355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 27)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

– Не бойся, недалеко здесь, за углом. Пока тут околачивался, пришла мне идейка…

Мне пришлось снять лыжи и отправиться за Василием Тихоновичем. Он завернул за угол мастерской, стал прокладывать путь по колено в снегу.

– Вот видишь машину? – указал мне Василий Тихонович, останавливаясь.

– Какая же это машина? Такой рухляди там, – я кивнул головой в сторону, откуда пришел, – обозами не вывезешь.

Утонув в сугробе, темнел в сумерках трактор – на капоте до половины кабины снег, снег на крыше кабины, в самой кабине.

– Не экспонат для выставки показываю. Но я уже ощупал – оживить можно.

– Зачем? Вместо экипажа, чтоб в школу из дома по утрам ездить?

Василий Тихонович ответил не сразу, стоял перед заметенным снегом трактором по колено в снегу, задумчиво его разглядывал.

– Хочу, чтоб у ребят было интересное занятие.

– Этот покойник?

– А почему бы и нет для начала?

– Что значит – для начала?

– Для начала того, о чем мы с тобой говорили.

– Труда?..

– Именно. Вот трактор – он отжил свой век, его на днях списали. Через месяц или два свезут как хлам. Почему бы его не прибрать к рукам? Соберем группу учеников и скажем: хотите научиться управлять трактором, хотите иметь свою собственную машину – засучивайте рукава, добивайтесь у МТС помощи, учитесь организации. Все, о чем мы с тобой толковали, в миниатюре будет присутствовать здесь. С этой изъезженной эмтээсовской клячей хватит возни по горло. Тем лучше. Она заставит ребят сообща ломать голову, коллективно действовать.

Мне стало обидно за Василия Тихоновича. Мы мечтали о труде, который бы приносил доход, о хозяйстве, которое бы росло, тень Макаренко, казалось, вырастает за нашими спинами, а тут какой-то кружок юных трактористов, копание в железном ломе, который не успели выбросить на свалку. Что-то быстро мельчают у Василия Тихоновича замыслы.

– Не нравится. Я себя чувствую так, словно собирался на медвежью охоту, и вдруг вместо этого предлагают ловить блох. Мол, не все ли равно, за чем охотиться, лишь бы охотиться.

– Если ты такой любитель бить крупного зверя с ходу, то выйди завтра, объяви всем учителям: «Ломай старое! Да здравствуют новые способы обучения!»

– Ну, знаешь…

– То-то и оно! Сам-то делаешь опыты, тщательно выверяешь, высчитываешь, не бросаешься сломя голову на авось, а передо мной корчишь кислую мину – ловля блох! Прежде чем строить машину, надо сделать модель. Эта возня с трактором и будет для нас такой моделью. Мы не знаем, на что способны наши ученики. Могут ли они увлекаться? Могут ли ради этого увлечения переносить ковыряния в грязном моторе, неудачи в организации? Даже если этот трактор не удастся поставить на колеса, мы все-таки кое-что сумеем для себя открыть. И то польза.

– А кто будет заниматься этим с ребятами?

– Я. Ты действуй в своем направлении.

– А Степан Артемович? Его тоже надо принимать в расчет, как еще посмотрит.

– Если ему мало войны с тобой, пусть воюет на два фронта. Я придерживаюсь такого правила: чем труднее ему, тем нам легче.

Серые сугробы снега через несколько шагов от меня сливались с черным небом. Отсюда не было видно ни одного огонька – сплошная мрачная тьма, бездонная, засасывающая взгляд. Наверно, таким себе и представляли первозданный хаос люди, творившие библейские легенды, – ни света, ни времени, ни пространства, все перемешано. Среди пепельных сугробов маячила длинная, несколько нескладная фигура моего товарища, да в тишине звучал его упрямый, с жесткими интонациями голос. Мне пришлось начинать с урока, где я применил известный всем эвристический прием. Восстановить разбитый трактор тоже не новое дело, но, может, отсюда и станет трещать сколоченный Степаном Артемовичем порядок.

Пусть будет трактор, начнем с малого.

– Ну, пойдем. Нам тут больше торчать нужды нет, – произнес Василий Тихонович.

Мы выбрались из сугроба, вернулись к мастерской, двери которой были уже закрыты. Я подобрал свои лыжи, взвалил на плечо.

– А все-таки ты веришь, что эту развалину можно поставить на колеса?

– Можно. Ходовая часть вроде в порядке. Мотор нужен новый.

– Где ты достанешь новый мотор?

– Я ничего не буду доставать. Пусть ребята сами берут за горло директора МТС, главного инженера. Выпрашивать, брать за горло – тоже труд, пусть и этому учатся.

С этими разговорами мы подошли к конторе МТС. Несмотря на воскресный день, там, видно, проходило какое-то собрание. На крыльцо высыпал народ: попыхивали папиросами, перекидывались прощальными словами, запахивая на ходу пальто, повизгивая валенками, расходились.

Впереди нас мелкими четкими шажками шла женщина, прятавшая лицо в воротник шубы. По напористой, с резкими толчками походке я узнал Валентину Павловну.

Василий Тихонович двигался лениво, обстоятельно мне доказывал, что надо поторапливаться, пока трактористы не растащили по частям этот списанный трактор, а Валентина Павловна шла быстро. Сразу же за конторой МТС начиналось большое поле, летом обычно засаженное картошкой эмтээсовских работников. Сейчас, заметая дорогу, по нему стлался ветер. Если я не окликну Валентину Павловну, то через минуту-другую она скроется в темноте, исчезнет за легкой поземкой.

И я окликнул:

– Валентина Павловна!

Она остановилась, обернулась, стараясь сквозь сгустившуюся темноту вглядеться – кто зовет? Узнала, торопливыми шажками двинулась навстречу.

– Андрей Васильевич!

Придерживая воротник варежкой, стараясь закрыть щеку от ветра, она глядела на меня снизу вверх, и глаза ее возбужденно и как-то растерянно блестели в темноте.

– Что за вид! И ружье и лыжи! Здравствуйте, целую вечность вас не видела. Как вы сюда попали?

– Я с охоты… А вот… Вы, кажется, знакомы?

Василий Тихонович протянул руку:

– Горбылев. Встречались.

– Да, да, встречались… В МТС, совещание было. На них теперь со всех сторон жмут с ремонтом, по воскресеньям заседают. Из областного управления приехали к ним… Вы домой? Так идемте вместе. Что за ветер! Насквозь продувает…

Она была со мной нервно разговорчива, и по ее словоохотливости, как и – по возбужденно блестевшим глазам, я понял: она рада этой неожиданной встрече. Стало горячо и тревожно в груди, сразу же исчезла усталость.

10

Валентина Павловна спросила, что у меня нового.

Я ответил:

– Очень много. Василий Тихонович, – обратился я к нему, молчаливо вышагивающему рядом, – я тебе не говорил, а ведь это Валентина Павловна достала рукопись Ткаченко. Она, можно сказать, крестная нашего дела…

И чтоб как-то приглушить неловкость первых минут встречи при отчужденно молчавшем Василии Тихоновиче, я заговорил о школе, о своем недавнем разговоре со Степаном Артемовичем, о том, что предлагал Василий Тихонович. Сказал и пожалел: Валентина Павловна сразу же набросилась на Василия Тихоновича:

– Копать картошку, пахать землю, выращивать свиней! Такую уж пользу принесет это, как вы рассчитываете?

– Копать картошку, выращивать свиней – именно! – с холодной вежливостью отвечал Василий Тихонович. – Именно пользу, а не вред.

– Что ж, теперь это модная точка зрения. Труд, мозоли на руках с самого детства. Но не получится ли так, что у ребенка этим отнимут его детство? Труд слишком значительная и серьезная вещь, чтоб к нему можно было относиться легкомысленно.

– Как вы понимаете детство? Зубрежка учебников да невинные развлечения вроде сломя голову гонять лапту или без цели торчать в подворотнях, перемывая косточки старшим?

– Сделайте так, чтоб эти развлечения были полезны, обогащали детей: устраивайте походы, заставляйте строить модели, знакомьте с природой. Когда человек еще может почувствовать красоту жизни, как не в детстве! После того как orf вырастет, ему волей-неволей придется познакомиться и с картошкой, и с подойниками, и с бухгалтерскими книгами – со всем тем, что называется прозой жизни.

– А если эту прозу мы сумеем опоэтизировать?

– Труд есть труд, выгребание навоза из скотного двора ни больше ни меньше как грязная работа. Опоэтизировать это?.. Бросьте убаюкивать себя красивыми словами. Научить лепить торфоперегнойные горшочки или сажать картошку легче, чем привить культуру, широту взглядов, любовь к природе.

– Я тоже хочу, чтоб мой ученик обладал широтой взглядов, культурой и всем прочим, что обычно высказывается в общих, звонких, внешне благородных фразах. Хочу, поверьте, не меньше вас. Но между мной и вами, Валентина Павловна, есть существенная разница. Вам не приходится задумываться над тем, как это сделать. Я же постоянно только об этом и думаю: как, какими приемами?

– И вы считаете, что таким приемом может быть копка картошки?

– Я в этом уверен.

– Тогда заранее могу сказать, что вы будете выпускать в жизнь духовно ограниченных людей. Вы хотите, чтоб человек с ранних лет рос в атмосфере практицизма. Может, вы считаете, что для машинного века нужны не живые люди, а просто дополнения к машинам? Тогда я пасую, тогда возражений с моей стороны нет!

Мы вошли в село. Василий Тихонович жил на этом конце. Он остановился, и я услышал в его голосе то знакомое, холодное, горбылевское раздражение, какое обычно прорывалось в нем, когда он говорил о Степане Артемовиче или о тупой ограниченности какого-нибудь учителя.

– Валентина Павловна! – покачиваясь с носков на пятки, глубоко засунув руки в карманы, произнес он, отчеканивая каждый слог. – Простите за откровенность, но трудно спорить с несведущим человеком.

– Вы хотите сказать, невежественным, – храбро поправила Валентина Павловна.

Я же невольно поморщился, предчувствуя ссору.

– Вот именно, – хладнокровно подтвердил Василий Тихонович. – Астроном не докажет верующей старухе, что среди небесных тел нет места для господа бога. Я тоже бессилен раскрыть перед вами, что копка картошки или что-то в этом духе при определенных обстоятельствах не отнимет у детей детства, а обогатит его. Считайте, что спасовал перед вами. Ваш добрый знакомый Андрей Васильевич понял меня, согласился со мной. Буду рад, если он вам сумеет объяснить на досуге. До свидания. Мне сюда.

Он кивнул головой Валентине Павловне, повернулся ко мне.

– Мы с тобой завтра обсудим поподробнее то дело, о котором говорили. Всего!

Размашистым шагом он двинулся прочь.

– Похоже, что я получила пощечину, – произнесла Валентина Павловна. – А вы на его стороне?

– Да, на его.

– Что ж, вы, помнится, когда-то были даже на стороне Степана Артемовича.

– Был. Теперь, как Белинский, могу сказать: «Кланяюсь вашему философскому колпаку и иду дальше».

– Буду надеяться, что вы не остановитесь и на Горбылеве, тоже раскланяетесь с ним в свое время.

– Валентина Павловна, вы спорили, руководствуясь только своим наитием. Почему ваше наитие должно быть ближе к истине, чем убеждения Василия Тихоновича?

– Знаете что, не будем совсем спорить! – Легкая рука Валентины Павловны просунулась под мою руку, с приблизившегося лица, на котором темнота сгладила черты, по-прежнему возбужденно и доверчиво блестели глаза. – Андрей Васильевич! Я давно ждала этой встречи с вами, не хочу отравлять ее спором. Хорошо, я признаю, что не права, я даже ради вас была бы готова принести свои извинения этому фанатику модной идеи, если б он не сбежал. Идемте к нам…

– Как?.. С ружьем, с лыжами?..

– Разве ружье и лыжи помешают?

– Ладно, идемте, но только одно условие…

– Не спорить! Согласна. Я уже вам сказала…

– Нет, покормить меня. Я не ел с утра и сейчас готов съесть живьем волка.

– О, и на это условие согласна, – рассмеялась Валентина Павловна. – Идемте…

Придерживая одной рукой лыжи на плече, другой стараясь не отпустить невесомо легкую руку Валентины Павловны, я покорно зашагал рядом с ней.

Спор, так неожиданно случившийся на моих глазах, открыл мне, что эта женщина, которая идет сейчас бок о бок со мной, очень далека от того, чем я живу. Случайно она помогла мне иначе взглянуть на Степана Артемовича, случайно передала мне в руки рукопись Ткаченко. Я понимаю Василия Тихоновича. Легкомысленны и наивны возражения Валентины Павловны. Если б их произнес другой человек, я бы к нему проникся снисходительным презрением. Но ее не могу осудить. Я рад, что ее встретил, рад, что иду с ней рядом, что буду разговаривать, видеть ее. Ощущаю сейчас на своей руке ее руку. Легкая, воздушная рука, но ее нести труднее, чем тяжелые лыжи, локоть просто немеет от напряжения.

11

Скинув ватник, с пылающим после мороза, после колючего ветра лицом, в вылинявшем, заштопанном на локтях свитере, размякший от комнатного тепла, от еды, от горячего чая, я сидел за столом.

На меня завистливо глядел Ващенков, расспрашивал:

– За Дворцовскую поскотину ходили?.. Как, до Гумнищенских полей дошли? Так ведь это добрых пятнадцать километров отсюда через поскотину-то. Без дорог, целиной, лесами! Здорово! Это, я понимаю, отдых! А я вот не умею отдыхать. Сегодня воскресенье, дел вроде никаких, отказался на совещание в МТС идти, а как отдохнул?.. Посидел дома, полистал книги, а потом… Потом все-таки от нечего делать потащился в райком, разбирал в одиночестве ненужные бумаги. Вот уж четырнадцать лет в лесных районах работаю, а ружья в руки не брал…

На столе блестела чайная посуда, углы комнаты залиты лимонным полумраком, сияет желтый абажур над головой, со всех сторон обступают толстые корешки книг.

Ващенков явно доволен моим приходом. Ему, должно быть, нравится мое одичавшее после целого дня шатаний по зимнему лесу обличье, нравится пылающий цвет моего лица, мои натруженные лыжными палками руки, которые сейчас, налитые тяжестью, неподвижно покоятся на скатерти. Его глубоко упрятанные под лоб глаза доброжелательны и улыбчивы. А я почему-то смущаюсь перед ним, нет, не за свой вид, не за цвет лица – меня смущает его взгляд, его доброжелательность.

Я давно не видел Валентины Павловны (дорогой в темноте не мог разглядеть). Она не то чтобы изменилась, она вообще всякий раз для меня новая, всякий раз не та, что была прежде, – лучше. И сейчас, скинув свою шубу, оставшись в темно-синем свитере – не таком, какой на мне, застиранном, обвисшем, а новеньком, плотно обтягивающем довольно полные плечи, небольшие груди, талию, – она кажется мне моложе, чем была в последнюю нашу встречу. Может быть, потому, что тогда я видел ее вскоре после смерти дочери. На меня она старается не глядеть, деловито хозяйничает за столом, но за опущенными веками, за ресницами таится беспокойство.

Ноющие мускулы, ломота в плечах, блаженное тепло, разливающееся по всему телу, смущающий своей доброжелательностью взгляд хозяина и беспокойство Валентины Павловны, волнующее меня, – все это выливается в необычайное ощущение полноты жизни.

Суетился, досадовал, утомлялся, давал себя разъедать волнениям и не понимал, что в моей власти отбросить все это в сторону. Стоило только вырваться в лес – какая там суета, какие там волнения! – снежные рожи на еловых лапах, согнутые стволы березок, закуржавевшие кусты…

Красив лес в снегу! Обмыл душу, устал, и как устал!.. Руки и ноги сейчас словно свинцовые. И прямо из лесу, из его первобытности попасть сюда, в этот мир, где чинно стоят книги на полках, уютно звенит чайная посуда, льется яркий свет на чистую скатерть, рядом красивая женщина, втайне, кажется, взволнованная моим присутствием, женщина, о встрече с которой я мечтал. И даже то, что рядом ее муж, придает особую остроту. Полна жизнь, ничего больше не надо. Ничего! Мне теперь даже неловко от счастья.

Я сижу не двигаясь (и неподвижность – наслаждение!). Я молчу. Я так погружен в себя, что пропускаю мимо ушей разговор. Рокочет баском Ващенков, в него ручейком вливается голос Валентины Павловны. От моей охоты они переходят к тому, что надо уметь отдыхать, от отдыха к беспорядочности работы, которая без нужды загружена бесполезной возней, от этой возни к Клешневу, редактору районной газеты, у которого сейчас работает Валентина Павловна.

Мало-помалу я начинаю наконец замечать, что Ващенков тускнеет, в его взгляде исчезает веселость и доброта, а лицо Валентины Павловны становится замкнутым, складка рта выражает горечь и презрение.

– Нет, ты мне прямо объясни, – говорит она, – как Клешнев, этот ограниченный человек, этот черствый сухарь, попал в редакторы?

– Очень просто, – хмурится Ващенков. – Было свободное место, был в это время свободным Клешнев, анкеты подходящие, спросили – согласен ли, послали в область на утверждение. Словом, когда я появился здесь, уже все было утверждено, подписано. Клешнев работал в газете.

– И вместо того чтобы поставить вопрос о снятии его с работы, ты помогаешь подыскивать для него умного секретаря: мол, хоть секретарь сгладит клешневскую тупость. Была Глазкова – ушла, был Демин – ушел, теперь я играю в этой роли.

– Если помнишь, я как раз отговаривал тебя играть эту роль.

– Я не о себе говорю. Не меня, так кого-нибудь другого подыскали бы, а Клешнева все равно бы не тронули.

– Редактора газеты утверждает область. А там спросят: за что снимаете, какие у Клешнева ошибки? А он из тех, кто ходит только по истоптанным дорожкам. Какие же могут быть у него ошибки?

– А скука, а тупость, а бесцветность газеты? Разве это не достаточные поводы, чтобы снять?

– Скуки да бесцветности и в областных газетах хватает. К чему, к чему, а к этому привыкли. Дай явную ошибку, только тогда посмотрят – снять или оставить. Теперь я и вовсе безоружен перед Клешневым. Выступи против него, сразу же заговорят: а не для жены ли Ваг щенков старается, не для нее ли он собирается очистить место редактора?.. Я был против, чтоб ты к Клешневу устраивалась, но раз ты меня не послушалась, то тяни лямку, как ты назвала, умного секретаря.

– Умного… Разве можно быть умным при клешневской подозрительности, при его постоянной оглядке: «Как бы чего не вышло?» – Валентина Павловна повернулась ко мне: – Вот какие дела у меня, Андрей Васильевич. Что мне делать? Снова отступать?

Я слушал ее, и у меня в эти минуты, счастливого, уверенного в себе, накипала за нее обида. Опять неудача, опять несчастье, опять готова отступить! Сколько можно? Что за беспомощный человек!

– А что мне делать, Валентина Павловна? – спросил я ее. – Меня на днях вызвал к себе Степан Артемович и категорически запретил заниматься опытами. У него, видите ли, на этот счет свои опасения. Он зачеркивает все, чем я теперь живу. Все начисто! Что мне делать? Опускать руки, хвататься за голову, как вы сейчас мысленно хватаетесь? Я верю, что Клешнев и ограничен и черств, что он не дает вам развернуться, мешает вложить душу в работу. Верю! Но почему вы надеетесь на чью-то помощь? Почему вы ждете, что кто-то свыше, добрый, мудрый, всесильный, расчистит вам путь? Ищете няньку? Мечтаете о том, чтобы наша жизнь стала богаче, интересней, чище, и в то же время надеетесь на всесильного, доброго, всепонимающего дядю. Это значит рассчитывать, что жизнь устроится как-то без нашей с вами помощи, это добровольно выкинуть себя из жизни!

Валентина Павловна глядела на меня округлившимися глазами. А я чувствовал: надо быть жестоким. Некуда ей отступать, половина жизни прожита! Еще немного, и сдадут силы, исчезнет энергия, появится апатия, начнется угасание – кухня, магазины, обеды. Она мне не безразлична, не вижу другого выхода спасти ее, как только ударить жестокой правдой.

И я говорил ей прямо во взволнованно порозовевшее лицо, в округлившиеся, потемневшие глаза, говорил, что она сейчас выглядит жалко, что ее поступки ничтожны, а жалобы на беспомощность не могут вызвать ничего, кроме презрения.

Я все высказал, откинулся на стуле. В комнате наступила тишина. Ващенков смотрел в стол, Валентина Павловна не спускала с меня застывшего взгляда.

Сейчас решится, сейчас она скажет слово, которое или начисто отрубит наше знакомство, или сделает нас ближе. Но Валентина Павловна не успела ничего сказать, мне на помощь пришел Ващенков. По-прежнему уставившись в стол, он глуховато произнес:

– Валя… Андрей Васильевич прав… Я тебе не говорил этого. Что скрывать, оберегал тебя… А, наверно, нужно было говорить… Андрей Васильевич, вы сейчас себя показали решительным и порядочным человеком.

И тут Валентина Павловна опустила глаза – под ресницами проступила синева, лицо сразу стало каким-то утомленным, помятым.

Снова молчание, и наконец она подняла глаза, они влажно блестели:

– Я благодарна за то, что вы сказали. Поможет ли мне это?.. Не знаю. Но я благодарна…

Я отвел взгляд в сторону.

Ощущение счастливого уюта сменилось неловкостью, разговор уже не мог продолжаться – все сказано, не стоило повториться.

Ващенков крепко пожал мне руку на прощание. Валентина Павловна, провожая, вышла за дверь.

На лестничной площадке неуютно и тускло горела в мохнатом от пыли проволочном чехле лампочка. Валентина Павловна куталась в накинутый на плечи платок, невысокая, беззащитная, ищуще вглядывалась мне в лицо. Я возвышался перед нею, держа в одной руке ружье, другой обнимая лыжи.

– Я совсем не такая по характеру, как вы, Андрей Васильевич, – тихо заговорила она. – Другой человек…

Мне всегда была нужна поддержка, без опоры, видно, не умею жить… С опорой же, наверно, смогу быть даже сильной по-своему. Наверно… Ведь я так до сих пор и не знаю, что из себя представляю… Сейчас мне, больше чем когда-либо, нужна опора… Андрей Васильевич, из всего, что вы мне только что сказали, я поняла одно: рядом со мной у меня единственный товарищ – вы. Я бы хотела, чтоб вы помнили об этом… Заходите… Не часто… Часто даже не нужно, но заходите. Это моя единственная к вам просьба. Ничем другим досаждать не буду. Поверьте.

– Буду заходить. Обещаю.

– До свидания. – Она протянула сухую ладонь.

– До свидания. Идите скорей в комнату. Здесь холодно.

Перекинув через плечо ружье, придерживая лыжи, я стал спускаться по лестнице. Валентина Павловна стояла возле перил и смотрела вниз. Я молча кивнул ей головой.

Наброшенный на плечи платок, упавшие на лоб волосы, руки, прижатые под платком к груди, – какая-то обездоленная. Всю дорогу к дому я не мог отогнать ее от себя, шел и видел, как она глядит на меня сверху.

А утром Василий Тихонович, встретив меня в школе, сказал:

– Ты что-то вчера был подозрительно покладист при этой Ващенковой. Уж не подбородок ли с ямочкой виноват? Смотри: разные там, пусть даже невинные, увлечения – непозволительная роскошь в такой обстановке, в какой ты окажешься, да и она-то… интеллектуальная щеголиха, за душой, кроме звона, ничего…

Я молча отвернулся от него.

12

Сам перед собой и перед другими я храбрился: не так уж и страшен Степан Артемович. Как он может со мной расправиться? Самая высшая мера административного воздействия с его стороны – снять с работы, убрать из школы. Но это не просто сделать. За то, что не сходятся взгляды на методы обучения, за поиски нового с работы не снимают. И кто-кто, а Степан Артемович это понимает лучше меня. Кроме того, я так просто, с покорно опущенной головой из школы не уйду, буду сопротивляться, бунтовать, требовать справедливости. Вряд ли решится директор на свой страх и риск выставить меня из школы.

Ну, а что он может сделать мне помимо этого? Запретить проводить уроки так, как я хочу? Не станут же он и Тамара Константиновна на каждом уроке постоянно держать меня за рукав. Что бы они ни делали, а на своем-то уроке я всегда буду полновластным хозяином. Конечно, у Степана Артемовича есть много способов отравить существование, испортить нервы. Но еще посмотрим, чьи нервы крепче: мои или Степана Артемовича.

Я без особого трепета ждал педсовета.

– Но вот за покрытым зеленым сукном столом, растянувшимся во всю длину учительской, расселись учителя. Я тоже занял среди них свое излюбленное место, в углу под матерым фикусом, свешивающим жесткие лакированные листья.

Сколько раз мне приходилось ждать начала педсовета! И сегодня все выглядит обычным. Учителя переговариваются друг с другом, курят, кое-кто, не обращая внимания на шум, пользуется моментом, проглядывает ученические тетради. Но сейчас я с особым вниманием, с придирчивым пристрастием вглядываюсь в знакомые лица.

Преподавательница химии Евдокия Алексеевна Панчук, низенькая, полная, молодящаяся женщина, с подвыщипанными бровями, с тугой курчавостью шестимесячной завивки на голове, с нитью искусственного жемчуга под двойным подбородком. Рядом с нею кроткая, тихая старушка Агния Никитична – учительница немецкого языка, Анисим Петрович, степенный, флегматичный, молчаливый, лацканы пиджака постоянно осыпаны табачным пеплом. Он много лет преподает зоологию, анатомию и основы дарвинизма, строг, педантичен, дружен с Акиндином Акиндиновичем, чья лысина сейчас скромно выглядывает из-за его плеча. На другом конце стола бойко о чем-то тараторит Любовь Анисимовна, его дочь, она тоже преподает естественные науки – ботанику и зоологию. Ее терпеливо слушает Горшакова Мария Ивановна, преподавательница математики в пятых – седьмых классах. Она отличается своей неприметностью и робостью, ходит во время перемен по школьным коридорам бочком, постоянно получает выговоры от Тамары Константиновны за шум на уроках. Независимо держится учитель рисования и черчения, мой тезка, тоже Андрей и тоже Васильевич – аккуратист, щеголь. Я никогда не видел его без туго затянутого галстука. За длинным столом почти нет свободных мест. Со всеми учителями я в самых добрых, товарищеских отношениях. Никто из них не желает мне зла, по если станет выбор, кого поддержать – меня или Степана Артемовича, то каждый, без сомнения, поддержит директора.

Много друзей, много товарищей, но только четверо из всех сидящих, наверно, понимают меня сейчас. Выставив острые локти, поводя из стороны в сторону горбатым носом, как и я, оценивая учителей, дымит закушенной папиросой Василий Тихонович. Сидящая рядом с ним Мария Ивановна отворачивается от дыма, морщится, но не осмеливается попросить его отодвинуться подальше. Олег Владимирович сосредоточенно накручивает правую бровь. Иван Поликарпович с удобством расположился в своем кресле. Жора Локотков бросает в мою сторону доверительные взгляды. Эти четверо на моей стороне. Но из них я полностью могу положиться на одного Василия Тихоновича. Олег Владимирович покладист, не любит разногласий, если и выступит, то для того, чтобы помирить меня со Степаном Артемовичем. Иван Поликарпович может и поддержать, ему при его независимости это не трудно, но будет ли портить он из-за меня многолетние добрые отношения со Степаном Артемовичем? А Жора Локотков – кто к его слову станет всерьез прислушиваться?

Только сейчас я по-настоящему начинаю ощущать силу Степана Артемовича. Он сам не станет накладывать запрет, за него сделают учителя. И уж если я после этого ослушаюсь, стану противиться общему мнению, то надо мной повиснет сразу же страшный упрек – выступил против коллектива. Такие вещи не прощаются.

Я гляжу на учителей, курю папиросу за папиросой.

Степан Артемович занял свое место в конце стола, рядом с ним Тамара Константиновна со строгой важностью окидывает взглядом переговаривающихся учителей, и под ее взглядом учителя виновато притихают. Степан Артемович отвернул рукав, взглянул на часы на тощем запястье, поднял седой ежик волос.

– Должна, товарищи, подойти Коковина. Я думаю, нам надо начинать без нее, чтоб не терять зря времени.

Я и Василий Тихонович обмениваемся быстрым взглядом. «Держись», – говорят его глаза из-под жестких ресниц. «Постараюсь», – отвечаю я.

Едва Степан Артемович открыл рот, чтобы начать педсовет, как ворвалась Коковина.

– Прошу прощения! Виновата! Виновата! Каюсь… Задержал телефонный разговор, весьма срочный… Здравствуйте, здравствуйте! Продолжайте, продолжайте, Степан Артемович… Ах, стул… Спасибо. Продолжайте, я не произнесу больше ни слова.

Она водрузила перед собой на стол портфель и застыла со строгим выражением на энергичном, морщинистом, остроносом лице.

Раиса Порфирьевна Коковина – старая дева, но в отличие от заурядных старых дев не была мужененавистницей, напротив, она никогда не упускала случая, чтобы с негодованием обрушиться на непростительные слабости прекрасного пола.

– Что мы, женщины! – частенько можно было услышать ее патетическое восклицание. – Что мы практически значим для общества?! Выполняем одну только функцию деторождения. Даже для воспитания этих детей я считаю мужчин более пригодными. К нам приходят из институтов молодые учительницы, и ни на одну я не могу понадеяться. Почти каждая норовит выскочить замуж, обложиться собственными детьми, бросить работу. Мне чужды предрассудки, я, как сугубо деловой человек, отдаю приоритет мужчинам.

И хотя Коковина, обрушиваясь на женщин, употребляла местоимения «мы», «нас», но, по всей вероятности, себя к ним не причисляла. В меру высокая, без меры худая, с тощим узелком волос, пронзенным с разных сторон торчащими шпильками, она носила внушительных размеров мужскую пыжиковую шапку, курила дешевые крепкие сигареты, не смущалась своих желтых, обкуренных пальцев.

Я ни разу еще не видел ее без туго набитого портфеля. Этот портфель среди учителей вошел в поговорку. Если какая вещь не ладилась, говорили: «Строптива, как коковинский портфель». Портфель действительно обладал несносным характером. Если на каком-нибудь совещании требовалось из него вынуть нужную бумагу, хозяйка, краснея от напряжения, теребила, рвала замок, трясла портфель и в конце концов восклицала:

– Что же вы смотрите? Мужчины, помогите!

В этих словах невольно звучало признание, что она, Раиса Порфирьевна Коковина, все-таки женщина, мало того, не лишенная самого непривлекательного из женских пороков – каприза.

Как правило, портфель не поддавался и мужским рукам. Его оставляли в покое, документ пересказывался на словах. Но после того как Коковина рывком снимала портфель со стола или с трибуны, он вдруг открывался сам, и на пол летели бумаги, газеты, недоеденные бутерброды.

Степан Артемович, хладнокровно переждав суету, вызванную приходом Коковиной, произнес:

– Предметом сегодняшнего совещания будет обсуждение, так сказать, новых изысканий в области обучения, сделанных товарищем Бирюковым Андреем Васильевичем. Не хочу ничего предуведомлять. Предлагаю такой ход событий: выслушаем для начала Андрея Васильевича, выслушаем тех товарищей, которые захотят что-либо добавить в защиту идей Бирюкова, а уж затем со всей тщательностью взвесим и обсудим совместно. Никто не возражает против такого порядка? Нет. Тогда прошу вас, Андрей Васильевич…

– Я возражаю!

Над столом, над пришедшими в возбужденное движение головами учителей поднялся Василий Тихонович, в своем просторном пиджаке, свободно висящем на острых плечах, из распахнутого ворота чистой сорочки вытянута вверх тонкая смуглая шея с выступающим кадыком, горбатый нос нацелен в Степана Артемовича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю