355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 39)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 40 страниц)

– Дывитесь, люди добрые, сопли распустил. Ось, ды-витесь, мамку вспомнил…

И я не мог удержать слез. Мимо меня шли солдаты, как я, измученные походом, и угрюмо, по-недоброму, смеялись. Им, идущим навстречу смерти, моя маленькая беда в большой общей беде действительно казалась смешной.

Больше я никогда не стирал ног и больше никогда не плакал. Не плакал я во время ранения, когда меня вытаскивали на плащ-палатке, ни в госпитале, когда мне под местным наркозом стягивали перебитые осколком нервы, ни потом, в мирное время, а ведь тоже случались тяжелые минуты…

Сейчас, как ни странно, от слез, оттого, что их никто не видит, я испытывал облегчение, почти наслаждение.

Есть, видать, своя горькая радость в том, чтобы пережить один на один свой позор, трезво его понять, почувствовать себя пусть не очень сильным, не очень стойким, но все-таки человеком.

Мои слезы быстро высохли. Вечер кругом был по-прежнему до духоты, до приторности тепел и влажен. А кузнечики все так же продолжали звенеть. А слабый, едва уловимый ветерок перебирал листья молодой липки над моей головой. И все это вместе настойчиво напоминало, что мир, в котором я живу, прекрасен, что преступно угнетать себя, мучить себя, издеваться над собой и другими, когда жизнь может быть такой хорошей, когда тебя окружает совершенство.

Бежать отсюда! Пойти немедленно к Вале и предложить: едем!

Она должна согласиться, если хочет моего спасения. Я теперь лучше знаю, что следует беречь, чем надо дорожить. Буду оберегать дружбу новых друзей, стану дорожить Валей, ее верой в меня, ее любовью ко мне.

Уехать, и подальше! Я здоров, я сравнительно молод, у меня много-много лет впереди. Нет причин отчаиваться, Нет пока конца, все еще может устроиться.

Сейчас надо идти прямо к Вале. Хотя зачем поддаваться минутному порыву? Не все обдумано, не все рассчитано, хватит с меня опрометчивых поступков, к ней следует прийти с трезвой головой, с бесповоротно принятым решением. Утро вечера мудренее. Утром и надо действовать.

Поздний час, спит село. То село, в котором прошло несколько значительных лет моей жизни, заполненных не только несчастьями, но и скромными радостями. Я все-таки сроднился с этим селом. Здесь будет жить моя дочь. Буду помнить о ней, жить для нее, буду вспоминать эти травянистые улочки, черемуховые ветви, переброшенные за изгороди. Что-то ждет меня?.. Жаль Загарья, как старого друга, который не всегда-то баловал преданностью и вниманием.

Подойдя к дому, я увидел на нашем крылечке двоих, услышал приглушенные голоса. По белой кофточке узнал Тоню. Скрип калитки оборвал их разговор. Собеседник Тони что-то торопливо бросил, должно быть, простился, соскочил с крыльца и пошел в глубь двора к половине Акиндина Акиндиновича, осторожно обходя стороной лужи. Я догадался, что это Анатолий Акиндинович. Тоня встречается с ним в мое отсутствие, о чем-то советуется. Впрочем, удивляться нечему, должна же Тоня в ком-то найти сочувствие. Она нашла его в Анатолии Акиндиновиче. Не разделяю ее выбора. Но мы ведь всегда и на все смотрели разными глазами. Ее дело.

Она стояла на ступеньках крыльца. Подойдя вплотную, я почувствовал на ее лице подозрительность – пьян? – и холодную замкнутость, предупреждавшую: не спрашивай ни о чем; то, что я делаю, с кем встречаюсь, тебя не касается.

Мне надо было что-то сказать, и я сказал первое, что взбрело в голову:

– Пора бы спать. Время-то позднее.

И так как в моем голосе не чувствовалось ни упрека, ни холода, Тоня тоже мирно ответила:

– У тебя тут гость был.

– Кто? Не Анатолий ли Акиндинович?

– Нет. – Голос ее сразу стал резким. – Он приходил ко мне. Был Василий Тихонович…

– Василий! – воскликнул я.

Никто в селе, кроме Вали, не знал о нашей размолвке, о том, что я оскорбил своего друга. Тоне казалось, что это самый обычный визит.

– Принес тебе из школы письма какие-то. Ждать не стал, сразу ушел.

«Приходил, принес письма… Какие письма?» Я поспешно вошел в дом.

28

Письма лежали стопкой на моем столе. На самом верху письмо: знакомый, твердый, расчетливо ровный почерк. Письмо от Павла Столбцова! Что ему от меня нужно? Письма от незнакомых людей, судя по обратным адресам, одни из города, другие из районов, которые я знал только понаслышке. Вот письмо от Лещева. Оно адресовано не Вале, а мне.

Я перебирал разнокалиберные конверты и удивлялся: никогда еще не получал сразу столько писем. Что бы это могло означать?

И вдруг смутная догадка! В первую секунду я не решался ей поверить, настолько она была неожиданна. Я нужен… Нужен Павлу Столбцову, нужен Лещеву, нужен какому-то Игумнову из Великореченского района. Кто такой этот Игумнов? Никогда не слыхал о нем, а он вот знает о моем существовании.

Пока я запутывался в своих личных делах, пока мучительно решал вопрос, жить с Валей или не жить, пока я, скрываясь от всего живого, ловил щук на перемет, отчаивался, убивался, отравлял себе и другим существование, жизнь шла вперед. В разных местах разные по характеру учителя пытались решать наболевшие вопросы. Обсуждение моего доклада, закончившееся так печально для меня, статья Павла. Столбцова в газете, двуликая, неопределенная статья, – все это сделало свое дело, известило: есть один ищущий, он пытается шагнуть вперед, он против застоя. Тот, кто не равнодушен, откликнулся.

Валя как-то сказала: «В твоей жизни случилась пустыня». В моей жизни – да, но в общей жизни всех людей пустынь быть не может. Жизнь шла своим чередом, и я забыл об этом.

С какого же письма начать? С письма Павла Столбцова? Уж этот может служить верным барометром, от него-то я сумею узнать, как обстоят мои дела. Нечего искушать себя – я разорвал конверт.

«Дорогой Андрей!..» Ага, знаменательно, я для него не только Андрей, но еще и «дорогой».

«…Я знаю, что ты обо мне думаешь дурно, знаю, что ты перестал считать меня своим товарищем…» Еще бы не знать!..

«…Ты прямолинеен, твоему характеру чужда всякая гибкость, ты отвергаешь всякое понятие о тактике. И в этом твое достоинство и твой недостаток. Я же постоянно обязан помнить о том, что не все крепости берутся лобовой атакой, я вынужден был тогда поддержать стариков, чтоб иметь какие-то надежды на будущее, чтоб потом была возможность подать в твою же защиту голос. Ты, наверное, заметил, что в газетной статье я уже попытался смягчить удар. Конечно, попытка была робкая, и она не могла, разумеется, полностью удовлетворить тебя. Если б ты тогда послушался моих советов, то теперь бы твое имя уже благожелательно склонялось во всех школах области. Но ты отверг советы, проиграл во времени, не сомневаюсь, что пережил много неприятных минут.

Все это предисловие. Теперь – к сути. В воздухе давно висит проблема совмещения школьного обучения с производительным трудом. На днях, не где-нибудь, а в обкоме партии состоялось совещание по этому вопросу. Присутствовали весьма авторитетные товарищи. Конечно, были вызваны два наших корифея – Никшаев и Краковский. К ним обратились с прямым вопросом: как быть? Но ты уже догадываешься, что, кроме пустых фраз, от них ничего не услышали. Тогда я взял на себя смелость выступить. Я говорил, что трудовое воспитание нельзя рассматривать в отрыве от самого процесса обучения, что этот процесс требует некоторого усовершенствования. И тут-то я напомнил о тебе…»

Письмо кончалось опять соболезнованиями, пожеланиями успехов «как на педагогическом поприще, так и в личных делах».

Лещев сообщал, что «ветер меняется, пахнет свежестью», в их школе ставят ребром вопрос о тесной связи с колхозом, расспрашивал, что у меня нового, как думаем мы встречать учебный год. Просил сообщить Вале, что очень беспокоится, так как не получил от нее ответа на два своих письма.

Было письмо от директора школы, одного из тех, кто подходил ко мне после обсуждения доклада. Письмо сугубо деловое, состоящее из вопросов и сомнений.

Авторов этих писем интересуют мои личные находки, работы Ткаченко, но это частности – фон, задний план писем; красной нитью в них проходит одна мысль, одно желание – не можем мириться с застоем, требуем права на поиски.

Только письмо Игумнова из Великореченского района оказалось ругательным. Он пытался мне доказать то, что в свое время доказывал Степан Артемович: учеба не игра, а сознательный и нелегкий труд, никакими усовершенствованиями и нововведениями нельзя увеличить природную способность учеников к освоению знаний. Мир тебе, незнакомый мне товарищ Игумнов! Твои речи не новы, они не могут испортить мне торжества.

Из открытого окна несло в комнату запахом сырой земли, трав, свежего сена с дальних покосов. Далеко у реки снова раскричались лягушки, среди их переливчатого, разноголосого, влажного клокотания вырывался утробный крик какой-то могучей жабы – такой голос может быть только у царственной особы.

Я сидел за столом перед разложенными письмами, брал то одно, то другое, снова и снова вчитывался…

Письмо Лещева, письмо почти незнакомого мне директора, письма каких-то учителей. Они сомневаются в моей работе, они не согласны со мной, но они интересуются. Я для них не безразличен. Первые письма, но наверняка не последние. Много таких, кто не хочет топтаться на месте, пытается идти вперед. Каждый по-своему, не моим путем, нет.

Новые пути только нащупываются. И было бы страшно в этот момент выбрать вождя, беспрекословно его слушаться, безоговорочно принимать его взгляды. Надо спорить, сомневаться, сомневаться и еще раз сомневаться, чтоб избежать ошибок. Споры не вражда, а содружеством конце концов только они приведут к открытию истины.

Вот они, письма людей, для которых мое дело не безразлично. Я не один, я в их рядах. Но для того чтобы совместно с ними спорить и искать, нельзя опускать руки. Это преступно перед ними, перед жизнью, за которую я ответствен вместе со всеми.

Ночь. Василий Тихонович, который принес мне эти письма, спит. Он оказался решительнее меня, первый сделал шаг навстречу. Он пришел, он надеялся застать меня дома, – значит, рассчитывал и поговорить. К черту сомнения! Никуда не поеду, буду жить в Загарье, хочу продолжать нашу работу!

Не застал, жаль! Сидел бы он сейчас здесь чуть ссутулив гибкую спину, выдвинув вперед острые плечи, сжав между коленями руки, курил, щурил свои жесткие ресницы на дым, слушал бы и говорил… Нет, не могу ждать. Не могу спать. Разбужу его. Он поймет мое нетерпение. Должен понять! Иначе зачем же он приходил?

Я сгреб письма, сунул в карман, потушил свет и осторожно прошел через комнату, где спали Тоня и Наташка.

У Василия Тихоновича во дворе была дощатая пристройка – летник. В ней в свободное время он собирал радиоприемники и какие-то замысловатые приборы для школьного кабинета физики. Часто он и спал здесь.

Открыв калитку, я вошел во двор, стукнул раз-другой в дощатую стену. За квадратным окном, затянутым от комаров марлей, было тихо. Я постучал решительнее.

– Кто там? – Его голос.

– Василий, прости… Это я.

– Черт возьми! – Снова скрип и тишина. Должно быть, Василий повернулся на другой бок на своем топчане…

– Василий…

Никакого ответа. Я потоптался, вздохнул и пошел прочь.

Уже за оградой, оглянувшись, я увидел, как вспыхнул свет в окне, затянутом марлей.

– Василий!

– Да заходи же! Дверь не заперта.

Он сидел на топчане, сердито жмурился от яркого света. На смуглой щеке красный рубец от подушки, в майке и трусах, обнажены костистые плечи, тонкие мускулистые руки и грудь, густо поросшие курчавым волосом.

– Ну… Пришел? – Он почесывает волосатую грудь, по-прежнему сердито жмурится. – Выбрал же время… – Сладко зевнул и сразу же стал добрее: – Присаживайся.

– Василий… С чего начать? С извинений?

– Ладно. Не гляди покаянно. Я и сам виноват. Должен сообщить: я у нее был, познакомился…

– Был? У Вали?..

– Да. Она ко мне пришла, после того как ты… Ну, а потом я и сам стал заглядывать к ней. Тебе косточки перемывали. Не икалось?

– Нет, и в голову не приходило.

– Все, что я о ней говорил прежде, беру обратно. Сидит во мне эдакий самодовольный невежа, мнящий себя человеческим классификатором, который, не подумав, готов ставить печать на каждого встречного. Она человек, и не из породы несчастненьких. Нет! Ей сейчас нелегко, а на все несчастья смотрит по-своему: «Какая же жизнь без испытаний? Хуже, когда их нет». И твой поступок она оценивает как бы со стороны: «Ушел к семье, – значит, не все перегорело, значит, что-то держит тебя в семье, за это нельзя осуждать. Пусть поживет, пусть перегорит». И верит, что непременно должно у тебя перегореть, что ты вернешься, только надо выдержку иметь, только нужно собрать силы и ждать. Это, брат, мужество, и не всякому-то оно доступно.

Я прятал глаза. Я давно мечтал, чтоб эти два по-своему близких мне человека – Валя и Василий Горбылев – поняли друг друга. Вот и поняли, но стыд сейчас портит мне радость.

– Услыхали мы, – продолжал Василий, – что тебя пьяным на улице видели. Тут и она испугалась. Это уж выходило из ее расчетов, так можно не просто перегореть, а сгореть начисто. Она меня самого поторопила, чтобы навестил тебя… Вот и вся история, как на исповеди. Теперь ты здесь, вижу, опомнился.

– Да, конечно.

– Ну и добро. Письма-то прочитал? У меня все руки чесались их распечатать. Что поделаешь, если с детства внушили, что чужие письма читать непорядочно!..

Мы просидели до рассвета, читали письма, обсуждали, мимоходом Василий сообщал мне новости:

– Коковина глядит, как бы ей снова повернуть на все сто восемьдесят. А для крутых поворотов, ты знаешь, ей нужны жертвы. Как ты думаешь, кто намечается в это жертвоприношение?

Я подумал и не совсем уверенно ответил:

– Уж не Тамара ли Константиновна?

– Она. Коковина нападала на нас, а нам теперь из облоно шлют запросы. Опять, выходит, просчет. Надо как-то оправдываться, надо на кого-то сваливать свои грехи. Тамара Константиновна тоже нападала на нас и довольно активно, она и будет жертвой. Свалить, пока не поздно, на нее, самой остаться чистой.

– Странный, однако, метод быть правоверной.

– Не столько странный, сколько подлый.

Я ушел от Василия примерно в то время, когда обычно возвращался с рыбной ловли. Солнце еще не взошло, но окна домов уже горячо полыхали от зари. На высоком крыльце магазина сидела в обнимку с ружьем закутанная в платок ночная сторожиха и сладко спала.

Я шел по самой середине пустой, кажущейся в этот час такой просторной улице. Мои ботинки глуховато стучали по булыжнику. Я шел и оглядывался на пылающие окна, на тронутые уже первым лучом солнца скворечники на высоких шестах, вслушивался в птичью возню, шел, и звук моих шагов отдавался под крышами домов. Каждая мелочь заставляла меня пристально вглядываться: окна домов, зажженные заревом, сияющий скворечник в бледном небе, воробьи, шарахнувшиеся из-под ног, – все удивительно, все необычно. Так, наверно, радуются тяжелобольные, к которым снова начинает возвращаться здоровье, когда бессонные ночи, мучительные боли, кошмары во время сна позади, а впереди жизнь, впереди бытие.

Дома – мягкий полумрак. В своей кроватке разметалась Наташка, из-под острого локотка видна часть разрумянившейся щеки и растрепанные волосы, вдавленные в подушку. Я осторожно поцеловал ее.

Написать, что ли, записку Тоне? Зачем? Я еще приду, и мы поговорим. Надеюсь, что на этот раз обойдется без скандала.

………………………………………………………

Ясной зимней ночью я и Василий Тихонович вышли из школы. В этом году зима выдалась на редкость снежной: дома по самые окна вдавлены в сугробы тяжелыми, полуметровой толщины, заснеженными крышами, колья оград торчат возле самых ног, деревья сгибаются от тяжести снега. Даже Млечный Путь на черном небе казался сейчас снежным следом, наметенным метелью.

Мы шли, похрустывая валенками, два усталых и озабоченных человека. Только что закончился наш день в школе. Теперь он всегда кончается для нас очень поздно.

Василий Тихонович – директор школы, я – завуч. В нашем назначении на эти должности проявила усердие и настойчивость Коковина. Она таки подставила ножку Тамаре Константиновне. Мне и Василию Тихоновичу пришлось даже защищать ее. Тамара Константиновна работает теперь рядовым учителем, преподает историю, по-прежнему относится к нам с недоверием.

А Коковина на всех совещаниях поет дифирамбы, где только можно возвещает:

– Товарищи! Загарьевская десятилетка творит свою трудовую поэму!

Но наша «трудовая поэма» начинается пока что с прозы: и телятник, и свинарник, и конюшня, где стоят всего шесть кляч, перешли в наши руки в самом незавидном состоянии – потолки не утеплены, стены прогнили, всюду страшная грязь. Устраивались общешкольные субботники, выгребали навоз. На этих субботниках работал наш трактор, тот самый воскресший старец, который участвовал когда-то в первомайских торжествах, а потом долго стоял под школьной стеной. За его рычагами сидели Федя Кочкин и Сережа Скворцов. Мы устраиваем теперь советы командиров, где сообща подсчитываем, как получить доход, как утеплить свинарник и как его расширить к весне. Доходы! Их пока нет, не сводим концы с концами. Все надежды на будущую осень, на тот урожай, который еще не посеяли. Но надежды-то есть, а это главное.

Столбцов написал мне еще два письма, и ни на одно из них я не ответил. Он готовится к защите диссертации, часто выступает, громит рутинеров Никшаева и Краковского.

Я и Василий Тихонович идем по захлебнувшемуся в сугробах селу под чистым небом, где разбросаны по-зимнему тусклые звезды. Мы молчим, потому что за день успели наговориться обо всем. Возле моста мы расстанемся. Василий Тихонович свернет направо по берегу к себе. Я же пойду через мост во Дворцы.

До сих пор мы с Валей живем у Марьи Никифоровны. В моем же старом доме появился новый хозяин. Тоня еще осенью объявила своим мужем Анатолия Акиндиновича. Я бываю у них часто, но стараюсь выбирать такое время, когда новоиспеченного отчима моей дочери нет дома. Не могу выносить этого человека. Встречаясь, каждый раз мы ссоримся. А Тоня его уважает: он и умный, он и внимательный, пользуется авторитетом. Упаси боже, не обижает Наташку.

Наташка на следующую осень пойдет в школу. Я ни в чем не раскаиваюсь, я не мог поступить иначе, но тем не менее считаю себя перед ней виноватым. Я прихожу к ней раз в неделю, иногда два раза, а Анатолий Акиндинович живет с ней бок о бок, будет жить до тех пор, пока Наташка не станет совершеннолетней. Этот влюбленный в себя наставник не обойдет ее своим воспитанием: будь вежлива со старшими, уважай мнение окружающих… Каждое слово Анатолия Акиндиновича правильно, я бы и сам говорил дочери те же слова, и тем не менее тревожит меня судьба Наташки. Одна надежда, что дети часто вырастают вопреки родительским наставлениям. Быть может, школа и жизнь внесут поправки в семейное Наташкино воспитание. Для того я и живу на свете, для того я и работаю днями и ночами без отдыха.

Мы остановились у моста. Василий Тихонович протянул руку:

– До завтра.

Но мы не успели расстаться. На зимнем небе, на том извечном небе с порошей Млечного Пути произошло маленькое событие. Казалось, одна из звезд, испокон веков намертво прикованных к черному своду, одна из тех, что, казалось, наблюдали рождение Земли, появление на ней первых морей, первой твари, выползшей на безжизненные берега, одна из этих звезд вдруг сорвалась с места и с напористым упрямством медлительно поползла наперекор всему поперек неба. И это была крупная звезда, горевшая сочным светом.

– Он… – произнес Василий Тихонович.

И я понял, что это за звезда. Весь мир кричал о ней. Газеты, радио на разных языках восхищались и удивлялись ее появлению. В разных концах планеты – и с материков и с бортов кораблей – уже видели ее. И вот она появилась в тихом загарьевском небе, в глухом звездном затоне, что висит над заснеженными крышами.

Пересекая привычные созвездия, плыл спутник.

А мы, два человека, обремененные будничными житейскими заботами, мы, привыкшие больше смотреть на то, что делается на земле, часто забывавшие о небе, стояли теперь, задрав головы, стояли и не шевелились.

Вечер был поздний, улицы села пусты, все жители уже забрались под крыши, укладывались спать возле теплых печей. В стороне лениво лаяла дворняжка. Все выглядело, как всегда.

А он напористо продолжал плыть наискось через небо.

И изрыгающие огонь ракеты, вонзающиеся сквозь пустоту в вечную ночь… И астронавты, впервые ступающие ногой на почву Марса, той планеты, которая дала пищу для самых невероятных легенд, когда-либо придуманных человечеством… И купающаяся в вечерней и утренней заре, красивая и непроницаемо таинственная Венера… Нет невозможного в завтрашнем дне человечества! Рушатся легенды, выспреннии фантазии кажутся смешными, сказки тускнеют от будничной действительности. Нет невозможного в завтрашнем дне.

По загарьевскому небу, не торопясь, с должным достоинством плывет среди звезд новое небесное тело, сгусток материи, сотворенный людскими руками, светлый узелок, связывающий эту минуту с будущим.

И мои мысли, мысли самого земного, самого обычного из людей, не умеющего проникать ни в величественные тайны космоса, ни в секреты грозного атомного ядра, мои мысли начинают бунтовать, мечты становятся пугающе дерзкими.

Класс, парты, доска у стены, кусок мела, чертящий коренные согласные или выделяющий запятыми деепричастные обороты, – вот мой день, который я только что прожил. Я хочу сейчас, чтоб лица детей при объяснении деепричастных оборотов или теорем Пифагора горели возбуждением, в детских глазах прорывалась страсть: понять! проникнуть! запомнить!.. Я хочу… Но меня теперь распирает дерзость, я хочу многого. Почему бы мне не мечтать с размахом? Хочу, чтоб класс, состоящий из ребятишек села Загарье, вылетел на месяц или на целую четверть в Москву. Да, в Москву, не на простую экскурсию, а учиться. А на его место из какой-то московской городской школы сюда прибыл бы такой же класс в нашу благоустроенную, не уступающую столичной школу-интернат. Пусть загарьевские ребятишки поживут в столице, окунутся в жизнь завода, побывают в музеях, а москвичи поработают на тракторах, узнают, что такое колхозная ферма. Учеба пойдет своим ходом как в Загарье, так и в Москве, и там и тут гости будут получать свои знания. Но мир для них станет шире и глубже, проще потом найти свое место в сложной и многообразной жизни. А жизнь к тому времени не только обогатится, но наверняка усложнится, станет запутанней.

«Ой ли?.. – возразят мне. – Нелепость… Бред… Фантастика…»

Да, фантастика. Но я хочу фантазировать и дальше. Мечтаю, чтоб из села Загарье ученики вылетели на учебную четверть в Лондон или Милан, в поселение скотоводов Новой Зеландии или в какой-нибудь городок штата Оклахома. А здесь бы мы принимали оклахомских ребят: учитесь русскому языку в Загарье, учитесь всему, чем мы богаты, а наши дети станут учиться вместе с вашими вашему умению и вашей сноровке. Почему бы и нет? При дружбе и согласии от таких визитов худа бы не было.

Несусветный бред! Фантастика!

Но давно ли здравомыслящим людям казалось, что мечты о путешествии на Марс и Луну – несусветный бред. Почему же мне держать свои мечты на узде? Мне, живущему в дерзновенный век, когда нет невозможного в завтрашнем дне!

Конечно, можно думать иначе. Можно с холодной трезвостью прикидывать, что ракеты, изрыгающие огонь, понесут не отважных астронавтов в глубь космоса, а зловещий груз водородных бомб с континента на континент. Спутники же станут не научными станциями, а корректировщиками, направляющими смертоносные снаряды. Можно мечтать не о том, чтоб наши дети вместе учились, вместе строили, вместе радовались новым открытиям, а о том, чтоб сбрасывали друг на друга бомбы, жгли школы, вешали учителей. Но разве это мечты? Нельзя мечтать о могиле.

Я мечтаю о жизни… Люди, чей ум и чьи руки создали спутник, бросили его к звездам, вряд ли доживут до того дня, когда первый звездолет, оставив за бортом последнюю планету солнечной системы, понесется на неверный свет альфы Центавра. Они мечтают об этом, по не надеются стать живыми свидетелями осуществления своей мечты. И я не все свои мечты выполню своими руками. Их подхватят те, кто станет жить после меня. Исчезнет мое тело, забудется мое имя, но мои мечты, мои желания станут жить, изменяясь и совершенствуясь. В этом моя бессмертность, в этом смысл моей нынешней жизни, с ее скромными победами и неудачами, с радостями и горестями, неизбежными заблуждениями, – смысл жизни обычного сельского учителя.

Ушел спутник, утонул в черном небе. И ночь над селом Загарье приобрела свой первобытный облик: мерцают привычные звезды, заиндевевшей полосой растянулся Млечный Путь, над сугробами приподымаются заснеженные крыши. Все по-старому, казалось бы, ничто не может изменить застывшую жизнь.

– До завтра, – протянул мне руку Василий Тихонович.

– До завтра, – ответил я.

Завтра – новый день. Завтра я понесу дальше свой счастливый крест к неизведанному, к непрожитому, в бесконечность.

1959


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю