355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 37)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 40 страниц)

– На что ты надеешься? – спросил я.

– Надеюсь только на себя. Пусть будет опять та же работа, пусть снова тот же Клешнев. Пусть. Я теперь все вынесу, потому что есть смысл, которого прежде не было. Давай говорить начистоту. У тебя трудное положение. Возможно, что тебя снимут с работы. Из-за страха, что мы оба потеряем кусок хлеба, тебе придется уступать, соглашаться… Так вот, я иду на помощь тебе, я буду работать и зарабатывать, ты можешь чувствовать себя уверенней, независимей. Нужно будет – станешь выжидать. Работа, пусть у Клешнева, да это прекрасно, потому что она не ради того, чтобы занять свободное время. Она ради тебя! У этой работы свой смысл, Андрюша, значительный смысл для меня. И если я сумею помочь тебе, я буду просто счастлива. Ты понимаешь меня, Андрей? Это совсем не похоже на прошлое.

Она сидела рядом со мной, гладила легкой рукой мое плечо; ее лицо, нежное и чистое, было спокойным и счастливым. Только под ресницами скрытая тревога. И голос ее ласков, он и просит и убеждает. Я не возражал, я не смел огорчить ее недоверием, но я испытывал стыд за себя. Она спасает меня. Она!.. которой всегда была нужна помощь.

Но пусть обманывается, зачем разубеждать?

20

Олег Владимирович с таинственно значительным видом отозвал меня в кабинет директора, попросил присесть на стул.

– Андрей Васильевич, у меня очень неприятный для вас разговор.

Этого он мог бы и не сообщать мне, я сразу догадался: что-то случилось, что-то новое и неприятное. Олег Владимирович сидит сейчас передо мной багроволикий, смущенный до потной испарины, по привычке теребит свою дремучую бровь.

– Я вынужден с вами сейчас разговаривать как секретарь партийной организации. Очень неприятное дело, Андрей Васильевич, но я ничем не могу помочь.

– Говорите без предисловий.

– Да, да… Так вот, ваша жена… Простите, я говорю об Антонине Александровне… Так вот, она передала в нашу парторганизацию письмо. – Олег Владимирович болезненно поморщился, протянул мне вырванный из ученической тетради листок. – Вот, прошу, прочитайте… До чего все неприятно!

Тоня писала:

«…Не знаю, куда жаловаться, где искать помощи. Единственная надежда, что партийная организация примет соответствующие меры, разберет недостойный поступок моего мужа, члена партии Андрея Васильевича Бирюкова. Еще в прошлом году я начала замечать, что мой муж, А. В. Бирюков, стал часто навещать жену недавно уехавшего из района первого секретаря райкома партии тов. Ващенкова. Мой муж обманывал меня, обманывал и честного человека, постоянно занятого руководящей работой. С тех пор стали меняться взгляды моего мужа. Мне часто приходилось слышать, как он в личном со мной разговоре всячески поносил уважаемого директора школы Степана Артемовича Хрустова, называя его сухарем, чиновником и еще более обидными словами, которые я и не осмеливаюсь даже написать в письме. Так же он отзывался о заведующей роно тов. Коковиной. Как всем известно, С. А. Хрустов спас нашу дочь, вытащил ее из проруби, в результате чего сам тяжело заболел. Вместо благодарности мой муж у постели больного С. А. Хрустова устроил скандал, так что нас обоих пришлось выгнать из дому. Все эти факты я сообщаю для того, чтобы парторганизация знала, какое влияние оказала на моего мужа та женщина, незаконно живущая вместе с ним. Лично я с ней никогда не была близко знакома и не хотела знакомиться. Всем известно общественное поведение моего мужа и его участие в травле С. А. Хрустова. Это тоже, как я догадываюсь, происходило не без влияния этой женщины. В конце прошлого месяца, обманув меня и Ващенкова, мой муж и эта женщина уехали в город. Она заставила моего мужа прикрыть этот морально грязный поступок якобы неотложными делами. На самом же деле они занимались в городе тайным сожительством. Все это время муж мне лгал, пока та открыто не бросила своего мужа. После чего А. В. Бирюков устроил мне скандал и ушел к ней. Под влиянием женщины легкого поведения он бросил дочь, разрушил семью.

Еще должна сообщить, что мой муж всегда с большим высокомерием говорит о своих товарищах-учителях, никого ни во что не ставит, все у него глупы и недальновидны, все, кроме него самого, круглые дураки.

Единственная надежда на парторганизацию. Повлияйте на члена партии, который своим грязным поступком замарал это высокое звание. Исправьте А. В. Бирюкова, верните отца дочери, не дайте развалиться семье.

Еще раз: не откажите в помощи!

Антонина Бирюкова».

Олег Владимирович, втянув в плечи свою крупную голову, старался не глядеть на меня.

Я еще раз проглядел письмо: грубиян, лгун, прелюбодей, даже высокомерность не забыта – все собрано, что только можно, ничем не погнушалась моя верная жена. Если я такой, каким она меня представляет, то ей следует бежать от меня, как от прокаженного, а не тянуть обратно к себе и к дочери. Почти семь лет прожил я с ней, знал, что она не отличается глубоким умом, но не понять, что ничем другим так не оттолкнет она меня, как этой клеветой, этим унизительным доносом, не понять этого и надеяться на мое возвращение! Я не испытывал к ней злобы, было одно чувство после письма – отвращение.

Я отдал письмо Олегу Владимировичу.

– Вы хотите, чтоб я что-то сказал? – спросил я.

– Вся и беда, Андрей Васильевич, что вам придется это говорить не мне, а партсобранию. – Олег Владимирович снова болезненно сморщился. – Она, конечно, сейчас в таком запале, что непозволительно раздувает факты, даже извращает их, но… вы понимаете: раз письмо пришло, то мы не можем бросить его в корзину для мусора, не в моей власти от него отмахнуться. Попробуй умолчать – она пожалуется в райком. Райком вынужден будет нажать на нас. Шум, последствия…

Олег Владимирович долго мне объяснял то, что я и без него прекрасно знал.

– Вы правы. Разбирайте.

Олег Владимирович в ответ лишь снова поморщился.

Наша партийная организация занимала в жизни школы скромное место. В ней состояло всего шесть человек: Тамара Константиновна, Олег Владимирович, Василий Тихонович, две учительницы и я. Был еще Степан Артемович; но после того как отстранился от обязанностей директора, он снялся с учета.

Мы время от времени обсуждали материалы, поступающие от райкома, где говорилось о затруднениях с севом, о недостаточной активности МТС в ремонте тракторов, о помощи колхозам во время уборки силами учеников старших классов. Иногда по просьбе отдела пропаганды и агитации мы выдвигали из учительской среды лекторов и докладчиков. Школьных дел мы не касались, там господствовал один Степан Артемович. И это вошло в привычку.

Олег Владимирович, ставший неожиданно и директором, и завучем, и секретарем парторганизации, совсем было забросил партийные дела. Даже членские взносы вместо него собирала учительница химии Евдокия Алексеевна.

Тамара Константиновна, как всегда, дебелая, внушительно солидная, восседала по правую руку Олега Владимировича. Ее глаза полуприкрыты веками, и если она разрешает себе глядеть в мою сторону, то взгляд ее в эти минуты ничего не выражает, кроме равнодушного презрения. Прошло то время, когда Тамаре Константиновне с ее властолюбием, заимствованным от Степана Артемовича, приходилось считаться со мной. Я уже для нее не противник. Весь ее надменный вид говорит, что она нисколько не удивляется тому, что случилось, она ждала этого.

Учительницы – Евдокия Алексеевна Панчук (двойной подбородок придает ее лицу заносчивое выражение) и тихая Горшакова, обе домовитые хозяйки, наверняка по-женски сочувствуют Тоне, исподтишка с отчужденным любопытством поглядывают на меня.

Но больше всего меня интересует, что скажет обо мне Василий Тихонович. Он сидит, опустив свой костистый нос к столу, всей пятерней влез в жесткую шевелюру, пока еще ни разу не взглянул в мою сторону. Что-то скажет он?

Я должен подняться и опровергнуть письмо Тони. И казалось бы, что может быть проще – опровергать неправду, но нет, попробуй-ка доказать, что все не так, что я иной. Я говорю несколько фраз, скучных, бесцветных, ненужных, и замолкаю. Тогда Тамара Константиновна, не глядя на меня, обращаясь в пространство директорского кабинета, начинает задавать вопросы. Они произносятся сонным голосом, но от них кровь бьет в голову, до боли сжимаются кулаки.

– А скажи-ите, Бирю-уков, – тянет она, – вы имели интимную связь с этой женщиной до того, как ушли от жены?

Я сдерживаюсь: спокойствие – моя единственная защита. Закричать, вознегодовать – значит показать, что потерял голову, значит доставить радость этой жестокой и мстительной даме с дебелым лицом римской матроны.

– Я отказываюсь на это отвечать, – говорю я спокойно.

– Вас удовлетворяет такой ответ? – чуть повернув голову в сторону Олега Владимировича, спрашивает Тамара Константиновна.

А Олег Владимирович сердито сопит, двигает широкими бровями.

– Тамара Константиновна, это действительно не имеет значения, – говорит он. – Нельзя же превращать партсобрание в смакование каких-то щекотливых интимностей.

Тамара Константиновна чуть розовеет:

– А мне кажется, что такие вещи помогут распознать моральный облик нашего товарища.

Я не вступаю в спор.

Василий Тихонович сидит, склонив лицо к столу. Он упрямо молчит. Его молчание кажется мне зловещим. Олег Владимирович наконец спрашивает его:

– Ну, а ваше мнение, Василий Тихонович?

Он поднимает голову, из-под колючих ресниц скользит по мне чужим, бесчувственным взглядом.

– Я осуждаю Бирюкова за то, что он из-за этой связи забыл дело. В этом нет для него прощения. Но письмо… После того как я прослушал его, считаю: бежать надо от этой женщины, бежать немедля, и подальше, куда-нибудь к Тихому океану. Вот мое мнение. Тамара Константиновна может не соглашаться с ним.

И он снова опустил лицо к столу.

После собрания я бросился по коридору, чтобы догнать Василия Тихоновича, чтобы выпросить у него прощение, чтобы восстановить прежнюю дружбу. Нам нужно быть вместе, нельзя жить порознь, он это знает так же хорошо, как и я.

– Василий… – робко окликаю его.

Но он не оглянулся, лишь увеличил шаг. В его прямой, крепкой спине я почувствовал какую-то каменную отчужденность.

21

У Вали появилась своя жизнь. Иногда она уходила из дому утром, иногда после обеда, иногда возвращалась довольно рано, часов в шесть, иногда задерживалась в редакции до полуночи. В свободное время она возилась по хозяйству: варила обед, мыла посуду, ходила в магазины. Я открывал свежие номера районной газеты и с ревнивым интересом вчитывался в то, что делала теперь она: в колхозе имени Семнадцатого партсъезда доярки такие-то взяли обязательства, в другом колхозе успешно развертывается сеноуборка – скошено столько-то гектаров, застоговано столько-то; ветеринарный врач Хохлов пишет о случаях заболевания среди молодняка – все это нужно, без этого не обойтись, но должно же появиться что-то новое, не клешневское. Нет, Валя не совершает революции в газете и, кажется, не собирается совершать.

И в наружности ее появилось что-то заурядное: волосы стянуты ситцевым платочком, на лице обидная озабоченность. За несколько дней она стала обычной служащей, каких много в нашем Загарье. Дни в пропахшей чернилами и типографской краской комнате редакции, в обществе унылого человека, посуда, обеды, магазины – все накладывает свою печать, не проходит бесследно.

Прежде я видел в ней какой-то ореол таинственности, неудовлетворенности, духовного смятения, а теперь – проста, понятна, никакого смятения, довольствуется маленьким, не бунтует, не жалуется и боится только одного, что я выскажу ей свое недовольство. Я часто ловлю на себе ее робкие взгляды, часто вижу у нее выражение подавленности, почти испуга.

Я по-прежнему любил ее лицо, ее глаза с синевой, просвечивающей сквозь светлые ресницы, любил ее тонкие руки, ширококостные у запястья, ее волосы, мягкие, легкие, покорно скользящие между моими пальцами, любил едва уловимый, свежий, теплый запах ее тела. Я по-прежнему любил ее, но как-то по частям, по отдельности – руки, глаза, волосы, но в целом я испытывал разочарование. И мне становилось страшно: разочарование! Так быстро? Ведь мы прожили вместе всего каких-нибудь две недели! Что-то будет дальше? Мы же рассчитываем прожить вместе всю жизнь.

И эта странная смесь болезненной любви и разочарования неожиданно прорывалась в приливах внезапной жалости. Приливы жалости к ней у меня случались и раньше, задолго до нашего сближения. Но в той жалости не ощущалось ничего унизительного, то было желание спасти ее, подставить плечо. После такого прилива я каждый раз чувствовал себя сильным, способным на подвиг. Теперь же жалость была беспомощной, приводящей меня в смятение.

Она мечтала о широкой жизни, пусть сложной и трудной, но жизни, где совершаются значительные дела. Мечтала, надеялась, была недовольна сама собой. Это недовольство, ее страстность и подкупили меня, заставили внимательнее к ней присмотреться. И вот редакция районной газеты, работа, которую может делать такой, как Клешнев, человек, лишенный всякого таланта, душевной проницательности, – ходячая скука в пиджаке с протертыми локтями и служебной плешью на макушке. Она смиренно приняла свою долю, оставила свои мечты. Ради чего? Ради меня, ради того, что она в меня верит. Она писала, что я для нее великий человек. Великий! Положим, ради великого можно отдать себя в жертву. Но какой я великий?..

Я припоминал разговор в номере гостиницы с моим старым приятелем по институту кинематографии Юрием Стремянником. Я спросил его об Эмме Барышевой, и он мне ответил: «Канула…» А Эмма Барышева была лучшей студенткой на нашем курсе. Она обещала стать среди живописцев звездой, пусть не первой величины, но наверняка заметной. И не разгорелась… Что ей помешало? Муж, семья, дети? А может, бросилась зарабатывать длинные рубли? Не все ли равно, как это случилось. Не сумела использовать свою жизнь достойно, растратить разумно свои силы.

Почему я, человек без особых способностей, не одаренный значительным умом, должен оказаться в числе особых удачников?

Идешь в гору, напрягаешь все силы, дразнишь свое воображение величественными вершинами, и вдруг – стоп! Ты достиг своей вершины, она не выше, чем у других: обычный холмик, который доступен многим. Достиг его, а теперь спускайся в долину, где беспечно блаженствуют Акиндины Акиндиновичи. Эти дни, возможно, и есть начало стремительного спуска. Стану барахтаться, напрягать остатки сил, рваться вверх…

Но где этот верх, где вершина? Ведь теперь, когда я пробую взглянуть вперед, я ничего не вижу.

Оглядываясь назад, на свое дело, я теперь начинал сомневаться и в нем. Самому себе и другим я постоянно твердил: «Давайте искать!» А правильно ли я начал свои поиски? Новые приемы в преподавании – оргдиалог, активизация ученика на уроке… Я не считал их универсальным рецептом, спасительным средством от всех бед. А если предположить, что их признают, заставят всех без исключения учителей ими пользоваться, вставят в методические письма и инструкции, наложат печать казенщины? В педагогике появится новый шаблон, и я, считающий себя противником всяческих шаблонов, выходит, способствую его появлению. С одной стороны, мне хочется, чтоб меня поняли, на путь моих поисков стало как можно больше учителей, с другой стороны, я боюсь этого. Даже в деле своем я не уверен, даже за поиски свои я не спокоен!..

Валя, Валя!.. Ты ждешь от меня великих дел. Ты надеешься, что когда-нибудь снова прислонишься к моему плечу и скажешь: «Как я счастлива! Какая жизнь!» Не будет же этого! Я обманул тебя. Ты готова сейчас сидеть в редакции, выносить придирки Клешнева, крутиться по хозяйству. Ты думаешь, что это путь к чему-то заманчивому и значительному, а на самом деле будет все то же самое: та же редакция, тот же Клешнев, те же утомительные, мелочные хлопоты об обеде, об ужине, о чистоте моих сорочек. Я боюсь сказать тебе это. Я продолжаю обманывать тебя!

В конце-то концов ты поймешь этот обман, разглядишь меня, проникнешься презрением ко мне, а быть может, и ненавистью. Кто знает, когда это произойдет: завтра, через неделю, через много-много лет, когда уже будет поздно отступать, когда ничего другого не останется, как смириться?..

Мне жаль тебя, Валя, но моя жалость беспомощна. Самое честное – это сказать тебе: «Отвернись от меня, иди обратно к Ващенкову, там привычное, там не будет позорных разочарований». Я не осмеливаюсь. Но если б даже я и осмелился, ты все равно мне не поверишь, ты станешь меня успокаивать и разубеждать. Я бессилен…

Временами меня охватывало негодование на самого себя. Неужели все потеряно? Неужели я так раскис, что не могу действовать, не могу воевать? Никогда я так не опускал руки! Коковина, Тамара Константиновна, Анатолий Акиндинович – неужели они непреодолимы? Они обычные люди, не слишком умные, не слишком волевые, даже не очень-то верящие в правоту того дела, которое отстаивают. И я пасую перед ними! Я отчаиваюсь, я ничего не могу предпринять! Надо действовать, писать в область, требовать новых обсуждений, надо сразиться с Коковиной, доказать свою правоту, завоевать снова уважение! Это трудно, авторитет мой подмочен, на меня глядят с сомнением. Трудно! Но разве невозможно?..

Нужны друзья. В первую очередь следует объясниться с Василием Тихоновичем, со всей искренностью, на какую я способен, – пусть осудит, но пусть и простит. С нашего полного примирения и должно начаться мое возвращение в жизнь. А уж тогда и без особого страха могу глядеть в глаза Вале. Тогда посмотрим, заедаю ли я ее жизнь, обманываю ли ее надежды.

И вот я решился. Натянув на глаза кепку, я отправился к дому Василия. Шел, глядел под ноги, и меня лихорадило. Сейчас встретимся, сейчас я ему все скажу. Скажу, что нас сроднили не сходность характеров, не какие-то неощутимо духовные симпатии, а дело, труд, которому каждый из нас с одинаковым желанием готов отдать свою жизнь. У нас один взгляды, мы одинаково представляем себе будущее. Так и скажу: «Не знаю, как ты, а я без тебя чувствую себя слабым и беспомощным. Не может быть вражды между нами! Все, что случилось, нелепость, постыдное недоразумение. Я прошу у тебя прощения. Если хочешь око за око, то вот тебе мое лицо, ударь, расплатись – и забудь…»

Я вышел уже на ту улицу, где жил Василий, испытывая все то же лихорадящее нетерпение. Разве можно не пойти мне навстречу? Не замечал в Василии мстительной мелочности. Он поймет, он не отвернется! Да, но Валя… И эта мысль заставила меня остановиться посреди дороги. Наша ссора произошла из-за нее. Вряд ли Василий изменил о ней мнение. Наоборот, озлобившись на меня, он не может не озлобиться на Валентину. Я не могу не защищать ее. И если Василий Тихонович снова повторит?.. Нет, мне с ним нельзя встречаться! Хватит и того, что есть на моей совести. Я повернул обратно.

С Василием Тихоновичем помириться не могу. Коковиной и Тамаре Константиновне не могу сопротивляться. Писать в область? А там Павел Столбцов, теперь-то мне известно, как надеяться на его поддержку. Потребовать нового обсуждения? Резонно спросят: «Где вы, дорогой товарищ, раньше были?» Ничего не могу. Бессилен!

Дома ждет Валя, любящая, жертвующая, слепо верящая. Я должен делать вид, что достоин ее любви, жертвы. А это обман. Бессилен что-либо сделать…

Так шел наш медовый месяц.

22

Я бездельничал, я совсем перестал приходить в школу, тем более что школа в моих посещениях не нуждалась. Все парты были вытащены во двор, сложены баррикадами: в школе полным ходом шел ремонт.

Я бездельничал, а за моей спиной решались мои дела, плелись не слишком-то хитрые интриги.

В райком партии, к Кучину, который временно замещал Ващенкова, поступило заявление от Тамары Константиновны. Она писала, что парторганизация Загарьевской средней школы недостаточно объективно подошла к разбору моего персонального дела, что партийным органам следовало бы поинтересоваться причинами той травли, которая в свое время была создана вокруг Степана Артемовича Хрустова.

Олег ли Владимирович посоветовал, или сам Кучин догадался спросить Степана Артемовича, не знаю. Но бывшего директора вызвали в райком.

Степан Артемович жил в своем домике тихой жизнью пенсионера. В обычные часы выходил на прогулку, постукивая по дощатым тротуарам палкой, остальное время копался на огороде, ухаживал за кустами смородины и малины, разбил под окнами цветничок, единственный цветник на все село, если не считать маков, посеянных на морковных грядках.

Он с обычным своим достоинством появился в райкоме и на прямой вопрос о травле ответил:

– Бирюков упрям и дерзок. Его можно лишь упрекнуть, что добивается невозможного. А травлей он не занимался.

Меня даже не потревожили, о его ответе я узнал от других. Сам же Степан Артемович, случайно столкнувшись со мной возле моста, ответил на мой поклон чуть заметным кивком.

Как и прежде, я просыпался в семь утра, но не сразу поднимался с постели. Мне не нужно было спешить, меня ждал бесконечно тягучий, утомительно скучный день. Нечем заниматься, только ночь спасение, только засыпая, я мог не замечать, что жизнь моя пуста и ничтожна, не надо ни о чем думать.

День изо дня дикая скука, ядовитые мысли и, что самое ужасное, сознание, что это положение не на время, нет надежды на лучшее. От безделья не только тупеют; чтобы как-то разорвать непрерывную цепь ненужных дней, от безделья идут на преступление.

И опять я нашел убогое наслаждение в воспоминаниях. На этот раз я вспоминал не те дни, которые я провел с Валей в городе, не открытое окно в гостинице, не пустынный утренний город с непотушенными фонарями и пением птиц. Я теперь вспоминал о том, как хорошо жил прежде, как был тогда уверен в себе, какое прочное душевное равновесие испытывал. Вспоминал свой стол и то увлечение, с каким я засиживался за ним ночами. Я тогда чувствовал себя непревзойденным режиссером тех уроков, которые надлежало разыграть на следующий день. Я знал, что мою работу ждут, моей работой интересуются не только мои сторонники вроде Василия Тихоновича, Ивана Поликарповича, Олега Владимировича, но и такие противники, как Тамара Константиновна. На меня могли глядеть с неприязнью, но относиться равнодушно ко мне не могли. А если у меня вдруг оказывалась свободная минута, как я ей радовался! Не раздумывая, я отдавал эту случайную минуту Наташке, мастерил ей бумажных змеев, читал ей книги, искал на нарисованном острове пиратские сокровища. Я сейчас не вижу Наташки. Что-то она думает об отце, который ушел от нее? Что она думает? Нет, это нельзя трогать, подальше от таких мыслей!.. Тоня… Она никогда меня не понимала, мы всегда были далеки друг другу, а ее письмо!.. И все-таки с Тоней мне всегда было проще, чем с Валей. Никогда не приходилось задумываться с таким мучительством: а не заедаю ли я ее жизнь, не обманываю ли ее? Меня не пугало, что вдруг да разочаруется, вдруг да поймет мое ничтожество. Я твердо знал: Тоня счастлива своей небогатой по событиям жизнью, стоит мне захотеть, и она всегда будет довольна мною.

Если б все вернуть! Вернуть товарищей, вернуть Наташку, обрести душевный покой и уверенность в себе. Я мечтал о прошлом, как мечтают солдаты в окопах о том мире, где они когда-то ходили во весь рост, сидели за столами, читали по утрам свежие газеты, жили не в земле, а в просторных домах, спали на чистых простынях и не боялись, что с минуты на минуту случайный снаряд смешает их кости с окопной грязью.

Валя работала, я часто оставался один и почти все это время предавался воспоминаниям, мучительным, прекрасным, ненужным, ничтожным. Я потерял над собой власть.

Как-то я лег спать и долго не мог заснуть. В низенькие оконца избы пробивался свет луны, ложился полосами на некрашеный пол. За перегородкой на печи похрапывала хозяйка. Валя еще не возвращалась с работы.

Но вот за окном по облитому луной травянистому дворику прошуршали легкие шаги, заскрипело крылечко, стукнула дверь, вошла Валя. Я слышал, как она скинула у порога туфли. Наша хозяйка Марья Никифоровна, спавшая по-старушечьи чутко, проснулась, спросила хрипловатым спросонья голосом:

– Валюта, это ты, голубушка?

– Спи, спи, Никифоровна, – тихо отозвалась Валя.

Но Никифоровна зашевелилась на печи:

– Ужо отосплюсь. А ты ешь, ешь себе, не обращай на меня внимания… Ну и работку ты подыскала – ночь за полночь, а сиди.

– Номер сдавали.

– И в прошлый раз номер и теперь. Когда их, все эти номера, сдадите?

– Никогда.

– Тяжело тебе, девонька?

– Нет.

Бесшумно ступая, Валя вошла на нашу половину, сбросила тапочки, встала маленькими босыми ногами в лунную полосу, покоящуюся на шершавых половицах, принялась раздеваться, роняя на пол из волос шпильки.

Я окликнул:

– Валя.

– Ты не спишь? – отозвалась она.

В голосе ее я уловил радость: не сплю, жду ее, она благодарна мне за это.

– Валя… Присядь сюда. Я хочу поговорить с тобой.

– Слушаю, – голос ее сразу же потух. Она покорно присела ко мне на кровать, полураздетая, с распущенными по плечам волосами, с настороженно поблескивающими в темноте глазами.

– Валя. Не перебивай, не возмущайся, выслушай…

– Я слушаю.

– Валя, я не тот, за кого ты меня принимаешь. Я сломался и тебя сломаю.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Тебе надо бежать от меня. Пойми, Валя, я неудачник. (Даже сам для себя я впервые осмелился произнести это слово!) Теперь в этом не приходится сомневаться. Посвятить неудачнику жизнь – не только незавидная, но и унизительная доля. Валя, родная, пока не поздно, уходи…

– Куда?

– Куда?.. Я боюсь это произнести, но надо. Уходи обратно к Петру. Он лучше меня, достойней меня. Как бы ни сложилась там твоя жизнь, все-таки будет там покой и ясность, все-таки тебе не придется принимать на себя отчаяние, унижение и озлобленность неудачника. Я пока себя сдерживаю, но надолго ли мне хватит сил сдерживать себя? Зачем тебе тянуть на себе ничтожество? Да, да, это так, я сам в себе ошибался, тебя обманывал. Против своей воли обманывал.

– Ты не хочешь, чтоб я жила возле тебя?

– Хочу одного, Валя, – спасти тебя. Пустота впереди, никакого проблеска. Пойми это…

– Не вернусь обратно, – проговорила она. – Как впереди будет, не знаю, но сейчас я довольна. Я живу, понимаешь, живу, у меня есть задача – вытянуть тебя из беды, помочь тебе, поддержать. Пусть трудно, но именно поэтому я и испытываю полное удовлетворение. А ты хочешь, чтоб я вернулась обратно. Опомнись, Андрей, сейчас ты делаешь страшное дело. Страшное для тебя, страшное для меня!

– Но ведь обман! Жить в обмане! Что может быть страшнее? Я сам не верю, что меня можно поддержать, что мне можно помочь!

– А я верю. Что бы ни случилось, верю! Андрей, милый. – Она прислонилась ко мне, ее волосы упали мне на лицо. – Верю в тебя! Ты из тех людей, которые в конце концов или будут жить по-настоящему, или откажутся от жизни. Пока ты со мной, ты будешь жить, будешь верить в себя. Не мной сказано, что в жизни бывают не только свои оазисы, но и свои пустыни. Так перейдем же вместе эту пустыню, не отталкивай меня, со мной тебе будет легче. Другого такого верного товарища ты себе не найдешь.

Рядом решительно блестят ее глаза, волосы касаются моего лица, я чувствую на лице ее взволнованное дыхание. Почти фанатическая вера звучит в ее словах. Она верит, она заражает этой верой. Возражать ей сейчас – святотатство! Я протянул к ней руки и обнял. Верю ей! Всякое несчастье, как бесплодная пустыня, имеет свой конец, рано или поздно я начну снова искать, а раз будут поиски, то будут и находки. Переживал же я и раньше минуты отчаяния. Тогда переживал в одиночку, теперь со мной она, все понимающая, любящая, верящая, предлагающая мне свою жизнь. Как я могу отказываться от нее?..

Я уткнулся ей в плечо.

23

Утром я вышел на крыльцо с полотенцем на плече. Валя одевалась в комнате. В открытое окно я услышал, что она негромко напевает.

Она возвращается по вечерам с работы осунувшаяся от усталости. Глядя на нее, я всякий раз чувствовал, что прошедший день был для нее нелегким. И сегодня у нее впереди обычный день – пропахшая типографской краской комната редакции, Клешнев, как наказание, сидящий над душой, работа, которой Валя не увлечена. А она поет, радуется наступающему дню.

За завтраком она была спокойна, ровна, глаза просветленные, доверчивые. Но теперь, кроме доверчивости, я уловил в ее взгляде непривычную для меня уверенность. Такую же непривычную, как и недавнее пение.

В ситцевом платочке, туго стянутом на волосах, она отправилась на работу. Я глядел ей вслед с крыльца. От прежней Валентины Павловны осталась только походка – мелкая, напористая, грудью вперед, со вскинутым подбородком.

Я слишком был занят самим собой, до сих пор замечал лишь ситцевый платочек, озабоченность на лице, внешнюю обидную опрощенность. И опять – который раз! – она новая, не совсем понятная мне.

Дом пуст, в школу идти рано, да и не хотелось. В это утро, как никогда, я почувствовал себя одиноким. Снова охватило тяжелое беспокойство. Она верит… Но чем могу оправдать ее веру? Надо что-то предпринимать, как-то действовать… А что? Как? У меня по-прежнему пусто в душе, в голове хоть шаром покати – ни одной здравой мысли. Вера, которую она мне вчера сумела внушить, держалась до тех пор, пока Валя была рядом. Вот она ушла – дорогой человек, знакомый и непонятный. Верит… Вдруг да с расчетом идет на обман, трезво решила, пока можно, поддерживать меня? Пока можно! Пока есть у нее силы. Она жертвует собой для меня, как когда-то собиралась жертвовать для Ващенкова.

Идти некуда, делать нечего, а летний день долог. Хватает времени для размышлений. Чем дольше думаешь о Вале, тем запутанней кажется мне отношение к ней. Надо гнать бесполезные мысли.

Не думать о Вале, но тогда вспоминается Наташка. Я постоянно ощущаю пустоту, не могу сидеть на одном месте, тянет пойти к ней, и оттягиваю встречу: что скажу, как взгляну в глаза?.. Иногда с соседнего двора в открытое окно доносится детский крик – я вздрагиваю.

Я знаю всех детей на улице. Загорелые, в вылинявших рубашонках, в залатанных штанишках – деревенская беспечная вольница. Я наблюдаю за ними, как они дразнят старого сердитого козла, как рысцой бегут вдоль нашей изгороди на речку, держа на весу удочки.

У меня так много теперь свободного времени. С каким бы наслаждением я его отдал Наташке! Каких бы змеев мы запустили в небо! Какие бы истории я ей порассказал! Нет Наташки!..

Нельзя думать о ней! Нельзя о ней, нельзя о Вале, а день тянется медленно. И завтра точно такой же день, точно такие же мысли. Лучше уйти в школу, в чужую, пустынную, неуютную, легче переносить там встречи с Акиндином Акиндиновичем, испытывать при этом жгучую неловкость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю