Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
Не поворачивая головы, по-прежнему уставясь под ноги, Ващенков не сразу заговорил:
– Если б такой порыв у нее случился впервые, то я всей бы душой его приветствовал. Но вся беда, что я уже научен горьким опытом.
– Она пробовала устраиваться на работу?
– В том-то и дело – неоднократно. Вскинется, загорится, бросится на первое, что подвернется под руку, а потом… Потом ей кажется, что она совершенно уже ни к чему не пригодна, что все кончено, жизнь несносна, она окончательно погибший человек. Тогда еще Аня была… А теперь… Чем все это кончится?..
Ващенков еще больше ссутулился.
– Но что-то надо делать? Ей нельзя жить, как жила, – возразил я.
– Ах, Андрей Васильевич, я четырнадцать лет живу рядом с ней и все четырнадцать лет решаю этот проклятый вопрос… Слишком высокие требования…
– Но вся жизнь может пройти в неудачах. Пора уравновесить свои требования и свои способности.
– А вы их уравновесили? – живо откликнулся Ващенков. – Вы всем довольны, всего достигли? Вам уже нечего желать больше?
Я замялся: доволен ли? Нет, и неизвестно, буду ли доволен. Чем дальше в лес, тем больше дров, – я давно уже понял это.
– Вы правы, но…
– Хотите сказать, что вы что-то сделали, чего-то добились, недовольны совершенным, но стремитесь совершить больше, а ее недовольство пустопорожнее. Не так ли?.. Но и на ее счету имеются свои человеческие заслуги. Папку, которую вы держите сейчас в руках, прислал ей человек, который вот уже много лет сохраняет к ней чувство благодарности.
– Петр Петрович, я не сомневаюсь в высоких человеческих качествах Валентины Павловны.
– Одно дело – качества, другое – заслуги. Некий Лещев попал на страницы областной газеты. Крошечный фельетончик, такой, что можно прикрыть ладонью, крест-накрест перечеркивал жизнь человека, уже пожилого, обремененного семьей. Лещев написал письмо, где доказывал свою невиновность. По счастливой случайности оно попало в руки молоденькой сотрудницы Вали Валуевой. Она бросилась к главному редактору. Тот должен был или признаться публично в грубой ошибке газеты, или же сделать вид, что ничего не случилось. Признаться в ошибке – значит запятнать авторитет. Кислая гримаса, легкое движение руки, содвигающее на край стола бумагу, – все это так легко, намного легче, чем нажать спусковой крючок у винтовки…
Засунув руки в карманы, глядя себе под ноги, Ващенков некоторое время молча вышагивал.
– Она, размахивая письмом, стала стучаться во все двери, – продолжал он, не поднимая головы. – Я работал тогда в обкоме. В один из прекрасных дней она предстала передо мной. До сих пор не пойму, какой силой эта девчонка мне доказала, что равнодушие – самое позорное преступление. Я почувствовал, что я честен по своей натуре, что я добр… Да, и добр!.. Доброта… Мы как-то забыли это слово в своем первозданном значении. Оно нам кажется сентиментальным, филистерски ограниченным. Добрый, добренький – в наших устах стало почти ругательством. Суровая эпоха не должна быть оправданием черствости. Все лучшее, что сделано в истории человечества, сделано из любви к людям, настоящим и будущим!.. Ну, это уж философия…
Ващенков вдруг круто повернулся ко мне, бросил взгляд из-под надвинутой шапки:
– Вы слыхали, чтобы обо мне плохо отзывались в райкоме?
– Нет, – ответил я.
– Если я по возможности отстаиваю правду, если я от районных партработников постоянно требую: доверяйте людям, не отмахивайтесь от самых малейших просьб, вникайте не только официально, но и по совести, – в этом, честное слово, есть какая-то заслуга Валентины.
Мы остановились перед райкомом. Ващенков пожал мне руку – сутуловатый, в шапке, надвинутой на глаза, длинными негнущимися ногами зашагал к подъезду. Уже в дверях он обернулся и громко сказал:
– Не обвиняйте меня в беспомощности. Любой на моем месте не сумел бы сделать больше.
А ведь он угадал. Я до сих пор в душе упрекал Ващенкова, как это он, так крепко стоящий в жизни, не может помочь самому близкому человеку?
26
Вечером, после чая я улегся в своей комнате, раскрыл папку, взял рукопись и стал читать.
Представьте себе, что вы идете по городской улице, безразлично глядите на прохожих и вдруг замечаете кого-то очень знакомого и в то же время чем-то чудного, непривычного для вас. На долю секунды вы чувствуете легкое недоумение, замешательство, и только после этого догадываетесь, что среди толпы, среди равнодушных прохожих видите свое отражение в зеркальной витрине. Знакомый и в то же время непривычный человек оказывается вашей собственной персоной.
Нечто подобное испытал я, когда проглотил первые страницы рукописи.
Нисколько не заботясь о красочности и образности своего изложения, сухо и деловито, как и подобает автору сугубо научной работы, неизвестный мне Ткаченко начинал издалека: бич учебы – пассивность ученика, урок в одинаковой мере должен служить и для обучения, и для воспитания ценных человеческих качеств.
Все верно, но я учитель-практик, и практические советы для меня дороже высокопарных теоретических рас-суждений, как лесорубу нужней удобная электропила, чем лекция о пользе электричества в лесоразработках.
Ткаченко заговорил о приемах. Среди педагогических приемов существует один, который можно условно назвать «организованным диалогом». Учитель как бы ведет разговор с классом.
Ага, Ткаченко придумал не слишком ласкающий слух ученый термин – «организованный диалог», я же называл это как придется, чаще простым словом – беседа.
Дальше… Что, если учитель организует такой диалог между учениками? Скажем, два ученика получают разработанные вопросы…
Я на минуту оторвался от рукописи. Все-таки странно: в тот вечер, когда я сидел у себя за столом и сочинял пьесу с двумя действующими лицами на тему о придаточных предложениях времени, сочинял для того, чтобы после уроков мои ученики Сережа Скворцов и Федя Кочкин разыгрывали ее, я самонадеянно считал: моя находка, мое открытие, никто до меня еще не писал таких странных пьес. Пожалуй, это уже не зеркало витрины, отражающее мои мысли, мои сомнения, это похоже на встречу с двойником.
Я снова принялся за рукопись – и стоп! – чуть не подпрыгнул от удивления. Что же предлагает Ткаченко?! Оставив одну, две пары специально подобранных учеников после уроков, заниматься, как это делал я?.. Нет! Он советует перенести свой «оргдиалог» прямо на урок, и все ученики без исключения должны им заниматься!
Я сразу же представил себе свой класс: выражение бессмысленной младенческой наивности на лице Лени Бабина, бесстрастное равнодушие, скрывающее настороженную хитрость, Паши Аникина, Галю Субботину с апатично отвисшей розовой губкой, Сережу Скворцова, Федю Кочкина, Соню Юрченко…
Да, все разные лица, разные характеры, разные способности!
Ткаченко говорит: можно сделать так, что весь класс будет учить одного ученика и один всех.
Ой ли?.. Утопия.
В классе пятнадцать – двадцать пар. Каждая пара беседует между собой, все они работают над одним и тем же материалом. Одна пара кончила работу, в это время где-то в противоположном конце класса другая пара также пришла к решению – вроде все, говорить больше не о чем. Что, если заставить учеников пересесть: из первой пары один – во вторую, из второй – в первую? Создаются две новые пары, с новыми знаниями, с желанием прощупать: а как подготовлен новый сосед?
Разные характеры в классе, разные по способностям ученики по-разному воспринимают материал; у одних более живое воображение, они все представляют в образах; у других сильней развита механическая память, быстрей запоминают формулировки и выводы; третьи обладают врожденной способностью к анализу и обобщениям… Разные характеры, разные способности приходят в общение друг с другом. В течение урока один ученик может встретиться с двумя, с тремя или, смотря по обстоятельствам, с большим числом товарищей. Неизвестно, с кем столкнет судьба, скажем, Пашу Аникина, – может, с Сережей Скворцовым, а может, с Леней Бабиным. Сережа Скворцов более развит, быстрей схватывает, чем Паша. Аникину волей-неволей придется у него учиться. На какое-то время Сережа становится как бы учителем, а Паша его учеником. Но вот после этого Паша сходится с Леней Бабиным. Тут уж по быстроте сообразительности Лене Бабину не сравниться с Аникиным. Паша учитель, Леня учится у него! И то, что Паша Аникин, сам по себе ученик со средними способностями, со средним запасом знаний, должен втолковывать туповатому Бабину, шевелить его вялую натуру, полезно самому Павлу, быть может, даже больше, чем Лене. Недаром говорит русская пословица: «Учи других – сам поймешь».
Разные характеры, разные способности!.. Любой из твоих товарищей по классу может стать и твоим учителем и твоим учеником. Все ребята учат одного, один – всех.
Ткаченко предлагает целую систему проверки: оценки, которые должны ставить ученики друг другу, «ассистенты-контролеры» при учителе из лучших учеников – все к тому, чтобы с любого и каждого можно было спросить: «Ты отвечаешь не только за свои знания, но и за знания своих товарищей!»
Активность…
Самостоятельность…
Коллективизм…
Я отложил в сторону рукопись.
27
Была поздняя ночь. Наш дом спал. За полузамерзшим окном, небрежно задернутым легкой занавеской, спало село. Только возле почтового гаража с сердитым усердием рычал грузовик. Кто-то из шоферов уже поднялся с теплой постели, чтоб по раскатанной зимней дороге ехать к пятичасовому поезду. Приглушенное двойными зимними рамами рычание грузовика, разогревающего свой мотор, – первая весточка наступающего дня.
Я взял в руки рукопись: подслеповатый шрифт третьего или четвертого экземпляра с машинки, поправки химическими чернилами… Чья рука делала эти поправки? Рука самого Ткаченко, рука Лещева или еще чья-нибудь?.. Почему такая работа не напечатана? Не знаменательно ли это?.. Я теперь читаю почти все педагогические журналы, проглядываю методические письма, роюсь в брошюрах. Я не мог пропустить, не мог не заметить. Ни отзвука в печати, ни намека, что такая работа существует на свете. Хотя можно, пожалуй, объяснить, почему эта рукопись не появилась в печати. Я практик, я часто не удовлетворен тем, как учу детей и как их воспитываю, в последние годы я все время искал, я даже без помощи Ткаченко пришел к тому, что он называет «оргдиалогом», но даже меня сейчас пугает его работа. А те люди, что сидят в журналах, не так прочно связаны со школой, как я, им не приходится каждый день проводить уроки, их обязанность, их профессия – печатать статьи. Вполне возможно, что при виде такой необычной рукописи они отмахиваются обеими руками. Мне ли не знать, что нынешняя педагогическая литература не отличается особой дерзостью.
Я сел за стол, положил перед собой рукопись, закурил, снова стал листать, проглядывая уже знакомые мне страницы.
Когда я говорю об образе Тараса Бульбы, мне не так уж важно, чтоб мои ученики запомнили казенное определение из учебника: «В образе Тараса Бульбы Гоголь хотел выразить то-то и то-то». Для меня куда важней заставить полюбить произведение. Ткаченко предлагает дать ученикам самостоятельность. Но разве может неопытный детский ум самостоятельно проникнуть в сущность материала? Они обязательно пойдут по линии наименьшего сопротивления – заучат готовую формулировку и отрапортуют ее во время ответа. Ткаченко грабит мое творчество, через меня грабит учеников.
Да, но я забываю о своих возможностях. Если б я предоставил Сереже Скворцову учить правилам грамматики Федю Кочкина так, как он хочет, как умеет, то можно не сомневаться – скучна и неинтересна была бы такая учеба. Но ведь я не допустил этого, я заставил Сережу подойти к материалу, как я бы сам подходил. Я передал Сереже частицу своего педагогического творчества. Смог передать одному Сереже, то почему бы не попытаться передать и многим? Трудно?.. Да! Но я и не стремился никогда легко зарабатывать себе хлеб насущный. Во всяком случае, не имею право говорить, что Ткаченко грабит мое творчество. Он предлагает новый путь, никем не исхоженный, не проверенный, весьма сомнительный. Кто-то должен решиться, кому-то нужно проверить…
Я отодвинул рукопись, встал из-за стола, распахнул во всю ширь форточки в обеих рамах. Морозный, свежий до едкости, как запах настоявшейся браги, воздух ворвался в накуренную комнату. Вместе с этим воздухом влетело отчетливое, напористое рычание разогреваемого мотора на почтовом грузовике. И это был единственный звук в сплошной тишине.
Пока еще ночь, пока спит село. За спиной у меня, за дощатой перегородкой, спят Наташка и Тоня, храпит в кухне бабка Настасья. За бревенчатой стеной спит Акиндин Акиндинович со своей Альбертиной Михайловной. Но скоро, должно быть, завозится, застучит. Хлопотливый, как пчела, он всегда встает затемно. На соседней улице в небольшом, утонувшем в заснеженных кустах домишке почивает Степан Артемович. Чуток ли его сон или не по-стариковски крепок – не знаю. Для нас, учителей, личная жизнь директора покрыта мраком. На другом конце села спит и, почему-то мне думается, беспокойно ворочается во сне Василий Тихонович, с которым только-только завязывается у меня узелок дружбы. В разных концах по всему селу спят безмятежным детским сном мои ученики.
Спит и Валентина Павловна. И, кажется, утром у нее начнется первый трудовой день. Да будет счастливо это начало!
Надо и мне прилечь, заснуть хотя бы часа на два, на три, вместе со всеми проснуться, вместе со всеми пачать свое завтра. Каким оно будет – скучно-привычным или загадочно-новым? Что оно принесет – огорчения или радости? Каким бы ни было, мне сейчас хочется скорей попасть прямо в утро. Обидно терять время на сон, на бездеятельность. Я, наверно, оптимист по натуре – всегда жду лучшего от будущего, и оно меня тянет к себе.
Часть третья1
Природа не оделила меня особым талантом. Я, самый заурядный из заурядных, увы, не сотворю своими руками ничего такого, что умилило бы потомков. Но надеюсь, что руками моих учеников будут совершаться великие дела на земле. В их всемогущем господстве будет и моя скромная доля. Я уже сейчас по мере сил и возможностей пытаюсь вносить ее авансом.
Сережа Скворцов, Федя Кочкин, Соня Юрченко – мои ученики! Не хочу, чтоб вы подвели меня! Не хочу, чтоб вашими руками творилось на свете зло.
На уроках я старался выглядеть беспристрастным, делал вид, что все ученики без исключения для меня одинаковы, ни к кому не чувствую ни особых симпатий, ни антипатий. Но в глубине души я к ним относился по-разному: кого-то уважал, кого-то порицал, кого-то по-настоящему любил, снисходительно прощал недостатки.
Одним из тех, к кому я испытывал такое тайное расположение, был Федя Кочкин.
Помнится, в первый же день, как только Кочкин появился в нашей школе, сразу же обратил на себя внимание.
Шла большая перемена. Стоял солнечный день первого сентября. Ученики высыпали во двор к спортивному городку, как раз напротив окон учительской. При каждой школе стоит такой городок – высоко поднятое над землей бревно-перекладина, к которому подвешены кольца, шесты и канат для лазанья. Неожиданно все учителя с возгласами возмущения и испуга бросились к окну. По бревну-перекладине, вознесенному выше второго этажа, шел мальчуган в выгоревшей рубахе, один из новеньких, что принят в пятый класс из начальной школы. Стоило ему оступиться, и он грохнулся бы на утоптанную землю, а это если не смерть, то тяжелое увечье. Мы, учителя, стояли у окна – мужчины качали головами, женщины вскрикивали. А мальчуган спокойно прошел до конца, повернулся, осторожно, расчетливо ступая, двинулся обратно, благополучно добрался до лестницы, спустился вниз. Ребята во дворе восторженно кричали. Из своего кабинета появился Степан Артемович.
– Видели героя? Ну-ка, вызовите его ко мне.
Так Федя Кочкин заявил о себе.
А через несколько дней он снова отличился, на этот раз в драке. Восьмиклассник Всеволод Пшенков, из великовозрастных, из тех, у кого уже начинает пробиваться пушок на верхней губе, прибежал однажды к двери учительской с окровавленной головой. Кто ударил? Кочкин. Как? Он же на голову ниже…
Федю вызвали в учительскую, стали допрашивать: за что ударил? Оказывается, за дело. Из печной трубы Пшенков вынул закопченную заслонку (взбрело же такое в голову!), ради развлечения хватал малышей и заставлял их прикладываться к ней, от души веселясь на измазанные сажей физиономии. Того, кто упирался, Пшенков хватал за шиворот и прикладывал силой. Под руку подвернулся Федя Кочкин. Он безропотно взял заслонку, привстал на цыпочки, и… через минуту незадачливый шутник бежал по коридору, держась за пробитую голову. Я, признаться, заступился перед Степаном Артемовичем за Федю, хотя и осуждал слишком вольное обращение с тяжелым предметом – заслонка была чугунная.
Федя ходил с легкой раскачкой, ворот рубахи на груди постоянно распахнут, на скуластом лице спокойно-властное выражение, говорит скупо. Что-то было взрослое в этом мальчишке, сдержанное не по возрасту. Он никогда к не нарушал на уроках тишины, не устраивал безобидных шалостей – стрельнуть жеваной бумагой в соседа, повесить на спину товарища записку с надписью «Я дурак» – или что-нибудь в этом роде. Скучные уроки Федя переносил мужественно, как бы застывал в неподвижности, глядя перед собой невидящим взглядом. Большинство учителей отзывалось о нем кратко и нелестно: «Лентяй».
У меня же в последнее время Федя учился неплохо, на уроках не мечтал, а слушал, сдружился с Сережей Скворцовым. И Сереже льстила такая дружба с уважаемым в ребячьей среде заводилой.
И вот я начал проводить уроки по-новому.
Требования к ученику на обычном уроке просты до примитива, их преподносят школьнику в первый час первого дня учебы. Руки положите на парту, сидите не сутулясь, если что непонятно или хотите ответить, поднимите руку, а главное – слушайте внимательно, старайтесь не пропустить ни одного слова учителя.
Новый же способ учебы имел свои особые правила, свои законы, которым нужно было обучить, как обучают начинающих правилам игры в шахматы.
Класс, стоящие рядами парты, на каждой парте – два ученика. Кажется, не трудно усвоить: беседуйте с соседом, спрашивайте, отвечайте, поставьте друг другу отметку, потом поднимите руку, чтобы все видели – вы кончили, пора меняться местами. Вроде все просто, но сколько на первых порах недоразумений.
– Андрей Васильевич, Субботина отвечать не хочет!
– Андрей Васильевич, а какую отметку ставить?
– Андрей Васильевич, я не хочу с Аникиным садиться, он драться будет…
Со всех сторон только и слышно: «Андрей Васильевич! Андрей Васильевич!» Я выясняю вопросы, налаживаю порядок, терпеливо жду, что кто-то наконец вызовется отвечать, и я пойму: провалилась ли моя новая затея или же есть надежды на успех. Кто же будет отвечать первым? Разумеется, кто-то из отличников, скорей всего самый сообразительный – Сережа Скворцов. Но ответ Сережи не показателен, надо самому вызвать наугад кого-то из средних.
Еще один голос окликнет меня:
– Андрей Васильевич!
– Что тебе, Кочкин?
– Хочу отвечать. – Он поднялся за партой с темной челкой на насупленном лбу, с угрюмовато-спокойным взглядом исподлобья.
Я как-то среди общей суматохи не заметил: Федя Кочкин не терял, как многие, без толку время, он сразу же понял, что требуется от него, какие правила в этой новой игре.
– Три встречи сделал: с Аникиным, с Хлебниковым Васей и вот с Капустиной…
Шум в классе стих, все головы повернулись в его сторону, а он, как всегда, спокоен, уверен в сего, со скуластого лица открыто, безбоязненно, требовательно глядят на меня рыжеватые глаза. Наверное, не один он из класса подготовился, но выжидают в нерешительности. Федя Кочкин самый решительный.
– Иди ко мне, – произнес я. – А все остальные продолжайте работу. Юрченко, проследи, чтоб работали, пока я буду занят.
И то, что кто-то уже вызвался отвечать, то, что я занят, меня теперь неудобно отрывать по каждому пустяку, повлияло на класс: бестолковые вопросы прекратились, беспорядочный шум стал каким-то организованным, ребята деловито поднимались со своих мест, шли пересаживаться – установилась рабочая атмосфера.
А Федя Кочкин, склонившись к моему столу, вполголоса отвечал. Когда он кончил, я поднялся и провозгласил:
– Минуточку внимания!.. Кочкин ответил весь материал правильно. Ставлю ему «пять»!..
– Я хочу отвечать! Я! – Со всех сторон потянулись руки.
– Кочкина назначаю своим ассистентом. Прежде чем ответить мне, надо ответить ему. Ты, кажется, хочешь отвечать, Скворцов? Кочкин, займись им.
Я опустился на стул, сделав вид, что не случилось ничего особенного, все идет как нужно.
Сережа Скворцов с настороженно бегающими глазами поднялся из-за парты, неуверенно подошел к Феде. Тот приподнимает плечи, подбирается, ест глазами Сережу, глуховато приказывает:
– Ну!
Сережа начинает отвечать, но Кочкин покровительственно и властно перебивает:
– Не кричи так. Не классу же отвечаешь…
Сережа снизил голос до шепота.
Не поднимая головы, я слушаю шум класса. Он, этот шум, теперь какой-то клокочущий, сдержанный – бурлит класс, переваривает знания… Недоставало лишь маленького толчка, чтоб все наладилось. Этот толчок сделал Федя Кочкин, я благодарен ему.
Какого труда стоила мне эта минута!..
Если авиационному заводу нужно освоить новый тип самолета, то, прежде чем рабочие станут к станкам и начнут вытачивать деталь за деталью, ведется напряженная подготовительная работа: заново рассчитывается технология, преобразуются цехи, меняется оборудование. Новый самолет существует только в чертежах и схемах, с бумаги его необходимо воплотить в дюраль, из мысли превратить в нечто материальное.
Рукопись Ткаченко для меня была ни больше ни меньше как схемой, к тому же весьма мало разработанной.
Сколько вечеров и даже бессонных ночей провел я в расчетах и разработке! Сколько было исписано бумаги! Как только я не перекраивал материал, какие проекты карточек с вопросами не составлял! Составлял и отвергал, снова составлял… Сколько сил положено на то, чтоб ребята не просто набрасывались на зубрежку параграфов из учебника, а задавали бы друг другу неожиданные загадки, ломали сообща головы над ответами!
Класс заполнен приглушенными голосами, голоса переплетаются, сливаются, создают впечатление напряженного клокотания. Этот клокочущий шум – мой труд, мои вечера, мои бессонные ночи в накуренной комнате. Карточки – кусочки ватмана с вопросами – заставляют думать, спорить, сомневаться, выяснять, рыться в учебниках, обращаться к соседу за помощью. Это поиски, это родственно творчеству! А я – творец такого творчества, как мне не быть гордым!
Но это лишь начало. Мой самолет из чертежей стал машиной, он поднялся в воздух, но еще неизвестно, хорошо ли он будет слушаться руля, не развалится ли на кусочки от вибрации? Наверняка не все учтено, что-то придется менять, что-то уточнять, отвергать, что-то придумывать заново. Дело только начато.
2
Помнится, как-то однажды я вышел из дому с ружьем, скромно намереваясь пошататься только в мелколесье Дворцовской поскотины, не увлекаясь, чтоб к обеду вернуться обратно, – авось наскочу на шального зайчишку. Вечером ждали неотложные дела – никак нельзя было долго околачиваться в лесу.
Но, перелезая через овраг, пересекающий поскотину, я увидел разлапистый волчий след. Волки в наших местах не в диковинку. И обычно я полюбовался бы таким следом да прошел мимо. Но след был какой-то рваный, расхлябанный: одни отпечатки лап неглубоки, другие пробивают наст. Волк прыгал. Меня словно ошпарило: да ведь волк трехног, оттого и след рваный! Волк – калека, он не может быстро бежать, а след свежий, зверь здесь прошел на рассвете. В патронташе у меня оказалось три патрона, заряженных крупной картечью.
И все здравые расчеты – обед, вечерние дела – были мгновенно забыты. Я бросился по следу, через овраги, через поскотину, через поля, мимо деревни Крестовка, в лес, в чащобы. Я петлял за следом до глухой темноты, заблудился, выбрался на знакомую дорогу поздним вечером, домой вернулся только в полночь.
Неровный след сломал мне рассчитанный наперед день, увлек меня, заполнил совершенно неожиданными желаниями, новыми страстями. Я, конечно, не догнал хромого волка, но не жалел, что пропал день.
Год назад таким вот следом в моей жизни был урок Василия Тихоновича. После него надежды, непохожие на прежние страсти и увлечения, охватили меня. Вся жизнь пошла по-иному.
Я в долгу перед Василием Тихоновичем. Но теперь, похоже, и для меня пришло время показать самого себя.
Я пригласил его на урок.
С Акиндином Акиндиновичем я обменялся часами, решил проводить подряд два урока русского языка. Мне теперь тесно в рамках сорока пяти минут. Не успеют ребята вникнуть в дело, не успеют по-настоящему войти во вкус, как раздается звонок. Два урока один за другим с перерывом на перемену.
Василий Тихонович сел спиной к окну – лицо в тени. Я никак не могу разглядеть его выражение, вижу лишь настороженно торчащие уши возле высоко подстриженных висков да загадочный блеск темных глаз. Пристальнее всего эти глаза следят за одной партой.
Леня Бабин, безобидный и бестолковый увалень, сидит с Верочкой Капустиной. Белокурая, с таким свеженьким личиком, словно всего минуту назад умывалась родниковой водой, с ямочками на розовых щеках, с большими светлыми глазами – воплощенная наивность и легкомыслие, – Верочка, собрав какое-то подобие морщинок на безмятежно-чистом лбу, держит перед собой карточку с вопросами и втолковывает Бабину.
Эти карточки, старательно исписанные моей рукой кусочки ватмана, – мое творчество. В них вложен весь опыт, вся изобретательность, на которую я способен. Они потайная пружина, двигающая мои уроки.
На прошлом уроке Верочка получила карточку, где среди других вопросов был, например, такой: «Расскажите о том, как в первый раз дед выпорол Алешу Пешкова».
Вопрос бесхитростный. Прямого ответа в учебнике на него нет. Верочка, как смогла, ответила соседу по парте, пересказала своими словами эпизоды из повести. А у соседа в карточке под тем же номером вопрос другой: «Передайте своими словами рассказ деда Каширина у постели больного Алеши». Верочка менялась местами, встречалась с новыми товарищами, сталкивалась с новыми вопросами, схожими и в то же время отличающимися друг от друга, и мало-помалу совместными усилиями создавался образ деда Каширина – хитрого, жадного, жестокого, но не лишенного порой какого-то человеческого обаяния. Он более близок и понятен ребятам, чем тот, которого расписал бы я. Он – их творчество.
В карточке есть вопросы, которые требуют прямого заучивания (например, даты), есть же вовсе эмоциональные, на них всякий может отвечать, как ему подсказывает совесть. «Оправдываешь ли ты жестокость, жадность, хищничество деда Каширина?» – «Как! Его оправдывать?..» – возмущается тот, кому попал в руки вопрос. Товарищи согласны с ним: «Тогда надо всякого подлеца прощать». Но находится такой, который не соглашается: «Тебя бы так с самого детства дубасили, думаешь, лучше был бы?» – «А Цыганок, а бабушка – у них разве другая жизнь, тоже не при коммунизме воспитывались. Почему они не такие, как дед?» И за партами разгорается спор. Отстаиваются мнения, у меня появляется новая возможность пристальнее вглядеться в ребячьи характеры. Не беда даже, если на подобные вопросы, в конце концов, не будет точного и ясного ответа, что кто-то не откажется от своих взглядов, не всем думать по трафарету.
Василий Тихонович не спускает взгляда с парты, где сидит Верочка Капустина. Ей сейчас выпала нелегкая доля. Леня Бабин, опустив коротко остриженную крупную голову, таращит глаза на свою наставницу, добросовестно слушает.
Если б то же самое, что говорит сейчас Верочка, объяснял учитель перед классом, Бабин давно бы уже клевал носом. Но сейчас ему нельзя не слушать. Верочка говорит специально для него. Попробуй отвлечься, когда в упор наведены требовательные светлые глаза, не отвернешься, не размечтаешься – сразу же одернет: «Куда глядишь? Тебе же рассказываю». И Леня, раскрыв рот, старательно таращит глаза. Он слушает и волей-неволей что-то понимает.
– Повтори.
Бабин заворочался, пригнулся к парте, заплетающимся языком принялся объяснять. Верочка смотрит мимо него, чуть кивает в такт его словам головой, загибает палец за пальцем. Бабин косится на ее руку, на ее сжимающиеся в кулачок пальцы, рассказывает.
– Ну, вот видишь, – доносится до меня голос Верочки. – Все рассказал.
На пухлом лице Лени Бабина облегчение, словно он переполз через страшную пропасть, донельзя рад, что теперь в безопасности.
– Ты только не торопись. Когда торопишься, у тебя язык заплетается. Ну-ка, давай сначала. Я поправлять буду.
И снова голова Бабина склоняется над партой. Но в нем теперь уже заметны перемены: наклон головы выражает упрямство, на мягком широком лице появляется выражение чего-то определенного, чего-то непривычно крепкого, и даже глаза таращит при заминках иначе: в них, напряженно округлившихся, уже нет прежней бессмысленности. Он сделал какой-то успех, воспринял это как значительную победу. А Верочка, сама того не ведая, подливает масла в огонь:
– Почти на четверку ответил. Все запомнил…
И от этого в вялой, невосприимчивой к укорам совести душе Лени Бабина появилось что-то отдаленно напоминающее страсть. Он, наверное, почувствовал себя не хуже других, он, оказывается, может получать четверки! Упрямо склонена ушастая стриженая голова к парте. Какие мысли сейчас шевелятся в ней? Они, верно, не лишены честолюбия. Он, Леня Бабин, ответил почти на четверку – мало! Ответит и на «пять»! Ответит Верочке, ответит ассистенту Сереже Скворцову, ответит учителю, и весь класс станет удивляться: «Вот так Леня Бабин!» Может, его самого назначат ассистентом, ему станут отвечать такие, как Сережа Скворцов и Федя Кочкин. Морщится лоб у Лени, краснеют уши, крылья носа лоснятся от выступившего пота.
С затененного лица, загадочно поблескивая, глядят на него глаза Василия Тихоновича. Как бы мне хотелось заглянуть в глубину этих глаз!..
Стриженая тяжелая голова Лени Бабина и маленькая, с кокетливым зачесом льняных волос голова Верочки поднимаются разом. Звонок!
На лице Лени досада в той степени, в какой вообще он может выразить это чувство. Пятерка была так близка, вот-вот, казалось, ее ухватит! Быть может, первая пятерка в жизни. Леня не двигается с места, он не прочь бы сидеть за партой всю перемену. А Верочка резво вскакивает, ей уже изрядно надоело вбивать несложную премудрость в неподатливую голову своего ученика. Неуклюже поднимается и Леня – все равно дежурный выгонит из класса. Но впереди еще один такой же урок, надо только перетерпеть этот десятиминутный перерыв.