Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
Этого уже достаточно, чтоб оказаться под железным законом Загарьевской десятилетки: послеурочные занятия, домашние задания и еще раз домашние задания. Кроме того, она дочь секретаря райкома партии. Степан Артемович щепетилен в вопросах чести: ее отец обязан почувствовать, что район, которым он руководит, по праву гордится своей десятилеткой. Разумеется, никаких поблажек. Только трудом Аня Ващенкова обязана занять место среди успевающих учеников.
На Аню набросились учителя. Она уже начала получать четверки и пятерки. Все шло хорошо, и вдруг…
Это случилось на моих дополнительных занятиях. Аня, сидевшая на первой парте, записывавшая под мою диктовку упражнения, уронила ручку, выпрямилась и схватилась за грудь. Лицо ее посерело, глаза выкатились, открытый рот с усилием хватал воздух. Прозвенел тоненький жалобный стон, прозвенел и оборвался…
Я бросился к ней:
– Что с тобой?
Она мяла кофточку на груди, глядела страдающими глазами…
Срочно вызвали по телефону врача. Через час Аню унесли из школы домой на носилках.
14
На другой день к Степану Артемовичу пришла мать Ани. Я совершенно случайно появился у директора, когда разговор был уже в разгаре. Степан Артемович за своим большим темным старинным столом был, как всегда, непроницаемо спокоен, только вздернутая вверх правая бровь выдавала сдерживаемое раздражение.
Мать Ани, в белом пуховом платке, оттенявшем свежее, очень миловидное лицо, стояла перед директором выпрямившись, говорила чистым, звонким, с нотками негодования голосом:
– Я на протяжении полугода следила за тем, как вы учите детей. Нравится вам или нет, а выслушайте мое мнение. Не говоря уже о том, что вы требуете от учеников каторжной трудоспособности, у вас учеба заслоняет для детей всю жизнь, всю без остатка!..
– Надеюсь, вы не возражаете, что главное в жизни детей школьного возраста – это учеба, почти так же, как главное в жизни новорожденного – сосать грудь матери, прибавлять в весе и чувствовать себя здоровым.
– Но ведь вы же сами своей учебой уничтожаете любовь к учению. Учеба с надрывом сил, учеба, притупляющая все интересы! Если пользоваться вашими же сравнениями, то вы напоминаете ту мать, которая в своей чрезмерной любвеобильности перекармливает младенца, портит его пищеварение, вместо здоровья награждает опасными недугами.
Бровь Степана Артемовича упала, глаза сумрачно уставились на молодую женщину.
– Сколько вам лет, простите за нескромный вопрос? – спросил он.
– Лет? При чем тут мой возраст? Но раз это вас интересует, могу удовлетворить любопытство: тридцать четыре.
– А мне пятьдесят девять, уважаемая… э-э… Валентина Павловна. Из этих пятидесяти девяти я тридцать пять работаю в школе. Я начал заниматься воспитанием детей, когда вы еще не появились на свет. Через ваши руки прошел всего-навсего один ребенок, через мои – затрудняюсь подсчитать – что-то порядка нескольких тысяч. Так вот, уважаемая… э-э… Валентина Павловна, разрешите мне в моем деле доверяться своему, да, своему, а не вашему опыту.
Степан Артемович поднялся, маленький, с коротко подстриженной седой головой, с утомленным, непроницаемым лицом.
Щеки женщины вспыхнули, она торопливо принялась натягивать перчатки, с еще большей дерзостью ответила:
– Мне кажется, тридцать пять лет назад вы, к сожалению, сделали первый шаг не по той дороге. Разумеется, вам после такого долгого пути трудно сворачивать куда-то в сторону, искать новый путь.
– Не тот путь? – Степан Артемович выпрямился, его лицо залила желтизна, жесткие морщины проступили отчетливее, сдерживаемый давно гнев прорвался наружу. – Мой путь неправильный?.. Потрудитесь оглянуться, товарищ Ващенкова! Потрудитесь взглянуть на эти стены…
Кабинет Степана Артемовича был своего рода школьным музеем, хранилищем реликвий Загарьевской десятилетки. На стенах висели фотографии, письма в застекленных рамках, обширная карта Советского Союза.
– Взгляните сюда! Видите эту фотографию? Не кажется ли вам, что у этого молодого человека честное, открытое, волевое лицо? Это Петя Добрынин, мой ученик, Герой Советского Союза. Убит под Курском… А этот подполковник, ныне здравствующий… Взгляните на его ордена. Я думаю, что они приросли к его груди не так просто, как прирастает иней к вашей шубке. Это тоже мой ученик – Вася Сиволапов. Нет, нет, вы глядите, глядите внимательней! Вот еще скромный портрет – Толя Зубцов, химик-экспериментатор, профессор, лауреат, он тоже учился в нашей школе, под моим наблюдением. Не затруднит ли вас нагнуться и прочитать это письмо? Его написал некий Костя Шорохов, ныне инженер-горняк. Прочитайте все благодарности, которые он здесь написал, прочитайте о том, как он отзывается о вашем непочтительном собеседнике. Он, по всей вероятности, другого мнения о моем пути. А карта?.. Вы видите на ней красные точки? Вы видите, что они разбросаны по всей стране от Черного моря до Чукотка. Киев – это Сережа Горшенин, Чита – Женя Курдюкова. Это еще не все ученики, а только те, с которыми удалось связаться. А сколько потерявшихся из нашего поля зрения?.. Полюбуйтесь на моих учеников, разбросанных по разным концам земли, – врачей, педагогов, строителей, изыскателей! Учтите: они работают, не бездельничают, приносят пароду пользу. Видите, сколько их! Вот мой путь! Если вы его называете не тем, каким должен быть путь честного человека, то уж, простите, я другого пути себе представить не могу.
Я наблюдал за Ващенковой со стороны. Она сосредоточенно из-под платка разглядывала фотографии, пожелтевшие от времени письма, карту, потом перевела взгляд на Степана Артемовича и произнесла с прежней дерзостью:
– А не могло ли случиться так, что все эти ученики вышли в люди вопреки вашему желанию?
– То есть?..
– То есть из тех тысяч детей, что кончили школу, наверняка несколько десятков окажутся с особым складом характера, которых не задушишь никаким насилием. Кого-то наверняка поправила сама жизнь. А если полюбопытствовать: сколько из вашей школы вышло тех, кто проклинает свою скучную работу, несет на горбу унылую судьбу, заполненную лишь мелкой заботой о существовании? Даже из тех, кто отмечен на карте. Все это, – Ващенкова обвела перчаткой стену, – вызывает уважение, но легче всего выкопать единичные примеры, вывесить их на всеобщее обозрение и умиляться от всей души.
Ее дерзость обидела и меня. Не имеет права так говорить! Я, может быть, сам не во всем согласен со Степаном Артемовичем. Но я не осмеливаюсь упрекать этого человека, всю жизнь отдавшего школе. А я днями и ночами думаю о том, как лучше учить ребят, меня-то беспокоит их судьба. Судить со стороны, бросать упреки! Эти упреки не пережиты, не выстраданы; перешагнув за порог кабинета, она забудет их с легким сердцем.
Я ждал, что Степан Артемович обрушит на нее всю силу своего негодования, со свойственной ему жестокостью осадит эту фатоватую бездельницу. Но Степан Артемович поступил умнее. Он просто не стал спорить, сказал с уничтожающей вежливостью:
– Я очень сожалею, товарищ Ващенкова, о том печальном событии, которое произошло в стенах нашей школы с вашей дочерью. Примите, если сможете, мое глубокое сочувствие, и давайте кончим наш разговор. До свидания.
Со стариковской церемонностью Степан Артемович склонил голову. Ващенкова несколько опешила, потом ответила ему таким же холодным кивком, с надменным видом вышла из кабинета.
Степан Артемович сел за стол лицом к стенам, увешанным реликвиями, так наглядно доказывавшими заслуги школы, которой он руководит много лет.
– Андрей Васильевич, – обратился он ко мне, – вам, как классному руководителю, ни в коей мере нельзя забывать Аню Ващенкову. Ходите на дом, справляйтесь о здоровье, советуйтесь с врачами. Как только врачи найдут, что ей можно понемногу заниматься в постели, организуйте занятия на дому. Будет нужно – привлеките учителей. Хотите или нет, а вам придется наладить контакт с этой критически настроенной дамочкой.
Разговор нашего директора с женой секретаря райкома стал скоро известен всем учителям. Грешным делом, я, как свидетель, не без удовольствия освещал его подробности. Все были на стороне Степана Артемовича, сожалеюще посмеивались над Ващенковой: тоже схватился «черт» с «младенцем»! Кто-кто, а наш Степан Артемович не таких осаживал, в областном отделе побаиваются ему сказать поперек слово.
Один только Горбылев, щуря цыганские глаза, говорил:
– Девчонку-то замордовали. Мы признаем только два пути к науке: или через чахотку, или через мозоли на заднем месте. Других нет.
Наверняка эти слова дошли до Степана Артемовича (все, что ни говорилось в учительской, в самый короткий срок просачивалось в кабинет директора). Но Степан Артемович даже не удостоил Горбылева словесным замечанием.
15
Я бы и сам по долгу учителя навестил свою больную ученицу, но был еще дан и наказ от Степана Артемовича – не оставлять без внимания. И я, сменив свой потертый пиджак, в каком обычно появлялся в школе, на более нарядный, придав своему лицу выражение официального соболезнования, направился к дому Ващенковых. «Дамочка», наверное, не весь свой запал истратила на Степана Артемовича. Надо полагать, что она возобновит нападение, придется держаться с ней вежливо, корректно, не роняя достоинства и в то же время осмотрительно.
Не одно поколение загарьевских секретарей райкома прожило в небольшом домике, отделенном от пыльной центральной улицы толщей сосен районного парка. Ващенков, появившийся в Загарье года три тому назад, отказался от этого обжитого семьями предыдущих секретарей уютного уголка (там разместил детские ясли) и поселился в большом двухэтажном доме, где квартировали служащие, начиная от кассира сберкассы старика Мурогина, кончая заведующей роно Коковиной, нашей всеобщей школьной начальницей. Дом этот выходил своими казенными широкими окнами прямо на булыжную улицу, большой двор сбоку у дома был забаррикадирован разнокалиберными поленницами, средь которых с утра до вечера кричали дети.
Широкая и, как следовало ожидать для такого многолюдного дома, не слишком чистая лестница привела меня к двери, обитой новым дерматином.
– Да-да, войдите.
В тесной прихожей, где одна стена отягощена висящими шубами и пальто, на узком деревянном диванчике лежит ворох чистого белья, еще ломкого, угловатого, распространяющего вкусный морозный запах. Хозяйка тоже только что с улицы, круглое лицо разрумянено, на волосы наброшен платок, на ногах валенки, невысокая, в меру плотная, с легким намеком на полноту, да при этом еще запах выстиранного белья, – так и просится на язык простодушное слово молодуха,вот-вот кажется, засовестится, по-деревенски прикроет рот концом платка, опустит веки. Совсем не похожа на ту франтоватую, что дерзко стояла перед Степаном Артемовичем в его кабинете.
Но только секунду держалось это обманчивое впечатление. Легким движением она сбросила платок на плечи, свободный, уверенный поворот головы, спокойный взгляд серых в синеву глаз – нет места простодушию, передо мной человек, сознающий свое достоинство.
– Здравствуйте, Андрей Васильевич. – И голос ее, чистый, с надменным холодком воспитанной женщины, указывает мне, нежданному гостю, в каких рамках следует Держать себя, как разговаривать.
Мы до сих пор были знакомы как мать одной из самых нешумливых учениц в классе и классный руководитель. Встречались большей частью на родительских собраниях, домой к ней я пришел впервые.
– Прошу извинить. Хочу узнать, как здоровье Ани.
– По-прежнему.
Мы помолчали, и я почувствовал тягостную неловкость. Пришел навестить больную ученицу, а так ли уж рада она будет со мной встретиться? Никогда Аня не испытывала ко мне привязанности, я же видел в ней только отстающую, которую любым путем нужно подогнать под уровень всего класса. Аня устала от меня, а я сейчас должен изображать озабоченность и беспокойство, играть роль заботливого учителя.
– Если разрешите, я хотел бы поговорить с Аней.
– Что ж… Пожалуйста.
Сняв пальто, потирая застывшие руки, я шагнул следом за ней в комнату. У нее была решительная, несколько нервная походка, грудью вперед.
Над круглым обеденным столом висел большой желтый абажур, по стенам книжные полки, второй стол – письменный – приткнут к окну. На стене рядом с книгами – картина в простой черной раме. И я задержался перед нею. Ничего особенного: поросшая тощим ельничком низинка в бугристых кочках, сырой массив хвойного леса на заднем плане, приглушенный влажной толщей воздуха, и безотрадное, серое, низкое небо. Я задержался, потому что эта картина чем-то напоминала мой козий выпас. Только, не в пример мне, талантливая рука перенесла на холст и это небо, и расквашенные кочки, и тесные семейки жалких елочек. Ни смелых щегольских мазков, ни подчеркнутой небрежности, которая всегда нравится в работах художников, лишь старательно передана знакомая мне прадедовская грусть.
Я задержался только на секунду, под испытующим взглядом обернувшейся хозяйки прошел в следующую комнату.
От недавно побеленных стен маленькая комнатка казалась ослепительно светлой. Первое, что мне бросилось в глаза, не сама больная – рядом с куклой в кудельных кудряшках стоял на столике у кровати микроскоп. Не игрушка, самый настоящий микроскоп на тяжелой подставке с двумя, как тупые рожки, торчащими объективами – дорогая и редкая по нашим местам вещь, лучше тех, что хранятся в шкафах нашей школы.
На меня смотрели глаза девочки, некогда было оглядываться по сторонам.
Аня, похудевшая, более взрослая, чем та, которую я каждый день видел в своем классе, застенчиво зарылась подбородком в одеяло.
– Здравствуй, – сказал я, опускаясь на стул. – Как себя чувствуешь?
– Хорошо.
– Не скучаешь по школе?
– Нет.
– Вот как…
С обострившегося лица внимательно уставились на меня серые, как у матери, глаза. В их взгляде было что-то покойное, тихое, углубленное, довольное. Когда я говорил о школе (а о чем я с ней еще мог говорить?), ее прямой взгляд становился каким-то пустым. Нет, она не скучает по школе. Да, ей хорошо одной. Она теперь выполняла не особенно приятную для нее обязанность – принимала своего учителя. Я потревожил ее покой, но ведь я скоро уйду, оставлю ее снова одну среди белых стен, широкого окна, куклы на столике и солидного микроскопа. Она отдыхает от школы.
Я поднялся со стула смущенный.
Снова прошел мимо картины, бросив напоследок косой взгляд. Мать Ани провожала меня.
Пока натягивал на себя пальто, она молча стояла передо мной, придерживая рукой у подбородка кофту. У нее было полнощекое лицо со свежей, прозрачной кожей, с маленьким подбородком, украшенным милой ямочкой, от светлых волос, чуть намеченных бровей до розовых губ – все в ясных, мягких, блеклых тонах, присущих только блондинкам. И с такого лица, чем-то напоминающего лица фарфоровых кукол, глядели большие серые глаза, напряженные, вопрошающие, смущающие своей прямотой и серьезностью. Испытав на себе такой взгляд, сразу же начинаешь замечать и духовную подвижность в чертах, и твердый рисунок рта, и своенравие в подбородке с кокетливой ямкой.
От равнодушия или от умственной лени мы часто торопимся с оценкой встретившегося на пути человека, с маху накладываем на него готовую печать: простоват, Добродушен, глуп, легкомыслен, рубаха-парень… Одна черта, одно слово, и мы спокойны: оценка дана, человек ясен, на этом и надо строить свое отношение к нему.
Полчаса назад эта женщина не представляла для меня загадки: жена при руководящем муже, бездельница, нечто противоположное мне самому, зарабатывающему хлеб насущный честным трудом. Ждал бесцеремонных упреков, а их нет. А картина на стене?.. Случайно ли она висит? Быть может, эти кочки и ели под серым небом так же волнуют ее, как и меня? А микроскоп возле кровати дочери? Как его объяснить?.. Нет, не понятно, не могу судить.
Я уже застегнул пальто, собирался раскланяться, как Валентина Павловна спросила:
– Скажите, через сколько минут вы забудете такое посещение больной ученицы?
Я, кажется, довольно тупо глядел на нее с высоты своего роста.
– Почему вы так спрашиваете?
– Потому, что в вашем поступке проглядывает физиономия вашей школы. Простите за вульгарное слово, замордовать ученика, а потом посочувствовать.
«Ага! Начала-таки…»
– Валентина Павловна, – заговорил я, напуская на себя ледяную, академическую вежливость Степана Артемовича, – за пять лет моей работы такой случай единственный. Не слышал, чтоб и до меня случалось что-нибудь подобное. Я видел во дворе вашего дома здоровых, весело смеющихся ребятишек. Они тоже ученики нашей школы, но не выглядят замордованными.
– Неужели думаете, что влияние вашей школы так сильно, что может совсем заглушить здоровую человеческую природу? Как бы вы ни усердствовали, все равно будет смех, веселье, детская жизнь.
– Так в чем же дело? За что вы на нас нападаете? За это несчастье? Мы теперь ничем не можем помочь, кроме как высказать ненужные вам соболезнования.
– За что?.. Не кажется ли вам, что такой вопрос слишком сложный, чтоб решать его походя, стоя на пороге в застегнутом на все пуговицы пальто?
– Я готов вас выслушать.
– Тогда еще раз снимите пальто и войдите в комнату.
16
Она положила на стол свои руки, полные у запястья, с тонкими и узкими кистями, где проступала каждая косточка. И почему-то я невольно сравнил эти по-женски слабые кисти рук со своими – тяжелыми, толстопалыми, с крепкими раковинами ногтей. Теперь, когда мы уселись и оказались близко друг от друга, я почувствовал себя несоразмерно огромным, каким-то шероховатым рядом с нею.
– Я обратила внимание, что вы во время разговора с Аней удивленно поглядывали на микроскоп…
– Я подумал, что вы когда-то были микробиологом по специальности или кем-то в этом роде.
– У меня нет специальности, – сухо сообщила она, – и это тоже можно бы отнести к теме нашего разговора… Просто Аня любит биологию. Ко дню рождения, когда она стала выздоравливать, я купила ей этот микроскоп, с ним было связано столько радужных планов, но тут ваша школа… Словом, микроскоп вытащили из футляра после того, как она слегла в постель. Пусть хоть со стороны полюбуется на него. Вы украли у своих учеников свободное время. Им некогда прочитать книгу о приключениях, нет времени копаться в радиоприемниках, смотреть амеб в микроскоп, возиться с цветами, фотографировать, то есть делать то, к чему тянется душа.
– Вы преувеличиваете. Кто захочет, тот все-таки найдет время и для книги и для фотоаппаратов…
– Не с помощью школы, вопреки ей.
– Беда в другом, Валентина Павловна. Большей частью ученики предпочитают всяким благородным занятиям убогие уличные развлечения: гонять собак или стрелять из рогатки по воробьям.
– Тоже не случайно. Не стихийный ли протест с их стороны? Ваша школа, как строгий пастух стаду, не дает ученикам ни на шаг отлучиться с тропы, предопределенной учебной программой. Иди только по ней, ни на пядь в сторону. А дети жизнелюбивы, им больше, чем нам с вами, хочется разнообразия. И в тот момент, когда школьное око ослабляет надзор, бросаются на первое попавшееся развлечение, хотя бы гонять собак. Глядишь, это становится привычкой, превращается в убогое увлечение. А увлечение – великая сила. Тот не человек, кто живет без увлечения!
– Уж так-таки не человек?..
– Вы, наверное, любите повторять красивые слова о творчестве масс. Но разве можно говорить о творчестве, забывая, что его не может быть без увлечения? Равнодушные, холодные люди не творят. Вы не согласны?
– Согласен, с оговорками. Порой бывает, что увлечения уводят человека в другую сторону. Я сам в детстве увлекался рисованием. Но, как видите, из меня получился не художник, а преподаватель русского языка и литературы.
– А вы думаете, я настолько наивна, что рассчитываю: ребенок, занимающийся постройкой авиамоделей, непременно должен быть новым Туполевым? Пусть увлекается, пусть заблуждается. Легче переносить заблуждения в ранней юности, чем в зрелые годы.
Валентина Павловна сидела передо мной, выбросив на стол свои полные с маленькими кистями руки, закутавшая плечи в шерстяной платок; прядь прямых светлых волос падала на твердую щеку, глаза остановились на одной точке. Она приподняла руку, должно быть, хотела поправить волосы, приподняла и снова безвольно уронила, продолжая глядеть в стол и думать о чем-то своем, какая-то обмякшая, с сутуло выдвинутыми вперед плечами. И от этого движения руки, начавшегося и сразу же забытого, оборвавшегося на половине, я вдруг почувствовал, что она мне многого не договаривает. Дело не только в ее дочери. Не только в ее личных наблюдениях за нашей школой. У нее со школой какие-то свои собственные, причем давние, счеты. Что за счеты? Расспрашивать неудобно. Зачел! лезть насильно в чужую душу? Нужно – скажет сама.
– Вы часто вспоминаете свою школу, в которой учились? – спросила она после минутного молчания.
– Часто ли? Не знаю. Но вспоминаю.
– С благодарностью?
– Да, как вспоминаю детство. А на свое детство я не могу пожаловаться.
– А я вот теперь жалуюсь на детство, – у нее странно потемнели глаза. – Жалуюсь… И не подумайте, что оно у меня было мрачным, что были плохие родители. Мой отец и мать жили между собой в добром согласии, любили меня без памяти, как любят единственную дочь. Уж чем-чем, а родительской лаской я не была обделена. По всем статьям у меня было, что называется, золотое детство. А я на него жалуюсь…
– Почему же?
– Да потому, что по какой-то причине все уверовали: я непременно должна быть круглой отличницей, каждый год приносить домой похвальные грамоты.
– Разве это плохо?
– О нет, считалось доблестью. Мои родители таяли от восторга, учителя называли «жемчужиной школы», а я, видя кругом такое почитание, все отдавала учебе – все силы, все время. Разве можно не оправдать надежд, разве можно опозорить себя невысокой отметкой? Ох, эта обязанность быть круглой отличницей! Одинаково хорошо ты должна знать и алгебраические уравнения, и характеристику однодомных растений, и причины возникновения буржуазной революции во Франции. Отличники в большинстве случаев – это дети без увлечений, без заскоков, сплошная добросовестность, гладкие, без шероховатостей и задоринок души. Должно быть, моя душа напоминала математически точную окружность, все точки которой одинаково равноудалены от центра. Такой я перешагнула за порог школы. Что мне желать? К чему влечет? Какому делу отдать себя? Подвернулся стоматологический институт. Но когда первый же пациент открыл рот перед нами, группой студентов, когда я поняла, что мне всю жизнь придется ковыряться в гнилых зубах… А мне ведь казалось, что я исключение из всех, я особая, я выдающаяся. Об этом твердили мне учителя, это как должное принимали мои подруги, мною гордились родители. Нет, я ждала исключительную судьбу. Что за радость всю жизнь видеть перед собой распахнутые чужие пасти! Я с легкостью бросила институт, пошла работать на завод нормировщицей. Шла война, я рвалась на фронт – не отпускали. Ждала, судьба сама придет ко мне. Как-то написала несколько корреспонденций в областную газету. А так как во время войны все сотрудники газеты были взяты на фронт, меня перетащили в редакцию, посадили в один из отделов. А я не обладала ни ловкостью репортера, ни особыми способностями очеркиста… Где-то есть то дело, к которому я способна! Есть! Не может не быть!.. Но где оно? Я не знаю. Никто не знает. Причесывать статьи, сокращать под размер колонок очерки, ворошить с холодным сердцем писанину, которой суждено прожить всего один день, – нет, не хочу! И слава богу, что одна история помогла мне оставить работу. Эта же история свела меня с Петром Ващенковым. И вот я не врач-стоматолог, не слесарь, не журналист, а просто жена секретаря райкома товарища Ващенкова, которому, как видите, вчера стирала белье, а сейчас жду: придет с заседания, должна подогреть ужин… Может быть, виновата я сама, виновата моя плохая натура, виноваты родители, но наверняка виновата и школа!.. Андрей Васильевич, вы педагог, вы в жизни ребенка – первый представитель общества. Никогда не рассчитывайте, что кто-то лучше вас позаботится о воспитании. На вас страшная ответственность!
Щеки ее побледнели, а глаза были темные. Я не перебивал ее, не возражал, я не без душевного содрогания разглядывал ее.
Трижды в моей жизни я испытывал тревогу: как жить дальше? Первый раз я почувствовал ее после армии, в своем родном городке Густой Бор, когда пришла пора обдумывать, кем быть, где учиться. Второй раз – моя катастрофа на художественном факультете. Третий – памятное воскресенье, когда показалось, что снова кисти мои засохли. Я знаю, как это страшно – оказаться без будущего, искать и не находить ответа, для чего живешь, кому нужны твои силы. Только три раза, три сравнительно коротких мгновения в моей жизни! А Валентина Павловна живет в этой тревоге всю жизнь! Всю!.. Без будущего, без ответа, кто она такая, для чего появилась на земле. Сейчас она мне приоткрыла только маленький кусочек своей биографии, а ведь после этого были годы и годы: варила обеды, стирала белье, прибирала комнату, ждала мужа с работы. Если б она смирилась, приняла бы это как должное… Живут же люди, не заглядывая далеко, живут и бывают довольны жизнью. Но она-то не смирилась. Утеряны уже все надежды, а желания живут. По-своему страшная жизнь. Не хотел бы я оказаться на месте этой женщины…
17
Мне не суждено было закончить день в покойном одиночестве.
Я поднимался на свое крыльцо. Из глубины темного двора меня окликнул женский голос:
– Андрей Васильевич!
Это была Альбертина Михайловна, жена Акиндина Акиндиновича.
– Ваша Тонечка у нас. И вас ждем. Толя приехал.
По неписаным законам добрососедства отказаться было нельзя. Я направился за Альбертиной Михайловной.
В большой комнате с дедовским буфетом, заставленным фарфоровыми пастухами и пастушками, сидела за столом вся многочисленная семья во главе со своим лысым патриархом. Акиндин Акиндинович улыбался застенчивой улыбкой непьющего человека, который вопреки привычке совершил-таки грех и в душе доволен им, как подвигом.
Меня встретили с подобающим для такого случая преувеличенным восторгом, усадили рядом с женой, пододвинули стакан со смородиновой настойкой.
Виновником торжества был старший сын Акиндина Акиндиновича Анатолий, приезжавший изредка к родителям из удаленного села Лисовицы. Он чокнулся со мной и продолжал прерванный разговор:
– Так вот, я и говорю, что самое важное для нашей педагогической работы – это характер. Без характера нельзя быть учителем. Дети это чувствуют лучше взрослых…
Анатолий Акиндинович, как и отец, тоже учительствовал. Он работал директором семилетки. И то, что его школа находилась в удаленном сельсовете, давало ему право постоянно повторять: «Ближе нас из интеллигенции никого нет к народу».
Акиндин Акиндинович, как и всех своих чад, наградил Анатолия своим тяжелым поярковским носом, но не сумел передать сыну глаза – веселые, наивные, лучащиеся добротой. У Анатолия взгляд был твердый, холодный, преисполненный собственного достоинства. Свой поярковский нос он поднимал с величавостью, говорил уверенно, с теми раз навсегда заученными учительскими интонациями, которые не допускают никаких пререканий.
При наших нечастых встречах я неоднократно замечал, что Анатолий Акиндинович больше любит говорить и почти не умеет слушать. Можно было догадываться, что и сейчас до моего прихода он говорил только один.
– Основное мерило характера – требовательность и еще раз требовательность. Только в этом проявляется сила учителя, только это по-настоящему дисциплинирует учеников. Боже упаси ослабить требовательность и допустить детей до порочной свободы, которая чаще всего выражается в том, что, вместо того чтобы сидеть за домашними заданиями, школьники гоняют по улицам собак!..
Если б он не произнес последних слов – «гонять собак», тех самых, какие я недавно произносил перед Валентиной Павловной, я, возможно бы, смолчал, не стал лезть в спор. Но этими словами он словно приравнял мои возражения к своим нотациям. И я не выдержал.
– Анатолий Акиндинович, – прервал я его нравоучительные излияния, – послушать вас, так невольно создается впечатление, что характер учителя не что иное, как палка для учеников.
Анатолий Акиндинович со спокойным удивлением взглянул на меня.
– Вольному воля, при прыткой фантазии можно и деревенскую коровенку принять за уссурийского тигра.
Акиндин Акиндинович радостно заулыбался, Альбертина Михайловна скромно потупилась. Они оба верили в ьысокое будущее старшего сына не только как любящие родители, но и как люди, которые, однажды завоевав положение в жизни, уже не сдвинулись с него ни на пядь. Шутка ли, отец и мать около двух десятков лет работают в школе и до сих пор рядовые учителя, а их сын, едва только начав свой педагогический путь, уже стал директором. Можно верить в него, можно им восхищаться. И сейчас они были в восторге, как им казалось, от чрезвычайно остроумного ответа сына.
Тоня повернулась ко мне и выразила на своем лице постную, укоризненную гримасу, означавшую: «Андрей, забываешь, что ты в гостях».
Все это вызвало во мне раздражение.
– Если принять корову за тигра, то она от этого, не превратится в хищника и не наделает вреда. А вот принимать палку за оружие воспитания, насилие за педагогический прием – опасно.
Анатолий Акиндинович еще выше поднял свой нос.
– Насилие? При чем тут это слово? Но пусть даже так. Дело не в словах. Если то, что вы называете насилием, благородно, если оно ничего, кроме пользы, не приносит, громадной пользы, почему бы отказаться от него?
– Насилие никогда не приносило пользы. Хотите того или нет, но вы просто-напросто проповедуете диктаторские идейки. Насилие приносит людям только вред.
– Позвольте! Не будем вдаваться в высокие материи. Нет, нет, позвольте мне говорить. Я вас не перебивал!.. Вернемся к нашей будничной жизни. У вас есть дочь, она скоро подрастет. Вы что же, ей дадите полную свободу? Делай, мол, родная, что взбредет в голову. Захочется учиться – учись, не захочется – лодырничай, пропускай уроки, гоняй кошек по двору. А она – ребенок, ее ум и ее самоконтроль находятся в недоразвитом состоянии. Она увидит, что гонять кошек по улице куда легче, чем сидеть на уроках, корпеть над домашними заданиями. Разумеется, она выберет не школу, а улицу. Что вы тогда сделаете? Будете проповедовать теорию: мол, вольному воля? Нет, вы примените определенное насилие. Я не говорю о насилии палки. Вы примените насилие своего характера над характером дочери. Вы силой характера заставите ее ходить в школу, силой готовить уроки, силой читать полезные книги. Именно силой характера. И если только окажется недостаточно этой силы в вашем характере, вы будете вынуждены, к стыду вашему, применить грубую силу отцовского ремня, что достойно всяческого осуждения.