивость, сплавляла отбросы. Острова всплывшего корья, щепы, обрубков, косяки поленьев, колья обступали лодку, колотили в борта, в днище – Пётр, хохоча и чертыхаясь, пробивал путь. Над водами разносились то матросская песня, то вдохновенная брань – не слабее вице-адмиральской.
«...И зело было утешно смотреть, что люди по кровлям и по деревьям, будто во время потопа сидели не точию мужики но и бабы».
Утешно... Умалять беду, обращать силой слова в пустяк для Петра привычно. Разбой неукротимых вод причинял боль. Но была и борьба в те часы, в лодке, а борьба – радость. Будто ты, поднятый волной, яснее видишь Петербург будущий, каменный, стихию покоривший.
Утомилась, отхлынула вода. Есть повод отпраздновать. Петру легко вообразить – его вёслами отражён штурм. За столом незримо – камрат.
«Из Волги в прорезном стругу 80 стерлядей живых, из которых сегодня трёх выняв и едим сейчас и про ваше здоровье и при рюмке ренскова...»
Нельзя оставить губернатора без новостей военных. Важных немного. Шведы сей год не тревожат: нарушит черту горизонта чужой парус, но боя не примет – от погони наутёк. Покоя просит... Так нет, не давать ему отдыха!
В заливе у Выборга «по преудивительном и чудесном бою» взят на абордаж, с пяти лодок, адмиральский бот – на нём сто человек и пушки. Увы, при этом погиб отважный Щепотьев. На суше, под самым Выборгом, – русские полки, во главе с царём и Брюсом. Петру не терпелось – каков он, хвалёный королевский оплот? Завязались перестрелки, стычки. Оборона сего места разведана – только это и требуется пока.
Часто не хватает Данилыча. Нет и Екатерины – снова беременна, а то бы затребовал сюда. Пётр уже брал её с собой – вынослива в дороге, как неутомима на ложе. Послушно повязывает шарф, связанный Екатериной, – чудится запах её духов. Велела щадить себя – не застудиться, кушать горячее, глотать пилюли лейб-медика Арескина[61]61
Арескин, или Эрскин, Роберт (ум. в 1718 г.) – лейб-медик Петра I, доктор медицины и философии, президент Аптекарского приказа.
[Закрыть], от нервов. Петербург колеблет сей регламент. Бешеная тут жизнь.
В «хоромах», у кровати, лежат книги: Леклерка «Архитектурное искусство», Бринкена «Искусство кораблестроения», курсы фортификации Блонделя и Вобана. Полезны весьма – надлежит перевести и печатать. Пётр читает рано утром, при свечах, когда город ещё спит. Днём он на ногах, в седле, на корабле.
У моря, на островном мысу, заметил толстые чёрные пни. Дубовые! Напрасно сгубили великанов.
«Пни беречь, от них мочно быть отпрыскам».
Флот тоскует по дубовой древесине. Средь тысячи забот основная и постоянно – корабли, водные пути. И не только морские. Промерить реки, тяготеющие к Неве, к Ладоге, к Верхней Волге, дознаться, удобны ли для навигации, для прогона плотов.
Жаркая осень выдалась Брюсу, Кикину, всем начальным. Нерасторопны, медлительны. Время, время... Догадкой бедны, ждут приказа. Сами думайте, господа! Накапливается злость. Средство против неё вернейшее, не чета пилюлям, – выйти в море. Или наведаться к мастерам – судовых, кузнечных, строительных, всяческих дел.
* * *
Каменная работа спорится, швейцарец уже второй кирпичный бастион сдаёт. Не ленится архитект.
Кладка плотная, ровная. – Пётр погладил с удовлетворением. Сверил с чертежом. Погрешности ни на палец. Золотой швейцарец! Неужели покинет нас, укатит к виноградам своим? Удержать бы... Богатства он не ищет – так, стало быть, славы?.. На подвижном, смуглом, почти чёрном от загара лице царь не прочёл ничего, кроме живого внимания.
– Себя встроил, мастер.
Тот смотрел недоумённо.
– Имя твоё здесь вот, – и Пётр постучал по кладке. – На веки веков... Там Головкина Гаврилы Иваныча бастион, там князя... А ты тут прочнее. Скажут потомки: Трезини строил, Доменико. Ну, окрестили же тебя! Кирпич во рту ворочаю – До-ме-ни-ко... А по-другому можно звать?
Архитект поймал намёк. Смеясь, начал разматывать вереницу имён, с которой родился.
– Стой! Адриано? Андрей, по-нашему... А батюшку твоего Иоаким? По-русски будем звать. Согласен?
Отныне архитект Трезини – Андрей Екимович, воля царя объявлена. Устроены потешные крестины – с участием Брюса, уже полностью прощённого, и Крюйса. О событии сообщено в Астано.
«Попробуйте произнести! Вам, наверно, ещё труднее, чем для русских – Доменико».
Не причуда царя, не шутка, как показалось там, у стены, под моросящим дождём. Нет, по сути, награда, знак близости монарха и зодчего. До боли сжимая плечи Доменико, Пётр одарил его в тот день небывалой откровенностью.
– Тебе хорошо, мастер! Человека бы так строить... Вот ломаю упрямцев... Обломаю, а нет – во гроб с ними сойду. Доконают...
Доменико написал:
«Я общаюсь с царём чаще и имею возможность заглянуть в глубины души этого замечательного правителя. Он подвержен приступам ярости, но они не беспричинны. Клеветники говорят, что над ним властвуют дурные страсти, – это неправда. Он подавляет их в себе и искореняет в других. Он ценит людей, полезных для государства, к ним он добр и участлив, остальные не имеют для него никакого значения. Слепая преданность для него дёшево стоит – он требует от подданных веры в его предприятия и сотрудничества и готов преобразовать Россию или погибнуть, если они окажутся недостойны его благородных целей.
С его приездом здесь всё зашевелилось, как в муравейнике, задетом палкой. Царь поручает мне важные работы. Мы условились, что я уеду не раньше, чем закончу цитадель, всю целиком, включая и парадные ворота, обращённые к главной площади.
Гертруда шлёт вам свою искреннюю симпатию. Она мечтает побывать в наших краях, но когда это случится, сказать не могу. Работы много, и ходатайствовать об отпуске было бы неуместно».
* * *
Город Сандомир польстил Данилычу чрезвычайно. Устами не только воеводы и союзных польских военных, но и местного пииты. Шляхтич Георгий Девиц прочёл:
Чудное сияние, иже вашу светлость осеняет,
Солнцу подобно лучи простирает.
Дай нам, преславный, твоё позволенье
Иметь от дел твоих увеселенье.
Для чести твоей пушки да возгремят.
От коих многие под Калишем неприятели лежат.
Славословия уже привычны Данилычу, но стихи... Ода в его честь прозвучала впервые. Он благосклонно кивнул пиите. Воеводе, стоявшему рядом, шепнул, что последняя строка растянута, а в общем – недурно, недурно...
– О, яснесияющий князь – зналец поэзии!
Искусны же поляки в политесах! Невелик Сандомир, а поди ж ты... Успели превратить зал ратуши в некий храм Геракла. Изображённый на ткани, герой древних попирает главы поверженных злочинцев. В чертах богатыря Данилычу нетрудно узнать свои. Сонмы пляшущих дев, оголив груди, стремятся к Гераклу по ниспадающим полотнам. То, должно быть, нимфы, жительницы волшебных грецких лесов. У ног Геракла, на возвышенье, победителю уготован трон – иначе не назовёшь сие расшитое, горностаевым мехом обрамленное седалище. Памятуя этикет, Данилыч не сел, слушал речи воеводы и союзных панов-генералов стоя, выставив слегка вперёд руку на перевязи.
– Яко Геракл, сразивший кентавров, – зудит в ухо переводчик. – Отдохновение от бранных трудов своих находящий, а также врачевание ран...
Рана, положим, одна и незначительная – почти зажила. Нужды в повязке нет, но пусть видит вельможное панство – он рубился под Калишем как простой драгун.
Геракл, отважный Давид, одолевший Голиафа, великий воитель Александр – все они взирают с того света и даже завидуют. Риторика отменная. Переводчик мог бы умолкнуть – и так понятно. Что ж, успех в самом деле редкий.
Армия Мардефельда разгромлена, тысяча восемьсот шведов вместе с командующим в плену. Русские потери – восемьдесят убитых. Цифра приуменьшена, но ненамного. «Прежде небывалая баталия, – писал Данилыч в Петербург царю. – Глаголю: виват, виват, виват!»
Самому себе... Совесть не кольнула за перехлёст. Его заслуга, он командовал, он пролил кровь. Раненая рука невольно поднимается под тирады панегириков, под звуки кантаты, сочинённой для него. Локтем вперёд, напоказ... Щекочущее наслаждение разливается по жилам.
А что, Александр Македонский – довелись ему драться под Калишем – управился бы лучше? Неизвестно...
Словеса окончены. Музыканты – щёки лопаются у них – выдувают марш, воевода ведёт князя в соседнюю залу, к столу. И там кресло, подобное трону. Отбитые у шведов флаги. Князю подносят тушу, зажаренную на вертеле, благоухающую специями. Помнить наставления ван дер Элста – нож не хватать, только одобрить угощенье. Засновали лакеи с салфетками, смоченными в горячей воде. Не забыть вытирать пальцы.
Пить аккуратно, дабы отвечая на здравицы не перепутать, за кого, в каком порядке. Уважить под конец и пииту. Обнять его и вручить перстень. Коли ты знаток поэзии – не скупись!
Лысый, сутулый учитель иезуитской школы кланяется в три погибели, прижимает перстень к груди, потом к лицу, впивается в герб, вырезанный на золоте. И будто ослепило – зажмурил глаза, угодник.
Диплом из Вены ещё не получен, но кто спросит? Герб расплескался по дверце княжеской кареты, отличает сбрую выезда, пистолет, пороховницу, саблю – всё, что гербом клеймить подобает.
Кавалер ван дер Элст не зря корпел, переделывая прожект, – кажется, ничего не упущено. Щит, увенчанный длиннорогой княжеской короной, разделён на четыре части, в каждой из коих эмблема. Лев, сжимающий две скрещённые трости, означает власть, всадник на белом коне – победу, золотой корабль и орудие на фоне копий – владычество на море и на земле.
– Корень моей фамилии, – говорит Данилыч воеводе, – в белой России. Наше именье исстари находилось возле Орши. Ныне, милостью короля...
Уже не выдумка, раз местность отыскана и подарена князю. По букве рескрипта Августа возвращена потомку угасшего, но некогда славного рода.
Пирожником тут не обзовут. А может, про себя... Знают ведь, наверняка знают истину. Кто-то из сотрапезников спрятал усмешку. Или почудилось?
Хитрите, Панове! Хочется крикнуть: не было пирожника, никогда не было! Истребить сомнения у этих знатных, непроницаемо вежливых, и в самом себе. Чтобы не выдать истину ни словом, ни движением.
Сладкий ликёр, на заедку чернослив. Приторно до тошноты... Граф напротив, красный от возлияний Бахусу, выплёвывает косточки на скатерть. Тебе нельзя. Ты, князь, в сём обществе блюдёшь этикет вдвойне. Посмотрел бы Ламбер...
Менуэт. Правая рука здорова, паненки стреляют глазами. Вот ноги отяжелели... Превозмочь! Данилыч оступился, ощутил под башмаком бархатную, усеянную бисером туфельку. Пардон!
– За что? Князь прекрасно танцует.
Грудь у паненки – как у тех нимф. Обручи платья долбят колени. Всё же он изловчился, ткнул губами женскую пышность, вылезающую из корсажа. Паны и не то себе позволяют.
Под утро, в спальне, торжество ещё бурлит в голове, не даёт уснуть. Завыванья скрипок. Оплывшие щёки воеводы, дрожащие как студень. Огромный, до потолка, Геракл. Геракл, Александр Македонский, князь Ментиков... Неприятели лежат. Он прекрасно танцует, восхитительно... Отныне два Александра в гистории. Пиита не сообразил написать. Дурак пинта...
Светлейший просыпается на широком ложе, под балдахином. Лакей растирает его, другой подаёт стёганый пуховый халат, третий плещет на ладони ароматную воду. Приставлены и служанки – для любых услуг...
Завтрак – десятка полтора разных яств. Ливрейные ходят бесшумно. Распахивают двери во всю ширь, отбегают в стороны, застывают. Мягкий ковёр струится по лестнице. Внизу – походная канцелярия светлейшего, секретарь Волков, бледный от недосыпу, с чернильным пятном на виске.
– Какова фатера, Волчок? В Петербург бы нам этакую, а? Перевезём, что ль?
Всё в его воле, Геракла российского. Воевода намекнул. Владелец дворца перебежал к Карлу, – стало быть, изменник. Хоть в самом деле разбери по кирпичику, по стёклышку, – протеста не предъявят.
– Э, да пропади оно! Почище закатим в Петербурге. Верно, Волчок?
Скрючился от писания секретарь, давний поверенный, хранитель всех тайн. Тетрадь перед ним – реестр княжеского имущества. Впиши хоть кровать, на которой спал. Да ну её! В обозе есть одна, ореховая, с бляшками, будто французской работы. Точно ли французской? Ламбер сказал бы.
В Сандомире ещё одна фура потребуется, ещё одна пара лошадок. Жеребца арабских кровен не впрягают – пойдёт на привязи. Лебезят паны, задабривают победителя. Особенно те, которые метались между Карлом и Петром.
– Чёрт с ними, Волчок! Они обеднеют, не я. С лукавого последнюю рубашку снять не жалко.
Не возьмёшь – обидишь или насмешишь. Пирожника вспомнят, пожалуй...
В гостиной, где диван углом, на столике – диковинная безделка. С первого взгляда – книга раскрытая, на подставке. Ан нет – хитроумный кунштюк, мистификация. Нарочно, что ли? Издеваются?
Недавно был конфуз – Данилыч читал прошение в присутствии панов, то есть шевелил губами, как делал часто. А держал бумагу концом вверх, титулом вниз. Этак с минуту – потом сообразил.
Что подумали паны? После этого, отвечая на письмо Дарьи, продиктовал:
«Для бога, понуждай сестру, чтобы она училась непрестанно как русскому, так и немецкому ученью чтоб даром время не пропадало».
Данилыч сей год сыграл свадьбу – Дарья стала его супругой. Дарья, дочь Михайлова из рода бояр Арсеньевых, – амур купно с престижем. Пишет чуть не каждую неделю, своей рукой. Варвара, сестра её, тоже грамотна. Учить надо Анну, сестру Данилыча. Не глупа, да ленива.
А он – яснесияющий?
Письма своим и те диктует Волкову. Жаль времени. Объяснять ли панам, что князь написать может и прочесть может – даже немецкое и кое-как французское? Только медленно. Экзерсиса в детстве не имел – теперь навёрстывать тяжело.
Книжку-обманку хотел сломать, выбросить. Плюнул, велел занести в реестр. Пригодится когда-нибудь, гостей позабавить.
Обоз победителя растёт. Десять фур повезли скарб из Сандомира по раскисшей дороге. Позади понуро, оскорблённо месил грязь арабский жеребец.
В ту осень 1706 года Данилычу и многим сдавалось – швед на калишском. поле выдохся. Войне скоро конец.
Впереди – радости жизни в столице, с семьёй, во дворце, в России невиданном. Царь дозволит...
Помыслы Петра занимала крепость. Нева набедокурила в ней, двор надлежало поднять. В канал входили плоскодонки с землёй, работные разбрасывали её, утаптывали.
В декабре царю пришлось покинуть парадиз и поспешить в армию. Положение осложнилось: Август, трусливый союзник, спелся с Карлом, от польской короны отрёкся.
* * *
«У этого принца достаточно как способностей, так равно и воодушевления. Его честолюбие умеряется разумом, здравым суждением и большим стремлением усвоить всё, что приличествует крупному правителю... Я наблюдаю в нём сильную склонность к благочестию, к справедливости, к прямоте, к чистоте нравов».
Принц – это Алексей. Пишет барон Гюйсен, находящийся за границей, расхваливает своего ученика знаменитому Лейбницу, давнему другу. Так нужно...
Шестидесятилетний Готфрид Вильгельм Лейбниц трудится на поприщах юриспруденции, философии, физики, математики. Мир представляется ему состоящим из неделимых частиц – монад, кои суть «излучение божества». Однако вслед за Декартом он считает, что законы сущего постигаются опытом и железной логикой формул. Трактатом «Новый метод максимумов и минимумов» он открыл дифференциальное исчисление. Не чуждый и политики, учёный проповедует объединение, сплочение сотен германских княжеств в единой Германии, во главе с просвещённым монархом, радеющим о благе народа. Возможен ли такой? Московит Пётр внушает надежды...
Лейбниц сочувственно следит за реформами царя, шлёт советы. Не откажет он в содействии и Гюйсену – царскому эмиссару.
Принца пора женить. Восторженный тон письма оправдан – оно будет показано кому нужно, где нужно... Лейбниц кроме всего прочего дипломат, хотя состоит в скромной должности библиотекаря при курфюрсте Ганновера.
Победа под Калишем для жениха авантажна. Цена его мало зависит от личных достоинств – более от ситуации военной. Королевскую дочь сватать нечего: не отдадут. Есть невесты в Вене – графини, герцогини. Но велик ли будет профит? Выгоднее породниться с владетельным князем. Интерес проявляют в Вольфенбюттеле – там на выданье принцесса Шарлотта[62]62
...принцесса Шарлотта... — Шарлотта-Христина-София (1694—1715) – жена царевича Алексея Петровича, урождённая принцесса Брауншвейг-Вольфенбюгтельская.
[Закрыть]...
Не красавица, но образованна, неглупа. Государство – лоскуток, но удаленькое, в испанской войне осмелилось, наперекор соседям, держать руку Франции. Лучшей партии для Алексея не видно. Лейбниц одобряет.
Царские доверенные покамест лишь нащупывают почву. А слух бежит, не остановят его ни засовы, ни заставы. В Москве из уст в уста передают: Шарлотту сватают, Шарлотту... К Алексею вызывают врача – он перестал есть, плачет. Склянку с микстурой против гипохондрии разбил.
Никифор, прижав ухо к двери, слышит:
– Немка, немка противная... В рожу ей плюну. Тьфу, тьфу!
Грядущая напасть обрела имя.
– Полно тебе, – уговаривает Ефросинья. – Девка краше всех там. Месяц ясный.
– Не хочу, не хочу... Убегу, в монастыре спрячусь.
– Найдут, миленький.
Нянчилась Фроська, баюкала как маленького, кормила с ложечки. Вскоре царевич как будто примирился со своей участью. Собрался в Преображенское, навестить тёток. Вернулся через неделю. И только тогда признался подруге: не был он у тёток. В Суздаль ездил, виделся с матерью.
– Она сказала: не шуми пока... Не завтра свадьба. Слушайся Якова.
– Яков знает?
– Нет...
– Ещё чего мать сказала?
– Бояре трусят. Москву им не поднять против царя. Стрельцов нет. Меч карающий бог вложил Карлу.
Ефросинья запёрлась с хозяином. Известить царя надо – тут и спора быть не может. Никифор хватался за сердце.
– Ох, горе, горе... Спаси, господи, люди твоя! Разлютуется государь. Не устерегли. Палкой нас, палкой...
– К царевне езжай! – строго оборвала экономка. – Завтра же... Да не скули, не мямли...
– В ноги паду к матушке, – возопил старик, забыв об отмене древнего челобитья. – В её рученьке жизнь наша... жизнь наша бренная, аки листок с дерева... Лобызать буду рученьки.
– Получишь рученькой… Ой, зуб заноет от тебя, умолкни!
– Пропали мы, Ефросьюшка...
– Сдурел ты, никак... Обскажешь толково. Мол, сулились их высочество быть в Преображенском, насчёт Суздаля молчали. Ну, не мне же ехать!
Стукнула каблуком, горделиво усмехнулась. Простофиля Никифор! Давно выдал себя. Не раз Алексей заставал его подслушивающим, бил дверью наотмашь. Тем нужнее она, Ефросинья, делящая ложе с царским сыном, к тайнам его сопричастная. Даром что пленная девка простая.
Меншиков обусловил: о серьёзных проступках наследника будет сообщать царевна Наталья, Со слов Никифора или иного кого... Ефросинья и во дворце не оробела бы, да не след ей соваться.
Наутро Никифор, побрив заскорузлую щетину, влез с кряхтеньем и жалобами в сани.
Две недели шла почта в главную квартиру, две недели обратно. Алексей это время томился ощущением провинности. Вдруг раскаивался: проведает отец, ускорит женитьбу на немке. Гадал на перстне – из недр янтаря вынырнула немка, злая, в волосах змеи. Вроде Медузы Горгоны из книжки Гюйсена. Подался в Преображенское. Наталья высмеяла – зелен ещё жених, подрасти надо. А немка не зверь, не укусит. Грех иноверку брать? Глупости, такие браки не запрещались церковью даже в России. Сие – акт политический, профит государству. Наталья говорила сурово и, как показалось Алексею, осуждающе, будто таила что-то недоброе. Царевна Марья[63]63
Царевна Марья... – Мария Алексеевна (1660– 1723) – сестра Петра I по отцу – царю Алексею Михайловичу.
[Закрыть], слезливая толстуха, завесила образ богородицы и разложила странные карты, с фигурами животных, рыцарей, знаков Зодиака. Названье им – тарок, в колоде их семьдесят шесть, число антихристово. Суеверие, – сказал бы Гюйсен. Но сердце сжалось, притих. Тарок пророчил дальнюю дорогу, нечаянные известия, бракосочетание и Марью обрадовал.
– Полюбуюсь на вас, голубков, и умру, – сказала она сладостно.
– Ведьма она, – буркнул Алексей.
Свечные сполохи плясали на картах, рыцари хмурились, шевеля тараканьими усами. Марья охала, квохтала: русская невеста, русская. Тарок не врёт. Потом сняла плат с иконы, бухнулась грузно, потянула племянника. Ради него прибегла к чёрной магии.
– Прощенья проси!
Царевич унёс немоту в натруженных коленях. В детском подгузнике держат его. А он мужчина.
В ласках Фроськи почудилась снисходительность. Придравшись к пустяку, поссорился с ней. Мужчина он, взрослый мужчина. Велел оседлать коня, поскакал на двор к Долгоруким – один, без провожатого. Там, у двух сыновей боярина, собиралась кумпания. Долгорукие и приобщили к вину. Закатили веселье на три дня. У всех были клички – «жибанда», «рыжий», «игумен»... Пользуясь отсутствием старших, братья Долгорукие притащили ворох старой одежды. Кумпания рядилась, делала бороды, машкеры, пела глумливые обедни. Алексей ловил себя на том, что подражает отцу. И пусть! Нахлынуло отчаянное своеволие. Утверждаясь в мужских своих правах, зело напился. Спускаясь во двор освежиться, едва не свалился с лестницы. Чмокал талый снег. Сверстники гонялись за дворовыми девками, визг стоял в ушах. Мелькнули, поманили голые икры. Можно и это... Девка, привычная к сим забавам, влетела в сарай, упала на сено, зипун задрался.
Потом буйство вспоминалось с горечью. Не смог он... Ничего с ней не вышло. Фроська снова приучала к себе. Он признался ей. Она нашла слова хорошие, целительные.
– Ты из всех мужиков мужик. Кто всех любит – никого не любит. Ты – по-настоящему...
Внезапно в райские амуры с Фроськой, словно бомба, – приказ царя. Явиться в армию, в некую Жолкву. Первая мысль – о медузе-немке. Не там ли свадьба?..
Местечко Жолква, избранное местом главной квартиры, в двадцати пяти вёрстах от Львова. У царя ни досуга, ни охоты объясняться с сыном. Ситуация на театре воины осложнилась – предательство Августа, сносившегося с Карлом ещё прошлой осенью, стало бесспорным. Фальшивый союзник открыто на стороне врага. От польской короны отрёкся. Шведы в Варшаве, на троне фаворит Карла, шляхтич Лещинский[64]64
Лещинский Станислав (1677—1766) – король польский с 1704 г.; после поражения шведского короля Карла ХII изгнан из Польши во Францию, где получил титул герцога Лотарингского.
[Закрыть].
Разговор с Алексеем был короткий.
– Собака гадит, да землёй закидывает. Ты и этого не сумел.
Бить будет?
– Видели тебя в Суздале. Позор, соблазн для людей. Гадишь мне. Средь бела дня твоё непотребство.
Не прикоснулся. Нечто разлитое в самом воздухе принудило опуститься, сжаться. Извлекает из гортани слова, за которые исказнит себя потом.
– Этому тебя учат? Дьяконы-архидьяконы, крапивное семя...
Отцовская рука, огромная, пахнущая табаком, выпросталась из рукава, заслонила рябые плитки пола. Губы Алексея елозили по ней, чмокали по-детски.
– От дела к безделью льнёшь. За границу пошлю...
К немке? Нет, слава богу, для образования... Только не сейчас. Время трудное, сын должен помочь отцу. Понятно ли? Хочет ли исполнять свой долг честно?
Алексей готов обещать что угодно. Медуза-немка, страшное воплощение отцовской воли, отступила. Служба предстоит, служба, в офицерском градусе. Чрезвычайные поручения... Инструкции – от князя.
Князь теперь... Ловок же холоп! Князь милостью императора. Холопа забыть... Пожалуй, и он Суздалем ткнёт. Кто донёс? Люди видели. Схватить бы их, да кнутом... калёным железом...
Захлебнулся холодным ветром, откашлялся. Жолква после гонки из Москвы предстала будто впервые. Черепичные крыши – чередой с холма к реке, вороньи гнезда на голых деревьях, грязный предвесенний снег. Мужики в солдатских кафтанах, призванные не пахать, не сеять – стрелять и колоть.
У штабной хоромины – почтительная давка экипажей, наглые, сытые рожи форейторов. Алексей вошёл, скованный новой униформой, путами субординации, накинутыми снова. Меншиков встретил так, словно прежде были едва знакомы. Учтиво спросил о здоровье, больше ни о чём.
Тот Меншиков и не тот... Серебристый парик, высоко взбитый, увеличил голову непомерно, лицо в расщелине между прядями неулыбчивое, постаревшее. На зелёном кафтане кроме андреевского креста ещё один орден – верно, саксонский. Нет, не тот Меншиков, что за волосы драл когда-то и был то назойливо надменен, то балагурил, умасливал. Можно подумать – чудо совершил император.