355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 34)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Я сел на свое место рядом с Валей.

– Что случилось? Что тебе сказал Павел? – спросила она шепотом.

– Предложил сделку.

– С кем?

– Да хотя бы вон с ним, – я кивнул на разглагольствующего Краковского.

– А ты?..

– А я не согласился.

Валя молчала, пристально приглядываясь ко мне, наконец снова спросила:

– Уж не жалеешь ли?

– Затопчут они наше дело.

– А если пойдешь на сделку?

– Бросят кость, не больше.

И мне стало стыдно за минутную слабость. Я незаметно нашел ее руку и молча с благодарностью пожал. Я должен подпевать, я должен угождать, я волей-неволей стану сдавать позиции – это ли не топтать самого себя!

7

Перерыв. Я мог бы пройтись по коридорам, заглянуть в аудитории: как-никак в этих стенах прошло пять лет моей молодости. Но мне сейчас не до этого. После перерыва мне выходить на кафедру.

Вокруг меня толпятся люди, разговаривают, курят, никто не замечает меня, никто из них не догадывается, что через несколько минут я предстану перед ними. Они будут меня слушать, они будут меня судить. Кто-то из них, наверное, попытается меня защищать. Должен же кто-то понять меня, поверить мне, поддержать. Найдутся Hie и здесь друзья. Кто они? Может, вон тот добродушно-толстый, с проницательно умным взглядом из-под очков, а может, эта молодая миловидная учительница или ее собеседница – пожилая, озабоченная, с близоруким прищуром добрых глаз. Или, быть может, этот старичок, беспокойно о чем-то толкующий в кучке людей, энергично встряхивающий своей стриженой головой. У него какой-то сугубо провинциальный вид: узкий, жмущий в подмышках костюмчик, на жилистой шее неуклюжим узлом завязан галстук, руки грубые, с обкуренными пальцами. Как узнать, кто из них поймет меня, а кто не сумеет, не захочет понять?..

Я, прислонившись спиной к стене, жадно курю. Рядом со мной стоит Валя, молчаливая, подавленная, доверчиво-беспомощная. Время от времени она робко вскидывает на меня глаза, и я чувствую, как она волнуется.

И когда она глядит так, с волнением, я начинаю недоумевать. Именно сегодня, сейчас, после того как из окна гостиницы мы глядели на спящий пустынный город с устало горящими фонарями, с пением невидимых птиц, мы волнуемся предстоящему докладу, возможному разгрому. Да так ли это все важно! Неужели важнее того, что она рядом со мной, что я могу на нее глядеть, до нее дотронуться, могу даже увести отсюда и остаться с нею с глазу на глаз! Кто мне здесь это запретит?

Взять бы сейчас ее за локоть, вывести из этого заполненного людьми, накуренного коридора, пойти на вокзал, сесть в поезд и… уехать, но не в Загарье, а куда-нибудь далеко-далеко от родных, от знакомых, от дел, от замыслов, от докладов, от всех забот. Куда-нибудь… Не задумываться бы о будущем, не терзать себя разными проблемами, не портить кровь диспутами и ожесточенными спорами, жить бы ради маленьких наслаждений, радоваться бы ручьям весной, новизне и свежести первой пороши глубокой осенью, цветам в собственном палисаднике, радоваться жизни и любить эту женщину, такую беззащитную, такую беспомощную, по сути, одинокую в этом мире. Любить бы!.. Одарить ее не роскошью, не богатыми нарядами, не сверкающими хоромами, а простым человеческим покоем, испытывать счастье оттого, что она тоже отвечает тебе преданной любовью. И почему-то сразу же представилась картина: сад перед домом, желтые цветы, мокрые от дождя, серое, покойное-покойное, ровное небо, и под этим небом, среди мокрой зелени, среди цветов – она, со склоненным лицом идет мне навстречу, мягко ступая по влажному песку маленькими крепкими ногами, центр этого покойного, уютного уголка с его зеленью и серым небом…

Передо мной вырос Павел Столбцов, стал напротив, выставив грудь, разделенную галстуком, бросил полувопросительный, полунастороженный взгляд на Валю и, сразу же выразив на лицё полнейшее бесстрастие, проговорил:

– Тебя ждет Никшаев на пару слов, если, разумеется, ты согласишься удостоить его вниманием.

– Это его желание или твое? – спросил я.

– Мое желание, – ответил он твердо.

– Не буду встречаться.

Павел молча кивнул, повернулся и пошел прочь. В его пухлой и широкой спине, в его решительно размашистой походке я уловил оскорбленное достоинство и презрение ко мне. Этот не окажется в числе моих друзей.

Зазвенел звонок, как звонил он когда-то, созывая на лекции. Теперь он сообщал, что перерыв окончен, все должны пройти в зал, занять свои места.

– Ну, – Валя взяла меня за руку, заглянула в глаза, – иди. Я сяду поближе. Не волнуйся.

– Постараюсь.

– Иди же…

Я взошел на кафедру. Лица, лица, лица из просторного, полутемного зала, обращенные ко мне. Все до единого внимательны, но их внимание кажется мне суровым, отчужденным, убийственно бесстрастным. Все они для меня похожи друг на друга. Я перебегаю взглядом с одного лица на другое, я лихорадочно ищу лицо Вали. Мне надо ее видеть, если я не найду ее, то, кажется, не смогу начать, не смогу произнести и двух слов. Где же она? Сколько лиц! В каком ряду сидит?.. Я же видел, как она вошла в зал…

И я наконец нахожу ее. Она совсем близко, во втором ряду, серьезно, напряженно смотрит на меня. Она смотрит, и под ее взглядом я не могу сфальшивить.

Должно быть, я слишком долго стоял на трибуне молча, вглядываясь в рассыпанные передо мной лица. Зал начал шевелиться, кашлять.

Я заговорил о лилипутской борьбе, о никчемной суете, возведенной в степень научного спора, о том, что не может быть утомительных уроков, если преподавать увлекательно.

Заговорил о том, что мы часто с преступным равнодушием миримся с застоем в своем деле или же для очистки совести начинаем заниматься такой вот мелочной борьбой…

Зал перестал шевелиться и кашлять, зал притаился. Со второго ряда следили за мной глаза Вали.

8

Со своего председательского места поднялся Никшаев, с привычной свободой окинул зал, мягким голосом произнес:

– Что ж, товарищи, приступим без излишних разглагольствований к обсуждению. Здесь уже есть записавшиеся… Минуточку. – Он надел очки, заглянул в бумажку. – Так… Просил слова товарищ Лещев, директор школы-семилетки из Голубянского района. Прошу вас, товарищ Лещев.

Суетливой походочкой, беспокойно вертя стриженой головой, прошел по проходу старичок, на которого я обратил внимание во время перерыва. Кто он, противник или сторонник, этот первый из выступающих по моему докладу?

Старичок водрузил на нос очки, вытряхнул из старого портфеля бумаги на кафедру и заговорил:

– Мне бы очень хотелось услышать от наших уважаемых профессоров: знали ли они о существовании тех нерешенных проблем до того, как о них рассказал Бирюков? Я всего-навсего сельский педагог, но и я постоянно сталкивался со всеми без исключения перечисленными вопросами. Подчас эти столкновения были довольно болезненны. А казалось бы, уж профессорам и карты в руки, должны бы знать. Только почему-то до сей поры они молчали об этом…

Я начинал понимать, что говорит друг, и, кажется, довольно активный, от которого должно влететь Краковскому и Никшаеву. А старичок продолжал бойкой скороговорочкой:

– На этом высоком ученом совете я человек случайный. Оказался вот в командировке, пригласили послушать, ума набраться. Я слушал товарища Краковского, и вертелась у меня в голове эдакая беспардонная мыслишка, которой не могу не поделиться. Очень уж жалеет нас, простых учителей, профессор Краковский: трудно-де работать учителям, утомляются у них на уроках ученики, а отсюда и в дисциплине разлад, и успеваемость низкая. Я слушал, и мне, признаюсь, было совестно, что меня так жалеют. Не стою я такой высокой жалости, если у меня на уроках скучно, если моим ученикам трудно высидеть положенное время…

Я слушал язвительный голос старика, глядел на его узкие плечи, на его стриженый затылок и думал: «Лещев, Лещев… Где же я слышал эту фамилию? Что-то знакомая…»

Склонив голову, в каменно-неподвижной позе сидел рядом со мной Краковский. Никшаев, навалившись на стол, слушал с блуждавшей на губах загадочной улыбкой. Они оба спокойны; им, видать, не впервой выслушивать упреки, знают, как держаться в таких случаях.

Лещев сошел с кафедры, и Никшаев предоставил слово новому выступающему:

– Товарищ Столбцов из областного отдела народного образования.

Павел! Он порывистыми, сильными шагами возносит себя на возвышение, уверенно, как-то по-особенному прочно занимает место за кафедрой, окидывает взглядом зал.

Я сижу сбоку от него, мне видна его широкая спина, полная шея, крепкое ухо, часть щеки. Он наверняка чувствует мое соседство, не может не чувствовать мой выжидающий взгляд. И он под этим взглядом спокоен и уверен в себе. Может быть, ему стало стыдно за то, что подговаривал меня на сделку, может, он решил оправдаться передо мной. Так поспешно появился на этой кафедре, держится уверенно. Если он сделает хоть какую-нибудь попытку защитить меня, пусть беспомощную, неуверенную, я снова протяну ему руку, как товарищ товарищу.

Павел начал:

– Товарищи! – И в этом слове сдержанная сила человека, чувствующего собственное достоинство. – В докладе Бирюкова много полезного, много нужного, много тонко подмеченного. Заслуга доклада в том, товарищи, что Бирюков затронул самые сложные, самые наболевшие вопросы…

Мне не нравится его начало. Что-то есть каверзное в этих похвалах, не последует ли за ним зловещее «но»?

– …По простоте душевной некоторые товарищи клюнули на эти весьма положительные качества доклада, не заметив…

Вот оно «но»! Я сижу в стороне, в трех шагах от Павла. Я, выслушавший от него столько похвал, столько дружеских излияний, уверенный в поддержке, что-то сейчас услышу от него я?.. Он стоит ко мне почти спиной, и я не могу видеть, краснеет он или нет. Голос его по-прежнему уверенный, звучный, спокойный.

– …В экспериментах Бирюкова много практически неприемлемого. За каждой, я бы сказал, благородной попыткой что-то сделать чувствуется убогая кустарщина, незнание элементарных основ педагогики. Он, как сами убедились, может хлестко раскритиковать, в иных случаях даже справедливо, но в нащупывании пути по своей, мягко выражаясь, неосведомленности, Бирюков волей-неволей скатывается на позиции давно осужденных и раскритикованных методов. То, что он пытается выдать за новаторство, попахивает давно уже выветрившимся из нашей здоровой педагогической среды душком бригадного метода. Я, товарищи, был в школе, где работает Бирюков, подробно ознакомился на месте с его работой, не в пример предыдущему оратору я сужу не по наитию. И те выводы, к которым я пришел, беру на себя смелость утверждать, не голословные выводы…

Он говорил уверенно, проникновенно, и я видел: зал слушает, ему верят и, по всей вероятности, осуждают выступавшего ранее Лещева, который защищал доклад, не ознакомившись с делом, лишь слепо веря докладчику на слово.

9

Пока я разыскивал Валю, ко мне один за другим подошли три человека. Первый попросил тезисы моего доклада, второй адрес, чтоб можно было впоследствии связаться, третий просто выразил свою признательность.

Этот третий был высокий, с седыми висками и горделивой посадкой головы. Он отрекомендовался директором одной из городских школ. Я его с досадой спросил:

– Вы говорите, я прав. Тогда почему же вы это не сказали там?.. – я кивнул в сторону дверей конференц-зала.

– Видите ли, – спокойно улыбаясь, ответил он, – кроме эмоций, я пока ничего не смог бы предложить. Надеюсь, что еще выступлю в вашу защиту, но попозднее, с фактами, с собственными наблюдениями. Поверьте, ваш доклад, разбитый и разруганный, не пропал даром. – Помолчал и добавил: – По крайней мере для той школы, в которой я работаю.

Он вежливо со мной простился.

На нижнем этаже у выхода я наконец увидел Валю. Она разговаривала с Лещевым. Морщинистое лицо старика сияло счастливой и смущенной улыбкой.

Валя заметила меня, подалась навстречу:

– Андрей! Иди скорей. Ты знаешь, кто это?

Лещев, повернувшись ко мне, продолжал смущенно и счастливо улыбаться – узкоплечий, в тесном пиджаке, как провинившийся ученик, робко опустивший руки по швам.

Я протянул ему руку:

– Спасибо за поддержку. Вы хорошо выступали.

– Андрей, да это же Лещев! Помнишь, я тебе рассказывала, что переписываюсь с одним учителем? Это он тебе прислал рукопись Ткаченко.

– Ах, вот что! Я все думал: где это слышал вашу фамилию?

– Сколько лет переписывались и ни разу не встречались, – взволнованно говорила Валя. – Я вас точно таким представляла себе. Точно таким!..

– Валентина Павловна подошла сейчас ко мне и спрашивает… Боже ты мой!.. Вы так много для меня в жизни значили!.. Простите, моя старая голова идет кругом. Не выбраться ли нам поскорее из этих стен на свежий воздух?

Мы вышли на улицу.

Где-то за высокими городскими крышами погромыхивал гром. Улицы были мокры от дождя, мимолетного дождя, которого никто из нас, находившихся в стенах института, не заметил. От городского сада, названного суровым именем старого революционера, погибшего на виселице за попытку убить царя, тянуло влажным запахом цветов.

Заговорили о моем докладе, о выступлении Столбцова.

– Этот Столбцов и меня обхаживал, – сообщил Лещев, – восторгался: «Ах, новатор, ах, у вас все должны учиться, ах, на уроках арифметики вы приносите ведро воды!..»

– Вот как! Значит, это он про вас мне рассказывал, – припомнил я. – Вы заставляли считать учеников, сколько капель в ведре…

– Рассказывал и, наверное, хвалил? – подхватил Лещев.

– Хвалил.

– И это ему не помешало с умным видом толковать: узко, мол, нет обобщений… В этом Столбцове особый стиль проявляется. Я бы его назвал стилем прогрессивного карьеризма. Откапывается какой-нибудь человек со свежими мыслями, поднимается вокруг него шум, а потом под этот шум с расшаркиванием человека топят без угрызений совести и без жалости. Таким Столбцовым нужен только шум, нужна деятельность, и не простая, а благородная. Быстрее заметят, быстрее выдвинут. Столбцов бы с полной охотой и не продавал вас, но не продавать – значит помогать, чем-то поступаться, быть может, идти навстречу неприятностям. А уж тут, пожалуй, вместо того чтобы подниматься, того и гляди загремишь вниз, да еще с травмами, с увечьями…

Я слушал и вспоминал, как Павел обнимал меня за столом, вспоминал, как он пел проникновенно и растроганно студенческую песню: «Коперник целый век трудился…»

Наш новый знакомый остановился и принялся прощаться. Он рад, очень, очень рад был с нами встретиться, он верит в мою правоту, верит в победу, верит еще и потому, что на моей стороне Валентина Павловна, а где Валентина Павловна – там справедливость, быть иначе не может! Он жмет нам руки и вдруг, повернувшись к Вале, подавляя смущение, говорит:

– Валентина Павловна, простите, не могу унести после встречи с вами что-то неясное… – Лещев с беспомощной растерянностью смотрит на меня.

– Вы хотите спросить, – спокойно произносит Валя, – кто мы друг другу?

– Я хочу спросить, не случилось ли у вас, Валентина Павловна, несчастье в жизни? Вашим мужем был, я помню…

– Другой человек. – Лицо у Вали независимое, подчеркнуто горделивое. – Я не собираюсь скрывать от вас: мой муж жив и здоров, но… но я хотела бы, чтобы моим мужем был он. – Валя сдержанно указала на меня взглядом. – Больше ничего не могу добавить, потому что и сама пока ничего не знаю, ни на что не надеюсь.

– Я вас понимаю… Да, да, понимаю… Поверьте… – Лещев снова стал с нами прощаться.

Локоть к локтю мы направились с Валей к гостинице, оба сурово молчащие, оба чуть подавленные этим объяснением.

– Одну минуточку! Одну минуточку! – Нас догонял запыхавшийся Лещев. – Прошу вас на минуточку!..

Простодушное лицо каждой своей морщинкой выражает тревогу, подбежал, схватил одной рукой Валину руку, другой мою, с трудом переводя дыхание, заговорил:

– Поверьте, понимаю вас… Не могу уйти… Вы должны знать: понимаю, отношусь с уважением… Да, да… И желаю… Как глупы слова! Желаю обоим вам счастья… От всей души… Прощайте… Был бы рад, если б когда-нибудь моя помощь пригодилась… Не так-то просто быть полезным тем, кого искренне уважаешь…

Он махнул нам рукой и скрылся за прохожими.

А прохожие не спеша, не обращая на нас внимания, шли мимо, все празднично неторопливые в этот вечер, принаряженные, веселые, беспечные – редко увидишь озабоченное лицо. Широкие витрины изливали на них яркий свет, в липовой листве горели фонари, шипя скатами по мокрому асфальту, проносились автомашины.

И Валя вдруг прижалась ко мне:

– Я все-таки счастлива. Какая жизнь, сколько волнений! Я бы хотела, чтоб волнения не кончались.

Она счастлива. Я не мог этого сказать о себе.

Идут по-праздничному принаряженные прохожие, говорят о своем, смеются, наслаждаются освеженным после дождя воздухом…

10

Вечер еще не кончился, а в гостинице нас ожидал новый сюрприз. Едва мы вошли, как мимо нас к лестнице устремилась странная публика: женщины в накинутых на плечи легких плащах и пыльниках, из-под которых раздувались старинные кринолины, мужчины в долгополых сюртуках с зачесанными бачками; у одного раздвоенная бородка, по толстому животу золотая цепь – ни дать ни взять купчина середины прошлого столетия.

– Что это? Маскарад? – удивилась Валя.

Швейцар гостиницы, седой, морщинистый, словоохотливый, как деревенская старуха, ответил:

– Артисты. Из Москвы кино приехали снимать. У нас живут. Тут на втором этаже комната, где их наряжают. Приедут на автобусе и сразу же быстренько туда. Глядишь, выходят, как все люди. А вон этот у них вроде самый главный.

Швейцар указал на плотного мужчину с подстриженными усиками, тяжелым, с залысинами лбом и маленькими глазами, запавшими под этот лоб.

Я уже мимоходом видел его в гостинице. Это было сразу же после нашего приезда. Наскоро умывшись, сменив сорочку, я вышел из своего номера, ждал Валю, мерил шагами холл четвертого этажа. Валя задерживалась. И мне начинало казаться, что она, оставшись наедине в своем номере, одумалась, трезво взвесила последствия, испугалась и не хочет выходить, не хочет больше меня видеть. Я вглядывался в длинный гостиничный коридор с уходящей вглубь ковровой дорожкой, поминутно глядел на часы… В это время прошел он, приземистый, твердо ступающий, с устремленным вперед лбом. Я взглянул на его спину, и спина с крутым затылком, покоящимся прямо на широких плечах, показалась мне знакомой. Я поспешно отвернулся, я не хотел никаких знакомых, я мечтал быть среди чужих людей один на один с Валей.

Сейчас он шел прямо на меня, и я почувствовал, что его глаза пристально вглядываются из-под тяжелого лба. Походка с развалочкой, крупная голова, лежащая вплотную на плечах, и я узнал его:

– Стремянник! Юрий!

Брови удивленно поднялись, из-под рыжеватых жестких усов блеснули белые зубы, он протянул мне руку:

– Кого вижу!

– А помнишь ли?

– Хорошо помню. Андрей… Сколько лет прошло? Десять? Нет, больше… Простите. – Он повернулся к Вале. – Стремянник Юрий Сергеевич, старый знакомый Андрея.

С непринужденностью столичного человека он взял протянутую Валей руку, склонился, приложил к ней свои жесткие усы. Валя зарделась. Я, глядевший на нее в селе Загарье, как на воплощение городского изящества и простоты в обращении, сейчас увидел, что она провинциалка, застенчивая, милая провинциалка, не умеющая скрыть смятенной смущенности. А каков тогда я рядом со Стремянником, небрежно одетым в какую-то куртку с накладными карманами, я в своем парадном костюме, купленном два года назад в магазине райпотребсоюза?..

– Как ты? Как живешь? Впрочем, не отвечай. Поднимемся ко мне в номер, там расскажешь.

В тесном номере с двумя столами – письменным, заваленным бумагами, и круглым, покрытым дешевой скатертью, – принесли из ресторана полуостывший ужин и бутылку вина. Стремянник заставил меня рассказывать. Он смотрел на меня незнакомым мне тяжелым, немигающим взглядом, чуть обрюзгший, начинающий лысеть: видно было, по нему крепко проехалась жизнь. Я рассказал все, кроме одного, что Валя не моя жена. Она же, притихшая, с чуть приметным румянцем на щеках, казалось, более красивая, чем обычно, переводила взгляд то на него, то на меня.

– Так, так… – задумчиво произнес Стремянник. – А я часто вспоминал тебя. Не веришь?

– Не верю.

– Ты вот толковал о своих делах, я в них не разбираюсь, но, если б пришлось выбирать, на чью стать сторону, но задумываясь, стал бы на твою.

– Откуда такое доверие?

– Ушел из института в пустоту, в неизвестность, просто оторвал себя и ушел. Не всякий бы сумел так сделать.

– Ты до сих пор этому удивляешься. Не пойму, что тут особенного?

– Особенное. Самому себя осудить, самому себе вынести приговор, привести его в исполнение… Я сейчас ставлю вторую самостоятельную картину. Старика Островского с его разгульными купчишками тащу на экран. До этого снимал на современном материале. Ты учился на художника, можешь себе представить, как приходится искать, даже отчаиваться, пока не найдешь то, что кажется тебе нужным. Кончил работу, и тут появились наставники, не особенно задумываясь, не страдая, не отчаиваясь, они начали кромсать: не так, невыразительно, перекроить, переделать, плевать нам на твои поиски, на бессонные ночи! Сами они не ломали, не резали, они заставляли ломать и резать автора. Вот в то время я и вспоминал тебя. Я пошел против себя, против своей совести, а ты бы не пошел, ты бы бросил работу, ушел из режиссеров в грузчики. Как мне тебя не вспоминать, когда ты был для меня постоянным укором! Теперь вот прячусь за Островского: авось этот матерый классик подопрет мой авторитет, убережет от переделок. А мне хотелось бы показать, как сейчас живут люди, чему они радуются, над чем грустят. Хотелось бы помогать им, быть их советчиком, твоим советчиком, ее советчиком, советчиком какого-нибудь рабочего. Что мне купцы-кутилы, цыгане, страдающие любовницы прошлого века! Бегу во вчерашний день, вместо того чтобы вглядываться в будущее…

Он сидел, подперев висок кулаком, изучающе смотрел на меня. Я же приглядывался к нему, к его непривычным усам, к его незнакомой усталости в глазах. Встретились два человека, встретились на половине жизни. И у меня и у него еще мало сделано, и у меня и у него еще есть впереди время. Оно-то и беспокоит: как прожить? Одинаковое беспокойство у двух разных, ни в чем не похожих по биографии людей.

– Ты не можешь сказать, что получилось из ребят, с которыми я учился? – спросил я.

– А кто тебя интересует? Помнишь Сережку Ковалевича?

– Помню. С нашего курса.

– Работает у нас на студии. Толковый художник. Хотел бы, чтоб у меня работал. А Саблина помнишь?

– Не-ет, что-то не припомню.

– Он старше тебя, раньше пришел в институт. Ушел из кино, выставляется… У вас, кажется, учился такой Гавриловский?

– У нас. Вроде меня бездарь.

– То-то и оно, что не вроде тебя. Благополучно окончил институт…

– Благополучно?!

– Ну, что значит благополучно? Без высоких баллов, в хвосте, но окончил. В кино тоже не работает. Что-то рисует, в каких-то ходит организаторах, кого-то учит. Встретил как-то – нарядный, видный, отрастил солидную бороду, судит обо всем свысока.

– Считает, наверно, что жизнь удалась прекрасно.

– Наверно. А впрочем, кто знает… И такому, пожалуй, тоже постоянно хочется большего: больших заработков, большего авторитета…

Я жадно вслушивался в каждое слово Стремянника. Мое прошлое! Я не старик, в моем возрасте прошлому не отдаются целиком. Когда думают и говорят о том, как жил, что делал, то всегда взвешивают, что еще не сделано, как дальше жить. Эти полузабытые мною имена не только пожелтевшие страницы моей биографии, не просто любопытные окаменелости моей жизни. Нет, мне до болезненной страсти хочется знать, как складывалась жизнь у других. Быть может, в их счастье, в их удачах я смогу угадать свое собственное счастье, свои пока еще не пришедшие ко мне удачи. Но такая удача, как у Гавриловского, не вызывает у меня зависти. Пусть себе живет и преуспевает.

– У нас училась Эмма Барышева, – спросил я, – помнишь?

– Толстушка такая?

– Да. Как она? Талантливая девчонка.

– Как?.. Вот не скажу. Ничего не слышно о ней.

– О Гавриловском слышно, а о ней нет?

– Наверно, вышла замуж и…

– И?..

– Дети, суета семейная – канула, случается и такое.

– Случается.

Почему-то тоскливо сжалось сердце. Что мне Эмма Барышева, не близкий человек, даже знакомы постольку-поскольку – приходилось стоять бок о бок за мольбертами, – а меня волнует ее судьба. Канула?.. Она забыла свой этюд – туфли под койкой, а я его до сих пор помню: разношенные туфли, чуть покрытые пылью, поблескивающие в полутьме пряжками, будничные туфли – частица чьей-то простенькой жизни. Канула! Несправедливо!

– Поздно, – спохватился я. – Не пора ли нам, Валя, раскланяться с хозяином?

– Не держу, – согласился Стремянник. – Сегодня встал в семь утра, а завтра надо подниматься в шесть. Едем снимать катание на лодках с цыганами. Только выпьем на прощание. Вряд ли мы еще встретимся, Андрей. А жаль… За что бы нам выпить?

– Не будем оригинальничать, – ответил я, поднимая свой стакан, – выпьем за то, за что все пьют.

– За здоровье?

– Нет, за успехи.

– За успехи, за то святое время, в которое они произойдут. За твои успехи, Андрей! Жаль, что не встретимся, мы были бы хорошими товарищами… У тебя есть товарищи?

– Есть.

– Много?

– Один и еще несколько, не считая тех, которые продают.

– Один? Вот за этого одного я и выпью. – Стремянник повернулся к Вале. – Пью за вас.

– Выпейте за мое святое время, – подсказала она. – Я хочу, чтоб оно у меня было не хуже других.

– За ваши удачи. Пусть они придут как можно быстрее!

Мы выпили, простились и ушли.

В номере Валя опять сказала мне задумчиво:

– Все-таки я счастлива. Очень счастлива!.. Ты этого не поймешь.

Нет, я не понимал. Мне было жаль ее. Она счастлива сейчас, счастлива только минутой. В таком счастье признаются с отчаяния. Мы лишь отмахиваемся от того, что нас ждет.

11

Мы снова в поезде, снова сидим у окна, снова с прежней солидностью разворачивается перед нами земля: зеленые невыколосившиеся поля, мутная синева далеких лесов, столбы, березки, колокольни, крыши, дороги. Только солнце перевалило за полдень, только суше выглядит зелень, нет той утренней свежести, которая была в нашу первую поездку.

Мы молчим, каждый думает об одном – о том, что поезд сделает пятиминутную остановку на маленькой станции, нам придется там сойти, придется ехать в Загарье. Мы даже не скрываем друг от друга своей подавленности, голова к голове глядим в окно: поля, дороги, шлагбаумы, крыши.

Почему бы нам не остаться еще на день-другой в городе, побыть вместе, продолжить, насколько можно, наше непрочное счастье? Нас никто не торопил, никто не требовал срываться с места, не выживал из обжитых номеров гостиницы. Но даже Валя, твердившая о том, что она счастлива, даже она с какой-то боязливой поспешностью стала вдруг собираться в дорогу.

Нам слишком хорошо было вдвоем, и это пугало, тяготило нас, в конце концов не стало сил выносить неверное счастье. Бежать от него, пусть в Загарье, но бежать! Велик белый свет, много в нем разных городов, сел, деревень, и дорога нам никуда не заказана. Но мы можем ехать только в Загарье, которое нам сейчас страшнее любой чужбины. Едем туда…

Мы ничего не решили, ничего не придумали, что делать, как поступить, – едем навстречу полной неизвестности. Но мы оба твердо знаем, что это не конец, что после этих дней мы не можем уже расстаться чужими друг другу, не можем уже быть и друзьями, какими мы были раньше. Что-то будет!

Стучат колеса, отмечая на рельсах стык за стыком, секунды за секундами, метр за метром ближе Загарье. Телеграфные столбы мимо окна, сверкающий белыми стволами березнячок, залитые солнцем просторы полей, влажная полутьма ельника. Стучат колеса…

У Вали серое, какое-то поблекшее лицо. Я сам чувствую, что отупел от беспокойных, тягостных, ненужных, мыслей. Стараюсь думать о другом – о школе, о работе…

На вокзале перед отходом поезда я купил газету. На третьей странице я наткнулся на большую статью. Она называлась «Совершенствовать учебный процесс в школе», автор – П. Столбцов.

Тут же на вокзальной скамейке, среди чьих-то чужих узлов и чемоданов, прижавшись друг к другу, мы прочитали ее.

Нет, эта статья не походила на выступление Павла при обсуждении моего доклада. Начиналась она с высоких рассуждений о подрастающем поколении, о великих задачах воспитания. Дальше шли критические замечания о перегрузке школьников, о непродуктивности уроков. Об этой непродуктивности я, помнится, говорил Павлу, но как он старательно обкатал мои мысли, как постарался сгладить все острые углы! И только после такой подготовки начался разбор моего доклада: «затронуты принципиально верные положения», «сам факт поиска новых путей – явление положительное», но «далек от совершенства». Никаких резких выпадов по моему адресу, но и достоинства поставлены под вопросом, так себе – легкие шлепки и снисходительное поглаживание.

– Как тебе нравится? – спросил я Валю.

Она отобрала у меня газету, скомкала и выбросила в урну.

– Забудем об этом Столбцове, – сказала она.

Я согласился его забыть. Я даже на самом деле забыл его, хотя и знал, что по приезде в Загарье мне напомнят о нем, еще как напомнят! Но до того ли мне сейчас, есть заботы важнее.

Поезд подходил к нашей станции. Показалась рыжая водонапорная башня, появились станционные здания. Вот и сам вокзал, позади которого находится скверик, где я и Валя ждали поезда, откуда и началось наше путешествие, скверик с чахоточными деревцами и водопроводной колонкой на кирпичном фундаменте.

К поезду прибыли машины. Они ждут у самого перрона: два грузовика, почтовый «газик» и старая, потрепанная по районному бездорожью райкомовская «Победа». Возле нее, засунув руки в карманы, закусив папиросу, стоит Ващенков, вглядывается из-под полей шляпы в окна вагонов. Мы его заметили одновременно и переглянулись. Это был наш последний открытый взгляд свободных людей. Через минуту мы уже не имели права глядеть так друг на друга.

Он подошел к нашему вагону быстрым шагом, с выражением откровенной радости на лице. И в ответ на эту радость Валино лицо ответило спокойной, чуть снисходительной веселостью. С таким лицом она, наверное, привыкла его встречать из затяжных командировок. Он обнял ее и поцеловал, привычно, с родственной озабоченностью, как целует муж жену.

– Как съездила? Все ли в порядке?

– Потом расскажу. Едем. Устала.

– Здравствуйте, Андрей Васильевич. Как ваши дела? – Он глядел на меня своими маленькими, близко поставленными к переносице глазами. И глаза его были добрые, наивно-голубые, какие обычно бывают у детей и стариков.

Оттого, что я был глубоко виноват, чувствовал себя перед ним преступником, оттого, что он с откровенным дружелюбием глядел на меня, во мне вспыхнуло против него раздражение: что он строит из себя наивного, он, умный, опытный! Ему знакомы житейские каверзы. Лучше бы подозревал: не приходилось бы выносить тогда эту неприличную двусмысленность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю