355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 30)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)

Но очередь к хлебной лавке, скажем, в голодном Петрограде семнадцатого года тоже, казалось бы, имела одинаковую цель, одинаковое желание, одинаковое занятие – достояться и получить положенную пайку хлеба. Но от этого всех случайно собравшихся в очередь людей нельзя еще назвать коллективом. Каждый хотел получить своюпайку хлеба, себянакормить, своюсемью, желания и заботы других его интересовали постольку, поскольку могут интересовать чужие и далекие нужды.

В нашей школе любого учителя прежде всего беспокоило, как он справляется со своимделом, как успевают егоученики, как он выглядит самв глазах Степана Артемовича.

Учителя работали в одной школе, делали в общем одно дело, но действовали в одиночку, своему товарищу по работе в лучшем случае могли только сочувствовать.

Конечно, у них было больше общих интересов, конечно, они были ближе друг к другу, чем люди из очереди на Невском в те голодные годы (какое сравнение!), но коллективом, в большом значении этого слова, я бы наших учителей не назвал.

Коллективы возникают по-разному. Случайно собравшиеся к дверям хлебной лавки люди в то беспокойное время перед Октябрьской революцией становились порой грозным коллективом. Сытый булочник приоткрывал дверь и объявлял голодной толпе: «Хлеба нет!» И толпа, жившая до этой минуты только личными заботами, эгоистическими нуждами, вдруг проникалась общей ненавистью к булочнику, к тем, кто заставляет торчать целыми сутками в очереди, лишает детей куска хлеба. Люди громили булочную, крича: «Хлеба!», «Долой войну!», «Долой министров-капиталистов!», шли по городу, принимая в свои ряды таких же голодных, таких же обездоленных. Одни желания, одна ненависть, одна страсть соединяли их в одно целое.

Такие внезапные и стихийные рождения коллективов – редкость. В будничной жизни коллектив рождается постепенно.

Степан Артемович внезапно заболел, и учителя – одни с доброжелательным любопытством стали приглядываться к нам, другие же, во главе с Тамарой Константиновной, с молчаливым и даже враждебным подозрением следили за событиями.

Теперь ни один мой урок не проходил без того, чтобы кто-нибудь из учителей не присутствовал на нем. После таких уроков в учительской собирались в кружок, сами собой начинались обсуждения.

Стали интересоваться те учителя, на кого я меньше всего рассчитывал, и возражали такие, которые, я думал, станут помощниками.

Агния Никитична Лубкова, преподавательница немецкого языка, всегда послушная воле Степана Артемовича, ничем не выделявшаяся среди других учителей, тихая, безропотная старушка, побывала на одном из моих уроков, вышла оттуда взволнованная, долго расспрашивала, как составляются карточки, какими способами следует приучать детей беседовать друг с другом.

Я надеялся, что заинтересуется учительница химии Евдокия Алексеевна Панчук. Мне нравилась ее запальчивость на уроках, ее любовь к своему предмету. Я даже завидовал ей во многом.

Она оказалась в числе откровенных моих противников.

– Вы сводите к нулю значение учителя! – громогласно возмущалась она. – Учитель должен заражать своих учеников творческим запалом! У вас учителю отведена роль контролера и надсмотрщика!

До сих пор я действовал в одиночку. Вокруг меня есть сочувствующие, но нет коллектива. Я считаю, что до поры до времени это не должно меня пугать. Прежде чем Маркс и Энгельс написали в своем Манифесте: «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма!», прежде чем они в своем деле ощутили такую силу, что смогли бросить призыв: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», первые идеи коммунизма задолго до этого возникли в головах одиночек.

Мои мысли и намерения не так уж глубоки и широки, быть может, даже в чем-то ошибочны. И уж во всяком случае я не обольщаюсь тем, что созрел до вождя коллектива. Я в самом начале большого и трудного пути, я пока могу предложить только одно: «Давайте искать».

Идут в школе споры, растет интерес к нашему делу. Единого коллектива пока нет, но исчезает и равнодушие – самый злостный враг общих интересов. Не через споры ли да разногласия создается обычно сплоченный коллектив?..

Самым горячим моим поклонником стал Жора Локотков. Ему было неполных двадцать четыре года. До сих пор жизнь этого паренька шла, как пассажирский поезд, по твердому расписанию: в нужное время прибывал на нужную станцию, нигде не застревал, не стоял в тупиках.

В семнадцать лет окончил десятилетку, без задержки поступил в институт (тот самый, который окончил и я), после института направлен в нашу школу. Он сторонник передового, он готов засучив рукава ломать старое.

И в то время как опытные учителя вроде Олега Владимировича или Ивана Поликарповича еще приглядывались со стороны, Жора Локотков уже решил действовать. Степан Артемович лежал в постели. Тамара Константиновна не в состоянии наложить запрет – нет никаких препятствий. Жора всем стал говорить, что не собирается больше преподавать по старинке, в самое ближайшее время начнет действовать по новому методу.

Со стороны кажется, не трудно поставить печь: кирпич к кирпичу, вывел под, шесток, трубу – не хитрое дело, клади дрова и затапливай. Дело-то не хитрое. Но сколько нужно знать профессиональных секретов, чтоб свод не обрушился, чтоб глина не выгорала, чтоб была нормальная тяга! Малейшее упущение – и печь, внешне похожая на все печи, вместо того чтобы обогревать, начнет чадить, напускать угар, отравлять существование.

Жора Локотков побывал у меня лишь на нескольких уроках, узнал, что ребята беседуют друг с другом, меняются местами – все это похоже на игру, все просто, как проста и безыскусна на вид русская печь. Жора не подозревал, что я, прежде чем приступить к новым урокам, ломал сам себя, учился свободно беседовать с классом, что каждый мой день заканчивается напряженнейшим вечером, заполненным утомительным и неблагодарным трудом, что мне приходится исписывать кучи бумаги, рассчитывать каждое слово – свое собственное и учеников, – взвешивать по десять раз любой вопрос.

Такой Жора, не мудрствуя лукаво, засучив рукава начнет ставить печи, не зная толком, как положить кирпич на кирпич. И обязательно у него все разрушится, его усилия вместо пользы принесут непоправимый вред. Остальные учителя, глядя на его работу, схватятся за голову: «Какое же это новаторство? Чушь! Ерунда! Прав был Степан Артемович, который хотел запретить эту ненужную затею!»

Жора Локотков может стать страшнее Степана Артемовича и негодующей Коковиной. Сам того не желая, он может погубить все дело.

На стихийных обсуждениях, которые проходили в учительской, я начал говорить о том, что нельзя, не зная таблицы умножения, браться за решение алгебраических задач, что каждый учитель должен стать прежде всего изыскателем, что, пока не будут разработаны точные приемы, новый способ обучения не может стать массовым.

Порой нас слушала Тамара Константиновна. Слушала и молчала. При встречах со мной сторонилась, на ее величавом лице я улавливал смятение.

20

Редактор газеты Клешнев оказался еще более осторожным, чем мы рассчитывали. Даже звонок секретаря райкома не помог. Клешнев не отказывался печатать статью, нет, напротив, он был за ее публикацию, но тем не менее перекладывал ее из номера в номер: то срочно требовалось давать подборку о работе лесозаготовителей, то нужно осветить семинар агитаторов, то почему-то в разгаре зимы печатались статьи по закладке силоса…

Меня это не особенно волновало, но Валентина Павловна была в отчаянье:

– Ну как справиться с этим человеком? Подскажите! Он никогда не возражает, соглашается с каждым словом, но делает только по-своему. Сейчас вот новый козырь ему в руки – болезнь Степана Артемовича. Говорит: «Неэтично критиковать больного».

– Тут даже я ему не возражу, – ответил я.

– Но пройдет неделя-другая, и интерес к статье пропадет. Стол Клешнева не для одной вашей статьи стал могилой.

– С моей стороны недостойно бить лежачего. Пусть Степан Артемович встанет на ноги, еще раз попробую найти с ним общий язык, если же не найду, тогда насяду на Клешнева. А пока оставьте его в покое.

Я приходил к Валентине Павловне в то время, когда самого Ващенкова не было дома, так как при каждом посещении неизбежно бы приходилось заводить разговор о статье. Я боялся, что Ващенков мог подумать: хочу использовать доброе знакомство с ним в корыстных целях. Разумнее было бы вовсе не навещать Валентину Павловну. Всегда найдутся злые языки, которые не упустят случая разнести слушок, что-де подмазываюсь через жену к секретарю райкома. Разумнее не встречаться до поры до времени, но это было уже свыше моих сил.

Среди всяческих дел, казалось бы, в самые неподходящие минуты, я вспоминал: «Она недалеко! Она, наверно, ждет меня; наверно, думает обо мне в эту минуту!» Свежее светлое лицо, серые с синевой глаза, порой прозрачные, без мысли, с той трогательной чистотой, какая бывает лишь у ребенка, порой же тревожно ждущие чего-то, неспокойные, с напряженно разлившимся зрачком. Меня всегда поражает изменчивость ее лица, ее глаз. Я никогда не могу заранее представить себе, какой она будет при новой встрече.

Минуты, когда среди всяких дел я вспоминал ее, походили на забытье, на какую-то странную болезнь. Ни о чем другом я не мог думать, все остальное становилось не важным – нет у меня волн, я сам не принадлежу себе. На пять минут, на десять я выключался из жизни, а потом словно просыпался, освеженный, с бодрой радостью в душе. Она здесь! Она недалеко! Стоит мне пожелать, и я встречусь с нею! За дело! И я принимался за разработку нового урока, брал в руки раскрытую книгу, проверял тетради.

Как ребенок бережет лакомство, оттягивает наслаждение, так и я ревниво берег в себе желание встретиться с нею, оттягивал сроки. Одна уверенность, что рано или поздно ее увижу, доставляла мне покойное удовлетворение. Но приходил наконец день, когда терпеливое ожидание кончалось. Я начинал сомневаться: а ждет ли, а помнит ли, не изменила ли ко мне отношения?.. И меня охватывала лихорадка: скорей, скорей, надо узнать, как живет, что делает, что думает!..

И я шел к ней, убеждался, что она действительно ждала меня эти несколько дней. И сегодня синее платье, подчеркивающее стройность крепкой, маленькой, с легкой полнотой фигуры, надето ею не случайно.

Но как ни странно, а наши встречи стали какими-то тягостными для нас обоих. Мы говорили все об одном и том же: о моей статье, о больном Степане Артемовиче, о характере Клешнева. Говорили по обязанности, мучились от скованности, боязливо обходили самое важное, самое волнующее нас обоих – наши отношения.

Уходил я от нее с ощущением какого-то смутного преступления. Зачем я хожу к ней? Ведь нет же в этом прямой необходимости. Нам запрещено любить друг друга. У нее – муж, у меня – жена и ребенок, не могу их бросить. Странно, я никогда не осмеливался (именно не осмеливался!) думать о Валентине Павловне как о женщине. С моей стороны какая-то нелепая мальчишеская страсть, и это в тридцать с лишним лет, у семьянина. Трезво рассудить – лучше не встречаться. Я думал, что стоит мне удержаться, не приходить месяц-другой, и мы снова сможем видеться просто как добрые знакомые. Так я думал – и терзался.

К Тоне после этих встреч я испытывал сложное чувство: затаенную неприязнь и вину перед нею.

Я давал себе слово не ходить, но на следующий день вспоминал: она здесь, она недалеко, она существует! И в конце концов шел, обманывал самого себя, что иду лишь к товарищу, что мне незачем стыдиться этих встреч, никто не может упрекнуть меня, как никто не упрекает Василия Тихоновича за то, что тот приходит ко мне, когда ему захочется.

Я пришел к ней в очередной раз. Валентина Павловна ждала меня. Она встретила у дверей, провела к столу, уселась напротив. На ней было новое платье, гладко облегающее, с вырезом у шеи. Я сначала не обратил на это платье внимания, только отметил про себя обычное обновление: она не похожа на прежнюю, она опять нова и непривычна для меня. Но едва я уселся напротив, стал украдкой вглядываться в Валентину Павловну, в ее простое платье, как сразу же увидел то, чего никогда не замечал прежде, – женский вкус, женское желание нравиться. Обнаженная белая шея, обнаженные руки – все остальное наглухо скрыто теплой, кофейного цвета материей; она подчеркивает каждый изгиб, каждую линию, застенчиво и в то же время настойчиво напоминает о том, что под этой тканью спрятано крепкое, здоровое, согретое живой кровью женское тело.

Валентина Павловна сообщила мне новость, которая в другое время заставила бы меня встрепенуться, подняла бы целый водоворот мыслей в голове. Она говорила:

– Андрей Васильевич, я вчера разругалась с Клешневым. Я сказала все, что о нем думаю. Я не вернусь больше на работу. Опять – в который раз! – карьера моя кончилась…

Она с тревожным вниманием глядела мне в лицо, а я молчал, я едва слушал, оглушенный своим открытием: белая шея, под самым горлом ямка, разделяющая ключицы, матово-белый кусочек кожи в вырезе…

Она вдруг почувствовала мой взгляд, залилась краской, отвернулась, сказала с досадой:

– Вы не слушаете меня.

И я, кажется, тоже покраснел, глухо произнес:

– Слушаю… Продолжайте… Как же все это получилось?..

– В редакцию приезжала Коковина, требовала у Клешнева показать вашу статью…

– Вот как! Пронюхала.

– Разумеется, возмущалась вами, но, что любопытно, при этом оговаривалась: она-де давно разглядела в вас, Андрей Васильевич, талантливого педагога…

– Что-то новое. Не слыхал от нее таких комплиментов.

– Ей лишь не нравятся ваша строптивость, излишняя самоуверенность и прочее в этом духе. Клешнев соглашался, по статью не показал, заявил, что до публикации любой материал – редакционная тайна.

– Боится, что я подыму звон в райкоме…

– Вас боится или меня – не знаю. Это не так уж интересно. Коковина ушла, а у нас с Клешневым начался обычный разговор. Я помнила вашу просьбу не наседать на него, но не исполнила ее. Таким Клешневым следует ежеминутно надоедать. Я стала наседать, почему он не дает ходу вашей статье. Слово за слово, и он обронил…

Валентина Павловна до слез покраснела, нахмурилась, стукнула своим маленьким кулаком по столу:

– Какая пакость!.. Что скрывать, он недвусмысленно намекнул, что я стараюсь из особого к вам расположения, дурно пользуюсь добросердечием мужа… Фу, как грязно!.. Хуже пощечины.

Я не осмеливался глядеть на Валентину Павловну, долго молчал, наконец решился сказать:

– Я не должен ходить к вам…

– Почему? – выкрикнула она. – Жить так, как требуют Клешневы?

– За такие намеки в старое время вызывали на дуэль. Теперь я не могу даже пойти к Клешневу и тряхнуть его за шиворот. И вы и я безоружны перед ним.

– Ну нет, думаю, он почувствовал, безоружна ли я перед ним. Через десять минут после своих слов он выскочил как ошпаренный. Но это еще не все…

– Кажется бы, достаточно и этого…

– Клешнев, должно быть, испугался, что я передам все мужу, и решил первым донести.

– Как! Он посмел сказать это Петру Петровичу!..

– Нет, он просто жаловался, что я его извожу, что не подчиняюсь, что ему со мной трудно работать… Петр мне позвонил, я рассказала. Он по своей милой привычке ответил: «Не обращай внимания». Как я могу не обращать внимания? Как мне работать бок о бок с ним?.. Я дождалась Клешнева, сказала то, что раньше не успела досказать, и заявила, что с этой минуты работать вместе с ним не буду. Поглядели бы вы на его физиономию: и радость, что я ухожу, и страх, что припомню обиду, и постное оскорбление за то, что его обозвала бездарью, сухарем, никчемностью, даже не ожидала, что такой выразительной может быть его суконная рожа. Вот… Ушла… Вы опять меня в душе должны презирать.

Она подалась ко мне через стол. Презираю ли я ее? Обнаженная шея, обнаженные руки, вызывающе-дерзкое выражение на лице, глаза блестят – я отвернулся. Где уж презирать – поздно! Соверши она теперь заведомую подлость, я б и тогда прощал ее и оправдывал.

Что же будет дальше?.. Пока не прочна та нить, что нас связывает, надо рвать ее. Потом что ни день, то трудней это сделать. Я не мальчик, я могу себе представить, какой катастрофой может кончиться наше сближение. Катастрофой не только для меня и для нее, но и для тех, кто живет вместе с нами… Порвать?.. Я у нее единственный товарищ, если не считать мужа. Сейчас у нее снова пустота впереди, сейчас, больше чем когда-либо, ей будет нужна поддержка со стороны. Порвать?.. Ведь этим я оберегаю свой покой, облегчаю свое существование. Свое, а не ее! Не пахнет ли это предательством, не называется ли это: бросить в беде?

Сжать душу, мертвыми узлами связать самого себя, свои чувства, свои желания, но не рвать, встречаться, как встречался. Другого выхода нет.

Я расстался с Валентиной Павловной в полном смятении. Я не верил в себя, не верил, что могу предотвратить катастрофу.

Слух о моей статье просочился сквозь стены редакции задолго до этого разговора. В селе Загарье не бывает секретов. Но то, что сама Коковина была в редакции, то, что Валентина Павловна ушла из газеты, разругавшись с Клешневым из-за моей статьи, – все это вызвало многочисленные слухи. Какими бы они там ни были, но из-за них ненапечатанная, мирно покоящаяся в столе Клешнева статья приобрела ощутимую силу.

Статья! Против Степана Артемовича, против Коковиной! Статья, вокруг которой разгораются страсти! Ничто не поражает так воображение, как смутные слухи, несущие полураскрытую тайну. За спиной Бирюкова не просто поддержка учителя физики Василия Тихоновича Горбылева, не только признание старейшего в районе педагога Ивана Поликарповича Ведерникова, за его спиной еще и статья в газете! Таинственная, неведомая статья! Что-то в ней говорится? Как она обрушивается на авторитеты? Есть сведения, что за эту статью стоит горой сам Ващенков. Почему?.. Это тоже небезынтересно… Это тоже стоит обсосать… Но так или иначе, Ващенков на стороне Бирюкова. Ай да Бирюков! Уж не закатывается ли солнышко Степана Артемовича! Уж не придется ли уступить старику?..

21

А Степан Артемович продолжал лежать у себя дома под наблюдением врача. К нему не пускали. Он был единственным человеком из школы, который был в стороне от событий. И то, что все происходило за его спиной, мучило меня. Было бы легче, если б он по-прежнему оставался моим противником.

Тоня, как и большинство учителей, слепо поклонялась Степану Артемовичу. Но после того как он спас ее дочь, спас, а сам слег в постель, благодарность и уважение Тони к нему переросли все пределы.

– Какой человек! Все говорят, что строг. Да разве можно без строгости! Он строг, когда нужно, а так добрый. Ты вот все противишься ему, пользуешься болезнью. Тебе не стыдно? – повторяла она мне.

Я отмалчивался и ждал часа, когда можно будет встретиться с больным директором, разрешить начистоту все сомнения.

И вот нам сообщили, что Степану Артемовичу легче, что его можно навещать.

Мы нарядились, словно шли не к больному, а на званые именины. Я надел свой лучший костюм. Тоня, как в добрые времена нашей молодости, долго вертелась перед зеркалом, поправляла кружевной воротничок на платье.

Молчаливые, торжественные, смущенные, преисполненные благодарности, мы переступили порог дома Степана Артемовича.

Наш директор жил в маленьком домике, на железную крышу которого клали свои ветви старые липы. Не только я и Тоня, но и остальные учителя редко когда заглядывали за его стены – хозяин не отличался чрезмерной общительностью.

Просторная комната с яркими половичками на крашеном полу, цветы в потемневших кадушках, этажерки с книгами; на одной из этажерок гипсовый бюст Льва Толстого; на видном месте висит скрипка, которую, верно, много лет не снимали с гвоздя, – все говорило о покойной, чистой, скромной жизни старого сельского интеллигента.

Степан Артемович лежал в постели возле маленького столика, заставленного аптечными пузырьками, заваленного журналами. На белоснежно-чистой подушке его лицо казалось сейчас лимонно-желтым, морщины на нем утратили жесткость и грубость, а большие уши, тонкая шея, голубовато-серые глаза вызывали впечатление чего-то детского, беспомощного. Так и хотелось погладить рукой по жестким седым волосам.

Желтой, сморщенной рукой он указал нам на стулья, покряхтел:

– Садитесь… Вспомнили?.. Спасибо.

– Вам спасибо, Степан Артемович, – проникновенно поблагодарила Тоня.

Она присела на краешек стула, в своем нарядном платье, рослая, зардевшаяся от смущения, налитая здоровьем, так не подходящая к скучной обстановке, окружавшей старого и больного человека.

– Вам спасибо. Дочь спасли – шутка сказать! Отблагодарить вас не в силах. – Тоня в чинно положенных на колени руках смущенно комкала чистый платочек.

– Бросьте, бросьте! – с напускной суровостью махнул на нее Степан Артемович. – Лучше расскажите, что делается на белом свете. – Он перевел взгляд на меня. – Что новенького, Андрей Васильевич?

Тоня выразительно покосилась на меня. А я в эту минуту пытался разгадать: насколько осведомлен Степан Артемович о тех делах, которые идут сейчас в школе? Вряд ли его держали в полном неведении.

– Так что новенького? – настойчиво повторил Степан Артемович.

Он глядел на меня утомленным взглядом, но под этим утомлением, как угли под пеплом, чувствовалось, тлела подозрительность.

– Нового много, – ответил я как можно спокойнее.

– Вы продолжаете работать?

– Да. Вопрос о моем увольнении будет решаться после вашего выздоровления.

– А вы собираетесь одуматься или по-прежнему упорствуете и будете упорствовать?

– Должен сознаться перед вами, Степан Артемович, что я продолжаю свою работу по-прежнему и…

– И?..

– И не смогу не продолжать…

– Так… – произнес Степан Артемович ледяным голосом. – Что ж, это тоже входит в вашу благодарность? – В его глазах исчезла усталость, взгляд стал острым.

– Что бы ни случилось между нами, Степан Артемович, а моя благодарность к вам останется прежней.

– Так… Кончимте словесные расшаркивания в благодарности – ни к чему. Поговорим о деле. Собираетесь или нет гнуть свою линию? Вот что мне интересно знать.

Давно я ждал этого разговора, давно к нему готовился, по ночам, прежде чем уснуть, перебирал в уме горячие фразы, веские доказательства. В те минуты я верил, что буду говорить со страстью, заставлю поверить Степана Артемовича в свое дело.

И я заговорил. Но Степан Артемович глядел на меня с холодной подозрительностью, он замораживал меня. Горячие слова выскочили из головы, вместо них приходили фразы, сухие и бесцветные, как плотно сжатые губы лежащего передо мной больного старика.

– …Наша школа может стать передовой по области. Она послужит примером для остальных…

Я говорил, а Тоня, сидящая бок о бок со мной, не поворачивая головы, косила круглым глазом, руки ее ожесточенно терзали на коленях платочек. Она кипела от возмущения, ей было стыдно за меня, и только уважение к больному да законы приличия заставляли сдерживаться от слез и упреков.

Я кончал. Степан Артемович, глядевший мне все время в лицо, устало прикрыл глаза. За окном бесшумно падал крупный снег; его мягкий, нескончаемый полет подчеркивал тишину. Степан Артемович, откинувшись на подушки, лежал с желтым лицом. Тоня нерешительно скрипнула стулом, замерла. Я сидел выпрямившись, в неудобной позе, ждал с замиранием сердца, когда Степан Артемович нарушит молчание.

Он пошевелился, с усилием привстал на локте, ворот его рубахи распахнулся, открыв тонкую, туго выпиравшую под сухой кожей ключицу. В его глазах было страдание, настоящее страдание слабого и беззащитного существа, которому приходится выносить незаслуженное оскорбление. И я в душе содрогнулся под этим взглядом всегда волевого, сильного, не терпящего возражений человека.

– Ясно… Подлость, молодой человек! – произнес он. – Да, да, другого названия не нахожу. Воспользоваться моей болезнью… При каких обстоятельствах воспользоваться!

– Степан Артемович!..

– Молчите! – срывающимся, тонким с хрипотцой голосом выкрикнул он. – Вы можете считать меня рутинером, можете сколько угодно презирать меня за косность, но уважайте во мне человека, не пользуйтесь случаем, что я беззащитен, что не могу вам ответить.

– Степан Артемович!..

– Молчите!! Я всю жизнь отдал школе. Всю жизнь!.. А вы… Вы своим отношением плюете на мою жизнь, на мой опыт. Мало того, плюете свысока, самым бесстыдным образом… Молчите! Какой нужно обладать наглостью, чтоб появиться вот так и объявить: вы теперь ничто, пустое место, вам выгоднее слушаться меня.

– Степан Артемович, как вы можете?!

– Как ты можешь! Ты! – неожиданно взвизгнула Тоня, вскочила на ноги, повернулась ко мне, в округлившихся по-кошачьи глазах блестели злые слезы. – Где твоя совесть?! Как не стыдно!..

Она снова упала на стул, уткнулась лицом в истерзанный платочек и затряслась от рыданий.

На шум к постели больного прибежала жена Степана Артемовича Анастасия Николаевна, полная, чистенькая старушка с робким выражением на добром лице. Она, вытирая руки о кухонный фартук, пряча от смущения глаза, испуганно, суетливо и виновато принялась повторять:

– Прошу… Прошу вас. Он же болен… Очень прошу… Уходите…

Я, растерянный и оглушенный, поднялся со своего места.

– Простите, Степан Артемович… Я никак не хотел…

– А что ты хотел? – дрожащим от негодования голосом снова набросилась на меня Тоня. – Подлость совершил и думаешь – все будут радоваться! Ради твоей же дочери Степан Артемович здоровья лишился. А ты…

– Прошу же… Очень прошу… Ах, господи!

– Андрей Васильевич, ваша жена не в пример вам более благородный человек.

– Лежи, Степа, лежи, не волнуйся… Очень вас прошу… Он же болен, ему нельзя волноваться.

Старушка с мягкой настойчивостью стала подталкивать меня к двери:

– Очень прошу… Очень…

Дорогой Тоня прятала свое заплаканное лицо от встречных, молчала.

Только что над селом прошел снегопад. Каких-нибудь десять минут тому назад густо летели мягкие, пышные хлопья, воздух был сумрачен, небо угрюмо. Тогда казалось, что близок вечер, день кончается, впереди ночь. Но вот небо очистилось, и день вернулся. Подновленные свежим снегом крыши, сугробы, дороги казались белей прежнего. Снег лежал на ветвях деревьев, на проводах. Каждый дом утопал в пышных кружевах. Летали воробьи над дорогой, молодой пес носился по улице, дурашливо хватал ртом снег; за ним с визгом бегали ребятишки. Все радовались возвращению дня. А я угрюмо глядел на сияющий белизной мир.

И я надеялся, что договорюсь со Степаном Артемовичем. Согласиться ему со мной – значит отойти бесславно в сторону. Сегодняшний разговор не мог быть иным.

Дома Тоня дала волю гневу: как я мог оказаться таким неблагодарным, как я могу оскорблять Степана Артемовича! Степан Артемович – святой человек!..

– Нашу дочь спас от смерти! Понимаешь или нет – твою дочь! Надо же быть таким безмозглым идиотом, таким толстокожим, чтоб не понимать этого! А еще считаешь себя порядочным человеком! Что теперь о нас подумает? Что будут говорить люди? Да что там люди! Своя собственная совесть покоя не даст!

Наташка забилась в угол, следила за нами испуганно мерцающими в полутьме глазами. Тоня стояла посреди комнаты, высокая, гибкая, сильная, лицо перекошено, в округлившихся глазах ненависть.

«Совесть покоя не даст!..» Покоя… Она больше всего на свете бережет свой покой. Не дай бог, если проснется совесть и начнет тревожить – неприятность.

– Мы, видите ли, ищем великие идеи! Мы не желаем жить, как все живут. Мы умнее остальных! Да кому нужны твои идеи! Таким, как ты, как этот физик, умникам. Всем остальным плевать на них. И я плюю на ваши идеи! Плюю! Всегда буду на стороне Степана Артемовича. Всегда!..

Я вышел из дому, громко хлопнув дверью.

22

Утром, едва я перешагнул порог школы, как почувствовал: что-то изменилось. Тетя Паня, наша гардеробщица, принимая пальто, взглянула на меня как-то значительно. В дверях учительской я столкнулся с Акиндином Акиндиновичем. Он смутился и с поспешностью уступил мне дорогу. Иван Поликарпович при моем появлении не ограничился обычным дружеским кивком, а, кряхтя, поднялся со своего кресла, подчеркнуто поздоровался за руку.

Выскочившая из директорского кабинета Тамара Константиновна, заметив меня, вздернула надменно свое белое лицо и взглянула так, как давно уже не глядела: не в глаза, а в брови. И я понял. Когда Василий Тихонович с озабоченным выражением подошел ко мне, кивнул на дверь директорского кабинета: «Он там…» – я коротко ответил: «Знаю».

Через несколько минут я увидел его. В пальто, с шапкой в руках, седой ежик волос торчит над меховым воротником, он вышел из своего кабинета, прошел молча по учительской и исчез в дверях.

В конце рабочего дня на стене учительской, там, где вывешивались сообщения об изменении в расписании, приказы по школе, появилось объявление:

«Сегодня в восемь часов вечера в роно, в помещении методического кабинета, состоится совещание. Явка всех преподавателей обязательна».

В методическом кабинете, не особенно просторной комнате с побеленными стенами, заставленными стеллажамн, было тесно и душно. Я оказался прижатым к окну, от которого веяло зимней стужей.

Степан Артемович сидел за столом, рядом с Коковиной. Он утонул в своем распахнутом на груди громоздком пальто. Лицо его было бледно, глаза устало прикрыты веками; свет от электрической лампочки, висевшей над его головой, резко подчеркивал глазные впадины и провалившиеся щеки.

Все, что он сейчас говорил, не ново. В общем, он повторял свое выступление на педсовете. Но интонации его голоса – тихого, усталого, с затаенным страданием, с искренней, неподдельной болью – новы. Чувствовалось, каждое слово идет от сердца.

– В нашей школе, товарищи, произошел раскол. Одни учителя желают жить прежней, нормальной жизнью, работать, как работали до сих пор. Другие – их меньшинство – во главе с Бирюковым предлагают установить новые порядки, новые, нигде не испробованные, никем не проверенные приемы обучения. Охотно поверю, что в этом есть что-то интересное. Я не могу отмахнуться от того факта, что такой опытный, уважаемый всеми педагог, старейший член нашего коллектива – Иван Поликарпович Ведерников заинтересовался работами Бирюкова. Я бы сам с удовольствием глядел со стороны на деятельность Бирюкова, любопытствовал, что получится… Со стороны, товарищи! Но для меня, как директора, не может быть взгляда со стороны. Я должен или подхватить идеи Бирюкова, на свой страх и риск проводить их в жизнь, или играть нечистую игру: похваливать, делать благодушную мину, а втихомолку осаждать порывы. Первое я не могу принять потому, что при всем уважении к новому я боюсь прожектерства. Верю только проверенному делу, не имею права допускать ошибок, так как любая ошибка в школе может покалечить десятки, если не сотни, человеческих судеб. Я не могу взять на себя смелость ошибаться. Моя совесть не разрешает вести и двуличную игру с Бирюковым. Потому я открыто выступаю против. Я высказал свои сомнения Бирюкову лично, предупредил его на педсовете – ничто не помогло! Тогда я поставил вопрос перед своей совестью: могу ли принять крайние меры? Кто больше имеет прав оставаться в школе, я или Бирюков? Я рассудил, что должен остаться я, как старший, как более опытный. Я запретил Бирюкову идти на урок. Своевольство? Превышение прав директора? Судите как хотите. Если б Бирюков раскаялся, дал слово, что не будет мешать нормальной работе, я охотно пошел бы ему навстречу. Но он не подумал раскаиваться, он воспользовался моей болезнью. Судите меня. Но как бы вы ни судили, от вопроса «я или Бирюков» уже никто отмахнуться не сможет. Осудите меня – уйду из школы. Признаете меня правым – нога Бирюкова не ступит ни в один из наших классов…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю