355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 15)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)

А Курганов во всем этом замешан сам, не на кого указать, не на кого сослаться, самому придется краснеть, самому изворачиваться, терпеть упреки. Единственно верный и покойный выход – без шума, не противореча бумагам, отделаться от Мансурова, удобней всего на учебу.

Глуп ты еще, Павел Сергеевич, не опытен. Стоило мучиться, лезть на стенку, отчаиваться вплоть до мыслей о самоубийстве. Забываешь, что есть великая спасительная сила – бумажка с подписями, подшитая в канцелярскую папку. Она сильнее Курганова, она сильнее тебя самого.

А Курганов не только не сможет загородить перед тобой дорогу, он даже позаботится о том, чтобы и в будущем тебе особо не мешали. Не пошлет же в партийную школу с плохой характеристикой, обязательно впишет доброе слово, хоть не от души, не от чистого сердца, но доброе…

И Павел Мансуров, размышляя, не чувствовал ни особой радости, ни особых угрызений совести. Он считал: что радоваться – он же не победитель, чем тут возмущаться – так положено, так заведено, его спасение законно.

19

Саша вместе с Игнатом Егоровичем ездил в город, побывал в институте, побегал по разным хозяйственным организациям, прощупывая – нельзя ли достать водопроводные трубы, насосы, электрооборудование. Игнат же все эти дни не выходил из обкома.

Уже ночью, перед тем как сесть на поезд, Саша узнал, что Игната Егоровича обком рекомендует на место первого секретаря. Член бюро, пользуется авторитетом, учится в институте – по всем статьям подходит.

Новость большая, а для колхоза «Труженик» – особенное событие, причем не очень-то радостное. Шутка сказать – остаться без такого председателя.

Саша надеялся, что всю ночь, до самой станции Великой будет не до сна, не хватит времени все обсудить, обо всем переговорить. Но Игнат Егорович был молчалив, озабочен, даже сумрачен. Он взобрался на верхнюю полку, бросил Саше, выжидательно следившему за каждым его движением: «Спать, братец, спать. Утро вечера мудренее». Поворочался со вздохами и кряхтением, затих – то ли уснул, то ли задумался под стук колес.

Разговорились они уже по дороге в Коршуново, в кузове трехтонки, груженной плитами подсолнечного жмыха.

Который день без устали сыпал дождь (совсем некстати – самая пора уборки). Под низким, без просвета серым небом проползали мокрые, зеленящиеся темной отавой луга, поля с начавшими уже полегать хлебами, кусты с расквашенной от сырости листвой – все кругом выглядело уныло: казалось, устало от дождя.

Саша и Игнат лежали на твердых, как камни, плитах жмыха, накрывшись одним брезентовым плащом. Игнат сообщил:

– Мансурова-то обком на учебу посылает.

– Слышал краем уха. Как же так получается?

– Вот так. Пообчистят, наведут глянец на старый сапог, скажут: шагай дальше. И он с документами школы пойдет шагать смелей. Ему ли будет оглядываться, когда так легко с рук сходит. Считай: из райкомовского стула он теперь вылез, после партшколы повышение ждет.

– Почему так, почему? Курганов же был у нас, сам выступал против Мансурова…

Игнат Егорович не ответил. Он лежал, положив на руки подбородок; натянув на глаза кепку, уставился из-под козырька вдаль, в мутновато-синие леса.

– Не враг же людям Курганов, – повторил Саша.

– Нет, людям не враг, а себе тем более…

Машину бросало на ухабах. Тяжелый Гмызин лежал не шевелясь, словно прирос к твердым, прикрытым брезентом плитам жмыха. Саша же вцепился рукой в борт, морщился от ударов.

– Значит, ты уйдешь из колхоза? – заговорил Саша, когда дорога выправилась, машина пошла ровнее, а ветер с прежним упрямством заполоскал концом брезента.

– Не хотелось бы. Ой, как не хотелось. Невеселое дело ждет. Зима на носу, скотные дворы не отремонтированы – золотое время съела возня с кормоцехами. Кормов по-прежнему не густо, а скота прибавилось, да еще племенного. Мансуров заварил кашу, расхлебывать придется мне. С него-то взятки гладки, будет жить в городе, слушать лекции о диалектическом развитии. Курганов, чтоб положение выправить, каждую мелочь на прицел возьмет. Попробуй тогда ему напомнить, что чужая беда на шее висит, живо обрежет – взялся за гуж…

– А ты откажись, Егорыч. Будем жить в колхозе, разворачивать хозяйство.

– Жить в колхозе?.. А на секретаря посадят Зыбину или пришлют постороннего, которому не жарко и не холодно от коршуновских забот. Нет, брат Саша, это опять робеть за свою шкуру. Не дело.

Машина ворвалась в небольшую придорожную деревеньку: замелькали крыши, окна с белыми наличниками, шатровые калитки, брызнули с дороги куры, выкатилась с лаем собака. Игнат ворочался, никак не мог по-прежнему удобно пристроиться. Деревня осталась позади, потянулись мокрые хлеба, склонившиеся с обеих сторон к булыжной дороге…

– А председателем у нас кто ж теперь будет? – спросил Саша.

– Вот это-то больше всего и расстраивает. Что таиться, мечтал тебя на замену вырастить. Думал: придет пора, будет сидеть дряхлый дед Игнат на завалинке – сыт, на пенсии, душой покоен – не зря парня обхаживал, покруче моего ворочает. А вон как получается… Не успел…

Игнат на минуту задумался, неожиданно, с оживлением повернулся к Саше:

– Не слыхал про такую председательницу – Зязина, из Вологодской области?..

– Может, и слыхал, да в память не запало.

– Ее выбрали в председатели, когда девке едва девятнадцать лет минуло. Колхоз до нее был аховый, хозяйство на честном слове держалось, институтов она сама не нюхала, а ведь вытянула колхоз, сама в люди вышла, депутат, орденоноска, районное начальство перед ней потрухивает… Ладно, поживем – увидим. Что еще люди скажут… Не успел…

Игнат сошел у отворотки на Новое Раменье. Саша поехал дальше, в Коршуново, к матери.

Пусть недолгим было расставанье с родным селом – не годы, всего несколько дней. Но не велика пока и Сашина жизнь, не успел еще привыкнуть к отъездам, всякое возвращение ему – в новинку. Может, в будущем перестанет так радостно и тревожно сжиматься сердце, когда впереди, в конце дороги выползут из-за земли первые крыши коршуновских домов. Может, станет он встречать их скучающим взглядом… Все может быть, но пока не настало то время.

Перед самым въездом в село, словно величественный страж, поднималась на крутом взлобке старая сосна.

Шофер весело гнал машину. Сашу подбрасывало в кузове. Все ближе, все отчетливее видны ее старые ветви, распластавшиеся над пригорком.

Навстречу из Коршунова выкатился грузовик. Обе машины, не доезжая друг до друга, сбавили скорость, поравнялись, остановились кабинка к кабинке.

Меж шоферами своя дружба, свои знакомства и свои новости, которые не терпится выложить. Из одной кабинки в другую пропутешествовала пачка папирос, в сыром воздухе запахло табачным дымком.

Кузов соседней машины был набит пассажирами. Саша, распрямившийся, ощупывая избитое на каменных плитах подсолнечного жмыха тело, неожиданно увидел прямо перед собой Катю. Она сидела возле большого чемодана, бережно держала на коленях авоську, на голове теплый платок, знакомое Саше синее пальто по-дорожному застегнуто на все пуговицы. На лице у нее, чуть изменившемся с последней их встречи, непривычная отчужденность и замкнутость.

Они были рядом; молчать, отвернуться неудобно. Саша спросил:

– Ты куда?

– Уезжаю. Совсем.

– А куда?

– Далеко.

– Куда же?

– В Казахстан.

– Зачем это?

– По путевке райкома комсомола.

Те же сросшиеся чуть приметным темным пушком брови над переносицей, глаза же стали серьезнее, холоднее, в губах нет прежней мягкости, что-то взрослое, бабье, горькое появилось в суховатом складе рта. Саша без этого догадывался – не легко ей жилось последнее время. Бежит. Может, сойти, поговорить не на людях, не наспех…

Но шофер Катиной машины утонул в глубине кабинки, хрустнули шестерни передачи. Катя аккуратно подобрала полы пальто под авоськой, приготовилась к толчку, кивнула Саше головой. И в эту последнюю секунду Саша заметил, как растерянно и жалобно дрогнул ее взгляд, твердо сжатые губы разошлись. Ей тоже хотелось, чтоб шоферы не так быстро расстались.

Машины торопливо разбежались каждая в свою сторону. Саша с опозданием махнул Кате рукой.

Где-то в незнакомом Казахстане начнет она искать свое счастье, устраивать свою жизнь. И в этом счастье, в ее жизни он, Саша, будет таким же далеким, как село Коршуново для Казахстана. Не на месяц, не на год, даже не на многие годы – навсегда расстаются.

Саша, редко вспоминавший в последние недели о Кате, вдруг почувствовал сейчас, как сдавило горло, заныло в груди. Немедленно соскочить, броситься вслед, кричать, звать, звать с отчаянием!..

Но Катина машина скрылась за поворотом. Проплыла мимо сосна, заломившая в серое небо костистые ветви. Могучая в старости, она продолжала жить своей жизнью, чуть-чуть шевелила мокрой хвоей на верхушке…

За бегущим днем
Часть первая
1

Мое будущее началось до моего рождения. Баррикады на Пресне и неуклюжий самолет братьев Райт, красный флаг на «Потемкине» и открытие Эйнштейна, Ленин, произносящий речь с броневика, орудия «Авроры», уставившиеся в Зимний дворец, декреты на оберточной бумаге: «Мир народам! Земля крестьянам!», чертежи межпланетной ракеты калужского затворника Циолковского – где-то во всем этом появилась не только та жизнь, которой я жил и живу, но и то, что ждет меня впереди, то незнакомое, таинственное, манящее – мое будущее.

У каждого человека есть оно свое собственное, личное, неприкосновенное для других.

Будущее – это воздух жизни, движение жизни, это сама жизнь. В старости его еще можно заменить прошлым и покорно существовать. Но существование – не жизнь. Существование только тогда становится жизнью, когда есть мечты и твердые расчеты, как дальшежить, что дальшеделать. Люди, потерявшие будущее, часто кончают жизнь самоубийством.

Мое будущее началось до моего рождения.

В феврале семнадцатого года мой отец поднимал восстание в крепости Свеаборг, был красногвардейцем в Петрограде, в гражданскую войну воевал комиссаром роты.

Мой дядя Андрей Бирюков, старший из отцовских братьев, всего за две недели до моего рождения был схвачен кулацкими сыновьями по дороге в свою деревню и зарублен топорами. В память о нем меня назвали Андреем.

Я был первым некрещеным ребенком в округе. За пятьдесят верст приходили старухи поглядеть на меня: как выглядит нехристь, с младенческих лет отступник перед богом.

Я воспитывался не на бабушкиных сказках с Иваном-царевичем, сиротой Аленушкой и шутом Балакиревым, а на рассказах отца о том, как сбросили с чердака офицера-пулеметчика, стрелявшего в солдат, собравшихся на митинг, о том, как ходили агитаторами к колчаковцам и как эти разагитированные колчаковцы арестовали полковника Хрящина.

В раннем детстве помню над своей кроватью плакат, изображавший III Интернационал: русский, китаец и негр, шагающие под красным знаменем. Уже тогда для меня этот плакат стал окном в будущее, вызывал смутные, дерзкие, героические мечты.

Но не только рассказы отца, не только книги, плакаты, кинокартины – часто сама жизнь напоминала о том необыкновенном будущем, какое ждет меня впереди. Помню одну историю…

Мне тогда было лет пять. Как-то со старшими ребятишками я сидел у костра на берегу нашей речки, плакал от едкого дыма и терпеливо ждал, когда выделят мне долю картошки, которая пеклась в тлеющих головнях.

Из елового мелколесьица, что покрывает большое болото, прозванное Егоркиной пустошью, вышел человек в лохматой зимней шапке, в ватном зипуне, хотя стояла самая жаркая пора лета. Он, оглядываясь, несмело приблизился к костру – запавшие глаза, в жесткой, волчьей седине подбородок, черные, обметанные губы улыбаются льстивой улыбкой, так не подходящей ко всему облику ни дать ни взять вылезшего из леса болотного лешего.

– Огоньком балуетесь, родненькие? Ничего, ничего, не осуждаю… Иду, слышь, на меня от картошечки духом пахнуло. Дай, думаю, передохну возле ребяток…

Он присел возле костра, стал вытаскивать черными от грязи руками недопеченную картошку, перекидывал ее, разламывал, жадно ел, морщась от ожогов и дыма, не переставая сыпать скороговоркой:

– Вот, ребятки, какие времена-то настали. Светопреставление… Отощал начисто, маковой росинки во рту не было… Ужо трубы Гавриила-архангёла затрубят, всех антихристов громы небесные побьют. Побьют! А тех, кого не добьют, мы, прости господи, в колья возьмем. Уж возьмем во славу Христа. Уж затрещат черепа на комиссарских плечиках. Кровью улицы обмоем, ни жен ихних, ни детей не помилуем… Свят, свят господь на небесах! Он все видит, он кару нам послал за грехи наши, он и спасет нас. На одного тебя уповаем… Спасибо, господи, накормил мя. Вам, ребятки, спасибо.

Незнакомец черной рукой осенил себя крестом, вздохнул, быстро и цепко оглядел всех запавшими глазами. На секунду эти лихорадочно блестевшие из темных впадин глаза остановились на мне, и я сжался от страха.

Под наше испуганное молчание он ушел.

А через несколько дней отец приехал домой из командировки с темным, осунувшимся лицом, с вырванным из плеча рукавом пиджака.

– Убийство случилось в Окуневе. Видать, в меня целил, сучий сын, да промахнулся. Костя Григорьев со мной шел, упал и не крикнул… Жаль парня, тихоня был. Его-то жизнь гаду не нужна. Еле взяли, в бане спрятался, зубами грыз руки, пока связывали. Старый знакомый – Данилка Тягов, средний из Тяговых, тех, что раскулачили.

Без ватного зипуна, в одной грязной рубахе, но в зимней лохматой шайке, нахлобученной на глаза, с руками, стянутыми веревками за спиной, вели два милиционера по улицам городка Тягова. Коричневое, сморщенное маленькое лицо со злыми глазками из-под шапки оборачивалось то направо, то налево, невидящий взгляд рыскал по любопытным, вывалившим из домов. Отец, по-воскресному выбритый, в чистой после бани рубахе, стоял возле дороги, держал меня за руку. Тягов задержался перед ним, из-под седой щетины оскалил желтые зубы:

– A-а, Васька Бирюков! С отпрыском, видать… – И вдруг, бешено брызгая слюной, мученически оскалившись, закричал: – Не то жалко, что в башку твою промахнулся! Дело божье – отвело пулю!.. Жалко мне, Васька, что щеночка твоего в овражек не стащил. Не смекнул, что твое семя. То ли бы праздничек тебе устроил, сатана комиссарская!..

Милиционеры толкали в спину Тягова, а он, переступая упирающимися ногами, еще долго оборачивался и кричал:

– Не знал! Ох, не знал, прости господи! А то бы порадовал тебя, Васька!..

Отец хмуро глядел вслед и молчал, дрожащей рукой гладил мою голову.

Прошли годы, и образ Данилки Тягова в моей памяти занял место рядом с офицером, который расстреливал из пулемета солдат, рядом с полковником Хрящиным, сжигавшим деревни, со всеми, кого в своих рассказах отец рисовал врагами.

Отцу выпало счастье воевать против них. Но я надеялся, что буду счастливее отца. Мир ждет часа, когда начнется борьба за счастье и за справедливость. И эта борьба грянет, сомненья в том нет. И тогда бок о бок с негром, или с французом, или немцем под одним знаменем цвета крови и пламени начну воевать и я. В этом мое будущее. Фантастическое детское будущее, сливающееся с безбрежным будущим всех земель, всех народов.

Я, как заклинание, произносил слова: «Вот вырасту большим!» Но по-настоящему «большим» я не успел вырасти – обрушилась война. 22 июня 1941 года мне не хватало двух недель до семнадцати лет.

2

Помню, ликующая луна освещала искалеченный Сталинград. Черные, выщербленные трубы, как мрачные памятники исчезнувшего в глубине веков безвестного народа, поднимались над пепелищами.

Под обрывистыми берегами жалкой речонки Царицы валялись скованные морозом трупы: изломанные тела, торчащие вверх ноги, скрюченные судорогой кисти рук, и все это переплетено…

Не один этот город разрушен, не одну только речку Царицу завалили трупами. Но не может быть, чтоб за несчастьями следовали несчастья, горе сменялось горем.

Если бы перешагнуть в будущее! Если б знать, что впереди у тебя много, много лет… Но кто может это пообещать?..

Летом 1943 года на Харьковщине, за селом Циркуны, мина, ударившись в дорогу, сбросила меня на землю, раздробила бедро осколком.

Тихон Бабкин, мой друг со времени отступления от Калача, и молоденький солдат из вновь прибывших Рахмайтуллин дотащили меня на плащ-палатке до сан-роты.

Опираясь на палку, я вернулся домой с вновь приобретенной житейской мудростью, которая заключалась в том, что я умел собрать и разобрать затвор винтовки, выкопать окоп, срастить концы перебитого кабеля, дежурить v телефона, выкрикивая: «Резеда! Резеда! Я Одуванчик!»

Теперь ремесло солдата было ненужно. Но чем-то надо все-таки заниматься. Я стал преподавателем физкультуры в той школе, где сам три года назад сидел за партой.

Я выводил учеников в наш низенький и тесный спортзал, заставлял подтягиваться на турнике, лазать по канату, выполнять нехитрые упражнения на брусьях. Но такое занятие не могло стать смыслом всей моей жизни.

Кем быть? Этот вопрос превратился в постоянное проклятие. Кем быть, за что взяться? Мучайся, бросайся из стороны в сторону, терзай самого себя, но ищи, ищи и ищи! Будущее уже перестало быть мечтой, его пора было начинать.

3

Я был растерян. Да, растерян.

Вопрос «кем быть?» никогда не волновал ни моих учителей, ни моих родителей, ни меня самого. Всем, в том числе и мне, казалось, что он сам как-то решится, он нечто далекое и туманное, о котором незачем заранее беспокоиться.

Теперь этот вопрос застал меня врасплох. Надо решать, нечего рассчитывать на чью-то поддержку, на выручку со стороны.

В каком деле я принесу больше пользы, что я люблю, чему отдать свои силы?

С пристрастием допрашивая себя, я сделал открытие.

О любом знакомом я мог сказать что-то определенное: наш сосед Сергей Артамонович добр от природы, простосердечен, имеет такие-то привычки, а Яков Пермяков, мой одногодок, отличается тем-то. Хорошо ли, плохо, а я всех мог оценить. Всех, кроме себя. Оказывается, самый непонятный для меня человек – я сам. Кто я таков? Что из себя представляю?

Я люблю читать книги, очень люблю Толстого и меньше Достоевского, но не прочь полакомиться и Конан-Дойлем. Когда-то любил уроки истории, но теперь, убей, не вспомню, в какие годы жил Иван Калита. Что еще сказать о себе? Не очень-то отчетливая характеристика.

Единственное, чем отличался я от других, – если не умением, то желанием рисовать. В школьные годы я всегда украшал стенгазету, расписывал декорации к спектаклям художественной самодеятельности, даже почитался в нашем городке как общепризнанный талант.

После возвращения из армии для районного Дома культуры сделал большой плакат-картину: русский, китаец и негр под красным знаменем. В райисполкоме мне поручили к Первому мая украсить трибуну, возле которой проходили митинги. И я по фотографии с известной мухинской скульптуры вырезал из фанеры и раскрасил рабочего и колхозницу, поднимающих вверх серп и молот.

Наш неказистый городок со своей единственной мощенной булыжником улицей, разнокалиберными домишками, тощими палисадничками и обширными огородами, покрывающимися летом дремучей картофельной ботвой, был окружен заливными лугами, веселыми березовыми перелесками и мрачными еловыми чащами.

Весной опушки хвойных лесов кажутся высеченными из темного камня, а березовые рощицы настолько прозрачны, что по ночам низко висящие над землей звезды пронзают насквозь их толщу. Бронзовое сияние сосновых стволов, молочная пена цветущей черемухи – все вызывало могучую своим постоянством радость. Она копилась, она распирала меня, заставляла чувствовать себя чрезмерно богатым.

Такое богатство носить одному было непосильно, хотелось с кем-то поделиться. Тем более что делиться радостью – это не значит отрывать ее от себя.

Кому довериться? С кем поделиться?

Но поделиться, оказывается, почти невозможно. Попробуй-ка рассказать знакомым, что тебя удивил застоявшийся над болотом туман, в котором утонула раскаленная луна. Сообщи, что сырой, пропитанный прелыми, тинистыми запахами туман не зашипел, а мягко и нежно осветился, словно всосал в себя лунный свет. На тебя наверняка поглядят с подозрением: «Не рехнулся ли парень?.. Тоже сказал: туман видел, а кто не видывал такое чудо?»

Я целыми днями просиживал с альбомом и дешевыми акварельными красками.

Глинистый обрыв, тускло горящий на алом вечернем закате… Плотные кусты шиповника, пробитые белым, как выветренная кость, стволом молодой березки… Осевшая от старости черная банька и могучая крапива, нежно укрывающая ее трухлявые углы… Тысячи глаз смотрели на эту баньку, тысячи людей проходили мимо нее – никто не оценил, никто по-настоящему не приметил. А я увидел! Я оценил! Я украл у природы частичку красоты. Это ли не счастье?

Но увлечение живописью все чаще и чаще сменялось тревогой. Fie зря ли теряю время? Стать художником – это заманчиво, это дерзко, но мало ли таких, как я, провинциальных «гениев» мечтает прорваться в высокий мир настоящего искусства!

Областной институт сельского хозяйства объявил прием. В училище речного флота с десятилеткой принимают без экзаменов. Есть еще пединститут, есть институт лесного хозяйства. Можно, кажется, выбрать.

В газете я натолкнулся на объявление: «Государственный институт кинематографии объявляет прием студентов…» В числе других факультетов в этом объявлении был указан и художественный факультет.

Я отобрал пять акварелей. Затянутое осокой озерцо с затонувшей лодкой, опушка леса с березовыми стволами, на крутом холме банька с прогнутой крышей, берег речки, где женщина в красной кофте полощет белье… Долго сомневался в одной работе. Она изображала выгон, куда гоняли коз густоборовские хозяйки. Рыжая, вытоптанная трава и развалившаяся изгородь с торчащими жердями – вот и все, если не считать серого неба. Ничего особенного, скучная картина… Но я послал и ее.

Вызов пришел через месяц.

4

Опустевший трамвай вынес меня на окраину Москвы и, погромыхивая, укатил дальше.

В переполненном, тесном городе есть свои пустыни. В сорок пятом году такой пустыней была площадь Сельскохозяйственной выставки, самая обширная площадь города. За высокими стенами во дворцах-павильонах обитали какие-то немногочисленные хозяйственные организации. Широкие – воплощенное гостеприимство – двери были наглухо закрыты уже много лет.

После городской толкучки я словно попал в спящее царство. Ни одного человека кругом. На асфальтовой глади, освещенной косыми лучами заходящего солнца, стоят лишь фонарные столбы. Прогремел за спиной еще один трамвай. Прижимаясь к краю площадки, словно страшась ее обширной пустоты, проскочил одинокий грузовичок.

А хозяином площади, выше столбов с фонарями, выше далеких стен – крутых берегов асфальтового озера, – выше всего, что есть поблизости, поднимается сверкающий памятник. Гигантский рабочий и гигантская колхозница вскидывают серп и молот в вечернее городское небо.

Старые мои знакомые! Первые из знакомых, кого встретил я в Москве!

Я долго сидел на чемодане, отдыхал, жадно глядел.

Огромная площадь. Безлюдье. Прочно вросший в асфальт каменный постамент. На нем – неистово ринувшиеся вперед два гиганта. Их освещает заходящее солнце. Густыми красными отблесками сверкает измятая сталь. Рвутся с каменного постамента великаны, не могут сорваться.

Огромная пустынная площадь, тревожно освещенные великаны – и я, несоразмерно маленький, затерявшийся, беспомощный, жалкий на своем чемодане.

Институт, в который я должен поступить, где-то здесь, близко, я сижу у его подступов. Вот как выглядит дверь в мое будущее – то будущее, что не давало покойно жить, выгнало из дому.

Хватит ли сил, энергии, таланта, не потеряюсь ли я среди того бесконечно обширного, что ждет меня впереди? Страшно, замирает сердце! Но в то же время поднимается с самого дна души отчаянная радость: вот в какой мир вступаю! Пусть он велик, кажется недоступным, но «не боги горшки обжигают». Кто знает, на что способны мои руки, не поставят ли они на восхищение людям вот такие памятники!..

Я попал в институт, когда совсем стемнело. Вахтерша, словно деревенская бабушка на завалинке, вязала у дверей шерстяной носок. Она недовольно оборвала свое занятие:

– Дня вам мало!

С ее далеко не радушного позволения я улегся в темном углу институтского коридора на деревянном диванчике, положив чемодан под голову.

Я закрыл глаза, и передо мной снова поплыли улицы незнакомого города, человеческие лица, поодиночке, попарно, десятками, женские, мужские, молодые, старые лица с разными характерами, молчаливые, отчужденные.

В огромном, незнакомом мне полутемном здании было так тихо, как бывает тихо в ночные часы в опустевших учреждениях. Лишь где-то за дверями время от времени глухо гудела вода в водопроводном кране.

И мне представился спящий безбрежный город, спящие в нем, этаж над этажом, люди – тысячи, миллионы тех, кого я видел днем, и тех, кого я никогда не видел и никогда не увижу в своей жизни. Спит город, принявший меня без особого гостеприимства.

Спят люди и не подозревают, что в их миллионной семье появился еще один человек. Он лежит сейчас в углу на твердом диване. Никому не известно, какое великое желание привез он с собой в душе.

Мое единственное богатство – моя жизнь, те дни, годы, десятилетия, которые отмерены для меня. Я хочу отдать это вам, люди, незнакомые мне, вам, для вашей пользы, для вашего счастья. Никому не расскажешь об этом желании, а если расскажешь, никого не удивишь: мало ли таких, как я, предлагающих в услугу людям свое будущее? Надо просто уснуть вместе со всеми, дождаться нового дня. Дня, обещающего начало будущего.

Я не успел заснуть, как от дверей снова донесся голос вахтерши:

– Господи боже, еще один полуночник!

Минут через пять возле меня появился невысокий, крупноголовый, при погонах и портупее офицер.

– Э-э, да тут ночлежка в полной форме. Принимайте в компанию.

Он уверенно снял через голову планшетку, небрежно бросил ее на соседний диванчик.

– На какой факультет? – спросил он.

– На художественный. А вы?

– На режиссерский буду пытаться. Давайте знакомиться. Юрий Стремянник.

5

На окраине станции Лосиноостровская стоит небольшой двухэтажный особнячок. Широкие, санаторного типа окна, сравнительно небольшая вместимость, дачное место – все это выдавало, что его строили как дом отдыха средней руки, а вовсе не общежитие для студентов.

Если постоять в стороне, прислушаться, то казалось – за стенами дома прячется галочий базар: растрепанный, напористый шум голосов доносился из него.

Солдаты и офицеры, недавно снявшие погоны, тихие девушки из провинции, увешанные фотоаппаратами юнцы, сосредоточенные, рабочего вида парни, громогласные студенты, покинувшие другие институты ради святого искусства кино… Озабоченность и беспечность, растерянность и упрямая надежда, наивность и нарочитая многоопытность, доходящая порой до цинизма, и всех объединяет одно: надежда на единое будущее. У всех одна цель, одна страсть – попасть в институт.

Приемные экзамены еще не начались, будущие студенты до поры до времени предоставлены самим себе. Единственное занятие – спор. В крошечных комнатах, плотно забитых койками, в табачном дыму проходили яростные сражения.

В той комнате, куда попал я, выделились два матерых бойца, перед энергией которых стушевались все остальные.

Первый – Григорий Зобач. Он тоже собирался поступать на художественный факультет, но, не в пример мне, был уже стреляный воробей, много лет работал художником-декоратором в одном из областных театров. Он всех старше в комнате, ему за тридцать, возраст несколько перезрелый для кандидата в студенты первого курса. На голове жиденько курчавится рыжеватый, словно подпаленный, пушок – признак былых кудрей, безвозвратно уступающих место лысине. Лицо грубоватое, губастое, со светлыми беспокойными глазками и плоским лбом. Голос у него был до неприличия мальчишеский, звонкий и запальчивый, взгляды же – умудренного жизнью скептика. Он считал: искусство – в первую очередь передача ощущений; самые большие рутинеры в искусстве – реалисты; они подменяют собственные ощущения неверной копировкой натуры, а следовательно, долой реализм, да здравствует новое искусство субъективных восприятий!

Против него выступал Юрий Стремянник. Этот младший лейтенант был старше меня всего на год, но держал себя куда солиднее Зобача. С лобастой головой на короткой шее, с выпуклой грудью, невысокий, кряжистый, он никогда не поднимал голос до крика, слушая, таил на-смешку в глазах, но если начинал говорить, то говорил так напористо, что Зобач, постоянно порывавшийся его оборвать, только беззвучно, как рыба, хватал воздух ртом и не мог вставить ни слова.

Я ровным счетом ничего не понимал в спорах, хотя слушал с религиозным обожанием, мучился тайком: «Как мало знаю! Как глуп по сравнению с теми, кто на днях будет оспаривать у меня место в институте!»

Обычно с наступлением вечера споры прекращались. Из дачных домиков тянуло запахами душистого табака и пресным травянистым настоем, напоминавшим, что сейчас уже разгар августа, что впереди осень, близится увядание. Свежий ветерок врывался в открытые окна нашей комнаты, затянутой после словесных битв табачным дымом. Даже долговязый кандидат в сценаристы, в течение всего дня валявшийся на смятой койке, спрятав нос в книгу и выставив на обозрение внушительные ступни в драных носках, выползал на волю.

Белые девичьи кофточки смутно проступают в темноте. Девичьи голоса негромко поют. Как поют! Здесь собрались не случайные люди, а завтрашние артисты.

 
Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари…
 

Нежные, счастливо тоскующие от избытка молодости голоса сливаются в одно ощущение со свежестью гладящего по лицу ветерка, с влажными запахами.

 
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог…
 

Казалось, что может быть проще – откинь на время грызущие тебя заботы. Иди сядь рядом, почувствуй возле себя девичье плечо, подтяни, если даже нет у тебя голоса. Этого требует молодость, этого требует вечер, этого требует счастливая минута, выпавшая тебе в жизни. Слышишь, песня тебя зовет!

 
Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
Хмельному от радости пересуду нет…
 

Но я оставался в стороне. Я сурово приказывал себе: не время наслаждаться, начинается борьба за будущее, главное – попасть в институт, все остальное возьму потом.

Вечное упование на потом.В таких случаях не приходит в голову мысль, что потомчасто не сбывается.

6

Начались вступительные экзамены.

На помост посреди аудитории помогли подняться дряхлой старушке. Она, как курица в жаркий день на пыльную обочину, долго и озабоченно усаживалась на шатком стуле. Уселась, сложила на подоле юбки сухонькие темные руки, уставилась в пространство бездумным взглядом и замерла – покорная, заранее обрекшая себя на длительную неподвижность, всем своим видом доверчиво говорившая: «Берите меня, добрые люди, какая есть…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю