355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Дружинин » Град Петра » Текст книги (страница 26)
Град Петра
  • Текст добавлен: 7 ноября 2017, 23:30

Текст книги "Град Петра"


Автор книги: Владимир Дружинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)

Осоловевший толмач перевёл буквально, насмешив Доменико и русских. Растрелли опешил:

   – Белый бычок?

   – Да, упёрся в забор, господин граф. Вы удивляете меня.

   – Сиятельный князь! – воскликнул Растрелли, сорвавшись на визг. – Я подчиняюсь только богу и императору.

Трость отбила яростную дробь. Консилия загудела. Обозначились два лагеря – итальянцы ощерились на французов.

   – Едри их в корень! – бросил в сердцах Данилыч, забыв про толмача. И холодно – графу: – Решение его величества вы слышали, господин граф папского государства.

Не любит, когда его так – полным градусом. Граф без году неделя. Да ещё поповский... Женился на дворянке, пуще надулся спесью. Ничего, собьём.

   – Значит, я должен... Я должен, – повторил Растрелли, накаляясь после краткого смущения, – позволить господину Леблону взять меня вот так и водить моей кистью, моим резцом? Ни за что! Никогда!

Он изобразил это, схватил левой рукой запястье правой, потряс и театрально застонал. Итальянцы зашумели. Губернатор погрозил им кулаком.

   – Кто такой господин Леблон? Император не сказал ни слова... Я первый раз вижу господина Леблона. Я не знаю этого человека и знать не хочу.

Француз с видом равнодушным играл блохоловкой. Медленно, нехотя поднялся.

   – Во-первых, – начал он, – мне неведомо, к чему прилагает господин Растрелли свою кисть и свой резец. Возможно, он нуждается в помощи человека более опытного. Во-вторых, воля его величества обязательна и для него. Я буду утверждать или отклонять изделия господина Растрелли, нравится это ему или нет. Скульптура, роспись плафона – это части ансамбля, именуемого городом. Так же, как машина Суалема, подающая воду... Извините, господа! Господин Растрелли заставил меня излагать элементарные истины.

На противника он не смотрел. Вертел в пальцах блохоловку, а в заключение слегка выставил и покачал ею. Доменико разглядел чёрные точки – отверстия. Представил себе насекомых, втянутых туда, в пахучую липкость.

   – Мольто бене, – сипел Растрелли. – Бениссимо! Кар-раш-шо...

«Леблон превратил Растрелли в блоху, – написал Трезини в дневнике. – Флорентинец вёл себя нелепо. Вся сцена была довольно комическая, но страсти разгорелись всерьёз, могло дойти до драки. Земцов задыхался от одерживаемого хохота. Комедия смешная и прискорбная. Обидно, если глупая ссора помешает делу». Они смотрели со стороны – Земцов, Трезини, Устинов, Синявин, – старожилы невского края.

«Ульян сказал – коса наткнулась на камень. Вспыльчивые люди нестойки, но не всегда отходчивы. А Леблон поверг в смятение. Держится так, будто горы ему кланяются. Не избежать ему разочарований. Помнит ли он, кто главный зодчий Петербурга?»


* * *

Данилыч влетел во дворец туча тучей. Гаркнул, содрал с себя камзол – посыпались пуговицы. Лакеи на лету ловили кавалерское, набухшее потом. Галстук – хоть выжми. Босой, в одной сорочке, вбежал светлейший по парадной лестнице – и в мыльню. Там уже пустили дождь из ситечка, горячий. Зато потом прохладно. Капли смывали прель и тягомоту консилиума, сеялись гулко, как в лесу.

   – Рыжиков бы не прозевать, – сказал банщику. Простёртое полотенце отвёл, вышел мокрый.

Ужин поковырял, совал тарелки псам. Напомнил княгине насчёт рыжиков. Парит необычайно, перед ливнем, а там и высыпят они. Наказать челяди... Дарья кушала обычно в своих покоях, с сестрой и детьми. Данилыч позвал женщин, чтобы рассеяться. Итальянца гнал из ума. «Час еды, – внушали доктора, – час священный, от забот свободный». Не выдержал:

   – Ох Растрелли! Ох намутил, растряси его леший!

Из Парижа дипломаты пишут: знатный-де эффект произведёт союз двух талантов. Союз... Попробуй соедини!

   – Влепил бы я и французу... Пан версальский... Гонор же у него...

Вспомнил армию – до чего же проще там. Чирьем оно вскочило, губернаторство.

   – Итальянец злопамятный, чёрт! Изуродует меня, с него станется.

Не себя имел в виду Данилыч – подобие своё, которое поповский граф начал высекать из мрамора.

   – Типун тебе! – ужаснулась Дарья, крестясь. – Пьёт-ест у нас.

Варвара катала хлебные шарики. Ну, разомкни уста, советчица!

   – Ты обожди, не трожь его!

   – Как это – не трожь? – вскинулся Данилыч.

   – Художеством пускай докажут...

   – Кому докажут, умница? Царь-то зазимует в европах, поди!

Встал сердитый, ушёл в библиотеку. Месяц ли, год ли маяться без царя – не угадаешь. И сам-то сроки свои не ведает.

Припасы познаний, яко порох в пороховницах, сплюснуты кожаными переплётами. Пуды разных наук... Лежат, зовут грамотеев. Но упущена пора младая, пора ученья. Навыка быстрого чтения, быстрого письма не приобрёл, а спотыкаться некогда при великом-то поспешании, да и тяжко – как хромому прыгать.

Пока он воевал, копились у него карты, планы укреплений и городов противника, порядков пехоты, конницы, артиллерии – на марше и в позициях для баталии, схемы траншементов, пушечных гнёзд, чертежи разного огнестрельного оружия, таблицы прицелов. В том, что служит Марсу, менее всего нужен был чтец – тут всё наглядно, словеса кратки. Данилыч и сам брал перо, размещал войско на поле брани, рассчитывал траекторию пули, ядра, бомбы.

Нарастало на полках городовое дело – чертежами, расчётами, итогами топографических съёмок. И в этом Данилыч разберётся, коли подопрёт, в одиночку. Бастион невзятый – книги. Лишь кое-где пробиты в нём бреши. Сперва достались трофейные, дарёные, а недавно – тиснения санкт-петербургской типографии. Губернатору оттуда экземпляр обязательно. После дипломатических вояжей Данилыча осели на полках тома печати иностранной. Царь львиную долю отхватил – не про тебя, мол, стоероса, писано. Но и остаток вон, ярус за ярусом, уже в потолок упёрся.

Сегодня тревожить толстые трактаты, сию артиллерию иноземной науки, незачем. А виды Версаля, замка Сен-Жермен, дворца Тиволи, виллы Боргезе и прочих монплезиров европских – вот они, перед глазами, со стола не сходят. И коришпонденция из Парижа, рекомендации Леблону и Растрелли с их компаниями. Совокупно – шедевры, сиречь славнейшие труды сих мастеров, срисованные либо на гравюрах.

Смотрел Данилыч сию почту наспех, полагаясь на царя, на Зотова. Что велено поручить – поручил. Отвлекали иные губернаторские дела. Сгрудилось их невпроворот: весну ведь провёл в Ревеле, где царю понадобилась новая гавань. Ряжи вечером поставишь – к утру море выкорчует. Данилыч простудился. Спасибо тамошнему аптекарю, добрыми пользовал пилюлями. Прописал отдых, в Петербурге несбыточный.

Доложено царю, что в Монплезире готов большой зал, но не отделан. Что роют глубже канал вокруг Адмиралтейства, заканчивается часть госпиталя на Выборгской стороне, растёт колокольня в цитадели, а на Котлине сделаны, сданы под груз сорок восемь складов. Прожект большой, столичной застройки острова, слава создателю, забыт – гляди теперь, чтобы семьи, переведённые туда на вечное житьё, благополучно откочевали. Устрой их в Петербурге... Сотни приказов, подчас один другому поперёк, – тогда запрашивай! В армии Данилыч командовал – тут привык исполнять.

Когда государь дома, рандеву с ним ежедневное. До полудня, как примет губернатор доклады подчинённых, – к царю запросто, либо сам он жалует. Часто обедают вместе. Правда, случается, десерт горек бывает. Чуть что – напомнит царь грехи, открытые фискалами. И всё же спокойнее с резолюцией его в каждой оказии, тем паче в художествах.

Царь остерегал – не твоя-де вотчина, тёмный лес для тебя. Однако решать надо. Бунтует итальянец. Пыжится-то с чего? Чем угодил кардиналам, кроме денег? О том молчание. Чем обрадовал Париж, в котором провёл двенадцать лет?

Жидковато... Отеля ни одного не названо, а ведь архитектор. Надгробия... Данилыч разглядывает теперь рисунки взыскательно. На могилу кардинала Гуальтиери, маршала Шамильи... Однако предложены, а не изваяны, родня-то отказалась. Исполнен лишь один памятник-маркизу де Помпонн. Подпись под гравюрой, кудрявой французской строчкой, Данилычу доступна. Заказ бабки...

«Похоронный, значит, мастер», – подумал Данилыч. Надгробие взмывало пенистой волной. Нет, оно не обдаёт печалью. Фигуры – их не менее десятка – сплелись будто в хороводе. Маркиз, видно, умер в раннем возрасте – три херувима уносят в рай ребёнка. Трубит женская особа – должно, Слава. Пошто младенцу-то?.. Смерть затискана в толчее и ничуть не страшная. Прочие персоны Данилыч не сумел определить. А сделаны недурно, и Зотов, пожалуй, не преувеличил – подобны живым.

Скульптор, а норовит в чужие сани... Мало ему? Вцепился в Стрельну...

Что же сказать царю? Э, ничего пока... Варвара, пожалуй, права. Обождать, не трогать преподобного графа. За что взялся, пускай докончит – модель дворца в Стрельне и, само собой, бюст. Чтоб без злости, без нервности. Леблона он не перешибёт, но пусть попробует. Приедет царь, рассудит их.

Леблон, выслушав на другой день светлейшего, отнёсся снисходительно. Посмеялся, потом спросил:

   – Воля его величества?

   – Моя, – ответил Данилыч. – Во избежание распри. Его величество желает согласия между вами.

Показал французу Растреллиевы надгробные фигуры. Нравится? Тот отвечал длинно и сложно. Данилыч вникал в понятия, которые прежде пропустил бы мимо ушей.

   – Выспренне, патетично... Ему, увы, не пошли впрок уроки Микеланджело, его лаконичная манера... О, великий флорентинец умел обнажить замысел, отбросив всё лишнее. Всё же Растрелли – скульптор, и не без дарования. Жаль, он ничему не научился в Париже.

У художников свои баталии. Приедет царь – укажет победителя. Всё же стыдно губернатору быть в сей баталии немым, сторонним, без своего голоса.


* * *

Ворота царевичевой мызы заперты наглухо; за ними, в саду, – свирепые псы. Доступ имеют лишь немногие, прочих слуг отваживают, говорят заученно: «Неможется его высочеству». Петербург сплетничал, толкался в сию обитель да и перестал.

Стоило псу заворчать ночью, Алексей вскакивал, чудилось – шпионы. Подозревал отраву – тарелка с едой, кубок летели на ковёр. Ефросинья стала сиделкой: хвори, усиленные воображением, терзали нешуточно. «Прелести Италии» прочитаны от доски до доски, все упования на покровителя-цезаря. Но как уехать? Карлсбад врачи завсегда пропишут. Но ведь боязно – догадается сатана Меншиков.

Потащилась на воды тётка Марья, балаболка, сверчок запечный. Кикин ухватил оказию, вызвался сопровождать. Цифирь от царевича получил новую, обнадёжил:

   – Я тебе место какое-нибудь сыщу.

Стало быть, ждать... Прикатила осень, но из насиженного гнезда не выгнала.

Уединённое бытие Алексея – смена лучезарных грёз и зловещих предчувствий, пьяного забытья и телесных немочей, приступов нежности к подруге и буйства, ненависти ко всему свету – оборвалось внезапно.

«...Поезжай сюда, ибо можешь ещё к действам поспеть».

Он едва дочитал Ефросинье родительское письмо – душил истерический смех, похожий на икоту.

   – Далеко забрался... Вишь, в Копенгаген... Петербург бы не прозевал...

Угроза имела почву. В то время Плейер[103]103
  Плейер Отто – посол венского двора в Петербурге.


[Закрыть]
, посол цесаря, сообщал в Вену:

«Здесь все склонны к возмущению, и знатные и незнатные, все говорят о презрении, с каким царь обходится с ними, заставляя детей их быть матросами и корабельными плотниками, хотя они уже истратились за границей, изучая иностранные языки; что их именья разорены вконец податьми, поставкой рекрут и работников...»

Цесарь, обеспокоенный вторжением русских в германские княжества, то и слышать хотел. Плейер, как все дипломаты, сгущал краски в духе, угодном на верхах. Но фронда была, хотя по преимуществу среди знати. Простой люд австриец к ней не причислил.

Алексей, томясь на мызе, не ждал восстания. И вот – граница открыта...

В тот же день кинулся к губернатору. Был почтителен, вежлив. Напрягался до удушья, стараясь выказать покорность царю, раскаяние.

   – Когда в путь изволишь?

Играл и Данилыч – участливого доброхота. Между тем испытал облегчение – уберётся из Питера клубок змей.

   – Попрощаюсь вот с братцем, с сёстрами и тотчас, – ответил Алексей.

   – Ефросинью на кого оставишь?

   – Возьму с собой до Риги, а потом отпущу сюда.

   – Зачем же?

В самом деле – зачем? Сказал глупость, удивлённый ласковостью своего врага.

   – Но отпущу тогда...

Поспешность Алексея – горячечная, неестественная – била в глаза. «В чём причина?» – спрашивал себя Данилыч. Искренность блудного сомнительна. Надоело бока обтирать, охота проветриться. Взять в армии должность потише, дела не делать и от дела не бегать, как не paз ухитрялся. Или впрямь почёл за благо поладить с отцом? Вряд ли... Ему главное – время тянуть, пережить родителя. Ну, в армии, даст бог, скорее разрешится контра между ними.

   – Праздник-то батюшке! Бери, бери невесту! Благословит батюшка на радостях-то.

Ещё больше мёда в голосе Данилыча. По-хорошему разойтись, чтоб поменьше зла унёс.

Приказал выдать паспорт. Царю отписал:

«Был сегодня сын ваш, замолвил ехать в поход, прежде срока поедет, простится только с братцем и сестрицами».

Нет срока, не указан Петром. Так уж вырвалось, когда диктовал секретарю, второпях, с беспокойством. Мог бы сказать прямее – заспешил сынок необычайно. Что-то мешало...

Алексей, навестив младшую родню, заскочил в Сенат. Тайна распирала его. Отпел в сторону Якова Долгорукова[104]104
  Долгоруков Яков Фёдорович (1639—1720) – князь, военный деятель петровского времени, генерал, сенатор.


[Закрыть]
, сказал новость на ухо.

Едучи на мызу, царевич сожалел: не след было шептаться при людях. Яков голову ломает, да и прочие сенаторы. И что за секрет? Вызван государем на действия.

Впоследствии, на допросе, многие будут отговариваться неведением. Утаён-де был наследником план побега. И правда, посвящённых единицы. Камердинер Иван Афанасьев под пыткой покажет: царевич бросился к нему с плачем, сперва насчёт Ефросиньи. Сетовал – на кого покинет её? Где ей быть? Вопросы решённые, Алексей причитал, собираясь с духом.

   – Я не к батюшке поеду, – выложил он умоляюще, – а к цесарю или в Рим.

Камердинер перепугался:

   – Воля твоя, я тебе не советчик.

   – Почему?

   – Коли удастся – хорошо, а не удастся – ты же на меня будешь гневаться.

   – Ладно, только молчи! Про это ты знаешь да Кикин. Он поехал проведать, где мне лучше быть. Жаль, не увижусь. Может, в дороге...

Вспомнил про мать, велел послать ей в Суздаль пятьсот рублей. И ни слова о себе... Последний год не писал ей, не пытался увидеть. Прятал от неё свои замыслы. Показалась опасной. Что, если в его отсутствие бунт в Москве. И не его – царицу Евдокию возведут на престол бояре и духовные, недовольные уходом царевича за границу, к чужому монарху...

Вообразил столь разительно, что охладел к матери. Нет, ни Суздалю, ни Москве не доверять тайну. Угомонить Игнатьева: скулит, давно не имея вестей. Уведомится об отъезде – пуще заволнуется. Тогда и ответить... Заготовлено письмо духовнику, вручено Афанасьеву с инструкцией.

Двадцать шестого сентября две повозки отъехали от мазанки, ничем особо не приметные. В первой подполковник с супругой, по паспорту Коханский. Во второй денщик Иван Фёдоров и трое слуг.


* * *

Москва прослышала. В октябре Иван Афанасьев, разорвав пакет, прочёл:

«Помилуй, милостивец мой, уведоми мя чего ради скоропоятное отшествие твоё и все ли во здравии и благополучности и несть ли якого гневоизлияния на тя и к какому делу определённость тебе и в радости ли...»

Камердинер вынул листок, засунутый за шпалеры. Царевич своей рукой начертал:

«Батюшко, изволь сказать всем, к которым мои грамотки есть, чтоб больше не писали мне и сам не изволь писать для того, что сам изволишь ведать. Помолись, чтоб поскорее свершилось, а чаю, что не умедлится».

Определённости Игнатьев не отыщет, но нытье прекратит. Однако мало этого. На обороте другой почерк. Никифора Вяземского. Дрожал старик, выводя под диктовку:

«Мы при милости нашего государя-царевича, слава богу, живы и живём в Нарве, а ожидаем по вся дни самодержца государя нашего».

Уже ничего менять нельзя. Досадовал камердинер: с какой стати Нарва? Хитрость несуразная. Отчего было не сослаться на приказ царя? А тогда напрасны были резоны. – Алексей распалился и словно бредил.

Цидула запечатана, возвращена в тайник. До оказии. Обождёт протопоп.

Беглецы между тем на перепутье, в Либаве. Встретились с царевной Марьей и с Кикиным. Тут прояснился лик судьбы, доселе тёмный. Убежище найдено.

   – Поезжай в Вену, к цесарю, там не выдадут, – сказал Кикин. – Веселовский[105]105
  Веселовский Авраам Павлович (ок. 1673—1776) – резидент Петра I в Копенгагене, Вене; участвовал в «деле» царевича Алексея.


[Закрыть]
ходил к нему.

Царский посол? Дипломаты коварный народец. Но Кикин заверил: сей предан царевичу, повязан теперь крепко, хлопочет искренне.

   – Цесарь примет как родного сына. Кладёт месячных три тысячи золотых.

Цифра заслонила испуг. Надёжность есть в цифре. Заговорил свободнее, громче. Шпионы родителя – они чудились всю дорогу – сейчас отступили. Рассказал об аудиенции у Меншикова. Кикин оживился:

   – Кинем тень на него, а?

Дать бы знать царю – не кто иной, как губернатор присоветовал взять Ефросинью... Затем коснулись Афанасьева. Разумно ли оставлять его, владеющего тайной, в России? Если схватят, – многих назовёт, вздёрнутый на дыбу.

   – Зови к себе! – настаивал Кикин. – Пиши в Питер, требуй его!

   – Не поедет. Побоится.

   – А ты спытай!

В соседней каморе гостиницы, толстенной, с окошечками-амбразурами, поселилась царевна Марья. Когда племянник постучался к ней, раскладывала карты, окропив перед тем углы и порог святой водой. Карты колдовские – тарок.

Алексей посмеялся:

   – Эдак не нагадаешь ничего. Обидела нечистого...

Тётка вскинулась:

   – Ты зато любезен ему.

   – Чем?

   – Мать не уважаешь. Словечка не имеет от тебя.

   – Здорова она?

   – Эвон, – вознегодовала Марья. – Не простясь уехал!

Едет он к родителю – для тётки этого достаточно. Писать матери боялся. Марья смягчилась, помянула Навуходоносора, жестокого мучителя. Что уготовано Алексею? Кинула карты. Рядом легли: король сабель, башня, сражённая молнией, жонглёр, луна и повешенный. Его-то не надо бы... Король могуч, но своенравен. Ладно, авось жонглёр выручит – сиречь ловкость.

Казнённый висел в петле, высунув длинный язык. Потом, в дороге, возникал из тумана, из пелены дождя, болтался над головой лошади. Срывался, падал в лужи и снова маячил перед Алексеем. Дьявол свёл с тёткой, нагадала, ведьма! Забыть её, забыть Питер, родню... От сырости знобило. Лежал в возке, закутанный с Ефросиньей в одно одеяло, да шкуры сверху.

Вставали башни рыцарских замков и сливались в ту, которая в тароке сбита громом. Сон и явь мешались. Стоянки на почтовых станциях были несносны – нападали блохи, от плохого вина, от затхлого соуса выворачивало нутро.

Десятого ноября, поздно вечером, изрядно проплутав по кривым улицам Вены, остановились у особняка графа Шенборна, уже гасившего огни. Нащупав в темноте железную руку, сжатую в кулак, Алексей замолотил неистово.

Граф спустился из спальни, накинув халат. По гостиной, печатая на ковре грязные следы, носился долговязый молодой человек, бормоча и жестикулируя. Зелёная военная униформа измята, башмаки и чулки забрызганы. Он поклонился, нервно откинул со лба волну чёрных волос и назвал себя. За позднее вторжение не извинился – слишком был возбуждён.

«Я приехал просить цесаря о протекции, чтобы спас мне жизнь. Меня хотят погубить, хотят у меня и у моих бедных детей отнять корону. Цесарь должен обеспечить мне престолонаследие».

Шенборн записал речь в ту же ночь по памяти и вначале придал ей связность, выделив главное:

«Отец хочет отнять жизнь, я ни в чём не виноват, ни в чём не прогневил, если я слаб, то Меншиков меня так воспитал, пьянством расстроил моё здоровье. Теперь отец говорит – я не гожусь для войны и управления, но у меня довольно ума, чтобы управлять. Я не хочу в монастырь».

На месте стоять не мог, продолжал бегать, бросал фразы иногда в сторону. Внезапно, будто очнувшись, крикнул, чтобы вели его к императору. Сейчас же... Сумасшедшая просьба. Его величество спит. Принц капризно, почти по-детски надулся. И опять потекли жалобы.

«Меня хотят отравить. К французам или шведам я не мог идти, это враги моего отца, которого я не хотел гневить... Царь отменил древние добрые обычаи, ввёл дурные, не щадит крови...»

А то уверял в обратном: «Отец добр и справедлив, но вспыльчив...» Вспомнил Шарлотту: «Дурно с женой моей обходился не я, а отец и царица, хотели сделать горничной...»

Шенборн терпел целый час. При каждом нарушении правил грамматики морщился.

– Вы устали с дороги, ваше высочество, – сказал он, придав голосу твёрдость.

Беглецам дали вина и холодной говядины. Поместили во флигеле. Наутро отвезли в загородную усадьбу.


* * *

В Петербурге языки перемалывали скандальное происшествие: Леблон и Растрелли – в смертельной вражде.

«Поведение флорентинца отвратительно», – свидетельствует Доменико.

Француз начинал свой день службы в канцелярии строений рано. Не нарочно будил графа – дом того стоял на пути, колеса, пахавшие уличную грязь, скрежетали громко. Однажды из ворот, наперерез, выбежал помощник итальянца Лежандр с подмастерьями. Обрезали постромки, спихнули кучера с облучка. Из экипажа, накренившегося в луже, вытащили Леблона. Генерал-архитектор был бы избит, но Ершов проворно выхватил шпагу... Нападающие ретировались, Леблон вернулся к себе, чтобы переодеться.

Губернатор, по жалобе пострадавшего, сделал графу строгое внушение. Несколько образумил. Препятствий на маршруте Леблон больше не встречал, но противник поносил его публично, распускал сплетни. Парижанин отвечал памфлетами, и Ершов, прерывая свой труд над Телемаком, переводил их на русский язык. Растрелли изображался графом бутафорским, добывшим герб за деньги. Он «завистливый подражатель», в Париже ему угрожала долговая тюрьма, а здесь ему предстоит «посмотреть Сибирь».

Итальянец срывал бешенство на подручных. Один ушёл от него. Леблон запросил через канцелярию: на что сей мастер годен? Растрелли в рекомендации отказал и прислал сказать: нанимать-де запрещает, а не то сотворит бесчестье.

Новая жалоба губернатору.

   – Правда ли, – спросил Данилыч француза, – что графство купленное?

   – Об этом весь Париж знает, – ответил Леблон. – Таковы нравы в Риме.

Монетой угодил кардиналам. Тогда нечего с ним церемониться. Прибавить ему работы – вот и перестанет дурить. Однако и французу потакать не слишком. Вон как выхваляется!

Анонимный листок, доставленный графу, пророчит – господин Леблон создаст нечто такое, отчего самоуверенность и храбрость нового графа улетучатся как дым. Что ж, в добрый час! Коли меряться силами, так художеством, художеством...

   – Последите, чтоб не лаялись, – наказал Данилыч княгине и Варваре.

Оба заняты, помимо дел государевых, в его дворце.

Француз заморгал, увидев семейные покои. От голландских изразцов рябило в глазах. Изделия Делфта, самые дорогие. Русские мастера одевали ими печи и лежанки, манерой русской. Выложили стены почти до потолка, тут Данилыч хотел перещеголять боярство. Леблон сказал: богато чересчур. Менять Данилыч не позволил ему, отвёл в большой зал, ещё голый. День был солнечный, отражённая Нева текла по стене, по потолку. Есть где приложить талант, не так ли?

Растрелли наведёт декор в некоторых малых покоях, не забывая, конечно, начатого бюста. Так как соперники рискуют столкнуться нос к носу, светлейший упреждает и челядь:

   – Подерутся если – растащить и под арест.

Ведь и Людовик не допускал такого... Впрочем, по мере того как из глыбы мрамора выступали человеческие черты и Данилыч узнавал свой высокий лоб, свой прищур – чуть насмешливый, чуть презрительный, напрашивался способ вернейший потушить свару.

   – Вы достойны быть его величества собственным скульптором, – сказал он итальянцу. – Я буду ходатайствовать.

Растрелли был польщён. Присмирел заметно.

Царю Данилыч написал:

«Между Леблоном и Растрелли произошли великие ссоры, которых старался я всячески мирить и насилу сего часа примирил, из чего и они довольны, и я зело рад...»


* * *

Лето 1716 года обмануло надежды Петра.

Добиться мира не удалось. Мешкотня и раздоры среди союзников погубили план совместного десанта, решающего удара. Согласие с Англией пошатнулось.

Русский флот смутил владычицу морен – он оказался сильнее, чем предполагали. Диктовать условия мира будет царь, посредников не послушает. Лондон, намеревавшийся лишь сократить притязания Карла, теперь склонен спасать его, спасать от разгрома, дабы ни он, ни Пётр не получили полного господства на Балтике.

Так или иначе, время упущено. Ничего не придумать иного, как до следующей кампании обратиться к средствам дипломатическим – укреплять альянс на континенте, а Швецию сколь возможно ослабить.

Тут ещё Алексей...

В Копенгаген не прибыл, пропал – ни слуху ни духу. Что могло случиться?

– Всяк человек есть ложь.

Суждение вылилось однажды в письме к сыну, запомнилось и теперь всё чаще срывается с уст. Екатерина страдала – насмарку пойдёт лечение в Пирмонте.

Из Копенгагена пора убираться. Опостылела столица Фридриха, надоел он сам с его увёртками, недомолвками, жалобами на соседей. Зимовать решено в Голландии. Страна в Северной войне нейтральна, для демаршей дипломатических удобна, понеже все державы Европы имеют в Гааге своих представителей. Сверх того, сердечно мила Петру: воздух молодости его там, на стапелях, на причалах.

А сына негодного нет и нет. Канул безвестно. Несчастье случилось или... сбежал? Страшно вымолвить это слово. Генералу Вейде приказано искать.

Всяк человек есть ложь.

А бывало, на верфи, все вокруг были камраты, единого дела честные собратья. До чего славно было...

Ринулись в декабрьскую слякоть патрули из корпуса Вейде, квартирующего в Мекленбурге. Дано знать Веселовскому, послу при цесарском дворе, дабы разведывал пребывание Алексея, «содержа себя тайно».

На морском ветру, обычно живительном, царь простыл, схватила лихорадка. Посещали приступы ярости, и тогда тишина в опрятной благонравной гостинице нарушалась резко – летела на пол посуда, сыпались на набережную осколки выбитого стекла. Екатерина и лейб-медик Арескин силой укладывали в постель, клали на лоб примочки.

   – Гнев – начало безумия, – упрекала царица.

Воспитатель её, пастор Глюк, часто приводил сие латинское изречение и умел владеть собой.

Но вернее врачевали царя встречи с голландскими друзьями, запомнившими Петра Михайлова, беседы с корабелами и учёными, библиотеки, собрания редкостей. Нарочные везут в Петербург приобретения для будущей Кунсткамеры.

Ещё в Копенгагене куплены куриозы – старинный, откопанный в руинах окаменевший хлеб и деревянная обувь, каковую носят лапландцы, жители последних пределов мира. Взамен царь подарил музею русские лапти. В Амстердаме аптекарь Себа продал коллекцию зоологическую – множество предивных существ, заспиртованных и сушёных. Царь забавлялся, находил сходство с людьми.

   – Гляди, Катеринушка, вылитые вельможи наши, – говорил он, показывая на жаб.

Одна пучилась из склянки с вороватой ухмылкой и напомнила Меншикова, наглое его казнокрадство, другая – толстая, гладкая – смахивала на Шафирова. Кикин в жабы не вышел, пройдоха помельче.

   – Лягушка он... А где Головкин, скопидом тощий? Тут его нет – среди тарантулов, поди...

В саламандре узнал носатого Карла. Среди морских чудищ оказался противный видом гордец – ни дать, ни взять Георг, король Ганновера и Англии. Царицу удержали многоцветные папильоны южных краёв, сиречь бабочки.

   – Себя тут найди, – сказал Пётр.

Хранил аптекарь в своём музеуме и множество рыб, яйца разных птиц – в том числе страуса, казуара, изделия из коралла, камней, редких дерев, японский сервиз из бамбука, покрытый лаком, годный для чая, шоколада или кофея.

Царь навестил профессора Рюйша, который когда-то объяснял ему анатомию. Знаменитый медик одряхлел, скальпель выпал из рук. Согласился уступить за пятьдесят тысяч флоринов свой кабинет. Деньги большие, но пособие неоценимое для изучающих медицину. В придачу получен рецепт бальзамирования трупов – лучший в Европе.

Побеждается дурное настроение и с помощью мудрого наставника, говорящего с книжных страниц. Таков Эразмус[106]106
  ...Эразмус из Роттердама. — Эразм Роттердамский, Дезидерий – литературные псевдонимы Герхарда Герхардса (1466—1536) – гуманист эпохи Возрождения; широко известна его сатира «Похвала глупости» (1509 г., изд. в 1511 г.).


[Закрыть]
из Роттердама. Исполнено давнее желание Петра, почта принесла отпечатанные в Петербурге «Дружеские разговоры» язвительного голландца. Глаголет он устами мореплавателя, охочего до невиданных земель, градов и языков. Стремясь обрести истину, слушал он разных пастырей, молился по-разному и разуверился в церкви, в священниках – бога решил иметь в сердце своём. Испытав превратности судьбы, равнодушен стал к золоту, к бесполезным вещам. Утеха в жизни высшая – познание. А вооружась познанием – приносить людям пользу, защищать справедливость.

Вернувшись на родину, рассказывает он, как в некой стране пришёл на постоялый двор и был приятно удивлён: сидят рядом за столом нищий и богатый, господин и слуга.

«Сие есть оное древнее равенство, еже ныне в мире истреблено мучительством».

Подают голос в «Разговорах» тугодум, лентяй, самодовольный невежда, кипит спор, Эразмус убеждает их, будит совесть и разум. Бичует своекорыстие, ханжество, тиранию. Каким должен быть правитель? Афиняне выбирают вождя, отвергая тщеславных, жаждущих личной славы.

С переводом были хлопоты. Сделали поспешая, за двадцать дней, оттиснули сотню экземпляров, послали царю за границу. Он разбранил, велел исправить и печатать дальше. И вот книжица окончательная. Кое в чём она с православием несогласна, но сне допущено, «дабы юноши от младых ногтей познавали противников неправое разумение и приготовлялися ко ответам, такожде вопрошали своих учителей... Не может бо правда без ея противности познатися...»

Явственно тут, в предисловии, перо Петра. По его вкусу приложены к «Разговорам» Эразма пословицы:


 
«Лучше два якоря бросить, чем один».
«У сытого барана и рога крепкие».
«Дважды делает, кто скоро делает».
«Где страх, там и стыд».
«Обезьяна и в златом уборе обезьяна».
 

Петербургским печатникам без дела не сидеть. По заказу царя выпускают лексиконы, Коран, «Географию», новое издание басен Эзопа[107]107
  Эзоп (VI—V вв. до н. э.) – полулегендарный древнегреческий баснописец, по преданию – фригийский раб.


[Закрыть]
. Адмиралтейцам пригодится наставление «Об оснастке кораблей», молодым людям – «Юности честное зерцало», правила пристойного поведения. Рекомендована «российскому народу ко известию» книга «Мирозрения», которую «учёный мир с особливым почтением восприял».

Заскорузлых «сей приятный трактатец» смутит. Так и надо... Царь намеренно выбрал труд астронома Гюйгенса, излагающего систему Коперника[108]108
  Гюйгенс (Хюйгенс) Христиан (1629—1695) – нидерландский механик, физик, математик и астроном.
  Коперник Николай (1473—1543) – польский астроном; совершил переворот в естествознании, отказавшись от принятого в течение многих веков учения о неподвижности Земли и раскрыв истинное строение Солнечной системы; основной труд – «Об обращениях небесных сфер» (1543).


[Закрыть]
. Пускай злятся большие бороды, совратившие Алексея.

Которая уж почта была, а о нём – ничего.


* * *

Доменико написал:

«Утром ко мне прибежал Браунштейн. Он, должно быть, плакал, так как лицо его с нежными, почти женскими чертами было красное и набухшее, очевидно от слёз. Леблон приехал к нему в Петергоф, разругал ужасно, грозил отстранить. Несчастный клялся, что он не виноват. Грунтовая вода просочилась внезапно, залила фундаменты дворца и грота. Стены осели, и по ним расползлись трещины. Я утешал молодого человека как мог. Вмешаться я не властен».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю