Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)
Аникин Паша и его дружок сосед по парте Федя Кочкин относятся к той обширной группе, которая называется «средние ученики». Аникин расчетливее, собраннее Кочкина, редко попадает впросак; если есть точные приметы, что его спросят на следующий день, то он добросовестно все выучит, все выполнит. Если же узнает, что учитель ограничится одной только проверкой упражнений, он не станет себя особенно затруднять, а просто спишет на перемене у товарища задание. Кочкин Федя не любит заглядывать вперед: завтра его могут спросить, но то будет завтра, а сегодня надо жить – кататься на «снегурках», ставить в лесу петли на зайцев, просто шататься по улице. Кочкин наверняка способнее Аникина: если слушает, всегда быстрей схватывает. Но вся беда в том, что Федя не любит слушать. Сейчас при объяснении на его крепком, угловатом лице тоска, как от нудной зубной боли. Но, помнится, я рассказал подробности дуэли Пушкина, и Федя, всем телом подавшись вперед, со страстью ел меня глазами. Федя Кочкин по успеваемости стоит на самой нижней ступеньке среди тех, кого называют «средними учениками», тогда как его друг Аникин почти рядом с «хорошими».
А вот и Леня Бабин, личность своего рода так же заметная в классе, как и Скворцов. Маленький, круглый, стриженный под машинку, на бесцветном, невыразительном лице – ангельское блаженство отдыха, глаза тусклы, толстые губы распущены. Он кроток, равнодушен ко всему на свете, доверчив и наивен. Несмотря на то что из-за оставаний на второй год он старше всех в классе, в это трудно поверить. Этот человек остановился в своем развитии где-то в начальных классах. С ним учителя возятся больше, чем с кем-либо, оставляют после уроков, чуть ли не каждый день дополнительно занимаются, придирчиво проверяют его домашние работы. Но успех не велик: Леня учится хуже всех.
Передо мной тридцать два человека, совершенно непохожих друг на друга. Я им втолковываю грамматическую премудрость.
Сережа Скворцов давно уже все понял. Он завертелся на месте, потом притих, склонился, изредка бросая на меня пытливый, со скрытым лукавством взгляд. Что это он там делает?.. Ах, вон что! Развязывает ленту в косе Гали Субботиной.
– Скворцов! – останавливаю я его.
Он вздрагивает, выпрямляется, принимает вид прилежного ученика.
Вижу, как смягчилась суровость на лице Сони Юрченко, но Аникин сонно хлопает белобрысыми ресницами, Федя Кочкин с тоской разглядывает потолок.
Я кончил рассказывать.
– Кому что непонятно?
Все молчат.
До звонка две минуты. Они тягостны и для учеников и для меня самого.
– Значит, можно не сомневаться, что завтра будете отвечать на «отлично»? А ну, проверим. Аникин, скажи нам, что называется причастием?
Аникин подавленно поднимается со своего места, с тоской шарит по классу глазами.
– Причастием называется… Называется форма… – тянет он, надеясь на спасительный звонок.
Сережа Скворцов ерзает на своем месте, наконец не выдерживает и подсказывает скороговоркой:
– Глагола и прилагательного свойства…
Я бросаю на него грозный взгляд.
Половина класса, если не больше, не знает. Но помочь беде я не могу. У меня план. Если на следующем уроке снова рассказывать то же самое, то к концу года у меня останется «хвост по материалу», класс не успеет закончить программу.
Большинство из тех, кто не понял сейчас, поймут дома. Кое-кого я заставлю понять на дополнительных занятиях. Для кого-то наверняка «что такое причастие» так и останется тайной. Им, не понявшим этого урока, будет трудно понять следующие. Так созревают второгодники.
Звонка что-то долго нет. Аникин бормочет про себя:
– Причастие – это форма… форма прилагательная…
А меня снова охватывает чувство беспомощности, а вместе с ним появляется и страх. Не многого же я добился этим уроком. И так изо дня в день, из года в год. Никаких побед, никаких взлетов, а значит, никаких радостей от дела, которому отдаешь жизнь. Бездарное существование! В то время когда учился живописи, мне было не трудно разобраться, бездарен я или даровит. Там каждый день перед глазами работы свои собственные и работы товарищей. Можно в любое время сравнить и оценить каждый мазок, не спрячешь свое бессилие, свое духовное убожество. Работа же учителя не так наглядна, можно десятки лет бесславно трудиться и не оценить себя по достоинству.
Никаких взлетов, никаких побед, никаких творческих радостей – не удивительно, что жизнь кажется тусклой, утомительно однообразной. И никто в этом не виноват. Никто, кроме меня самого!
Звонок оборвал мои размышления и мучения Аникина. Ребята с радостным шумом сорвались с парт.
Десять минут перерыва – и новый урок. Он будет такой же точно, как и этот. Не могу! Снова долбить то, что долбил двадцать минут назад, вчера, позавчера, третьего дня! Не могу!..
9
Этот ничем не примечательный урок был в субботу. А поздним утром воскресного дня я, праздный, плотно позавтракавший, вышел на улицу в своем новом пальто – предмете долгих обсуждений и расчетов с Тоней.
Укатанная санями дорога глянцевито блестела, занесенные снегом кусты и деревья за дощатыми заборчиками разукрасили село морозным кружевом, из труб тянулся вверх пепельно-теплый дымок. Сейчас только-только начинает проявлять свою силу зима.
А я уже жду тех дней, когда с веселым упорством станут рыть землю ручьи, покажутся углисто-черные, упившиеся влагой горбатые грядки на огородах.
Быть может, во мне сказывается та древняя крестьянская любовь к весне, когда считалось, что зима страшна, пережить ее – подвиг, что тепло, очищающее землю от снега, ее, землю-кормилицу, – спасение, счастье, жизнь! Для меня кажется дикостью, что кто-то может больше весны любить, скажем, осень. Ту осень, которая предвещает зиму с ее уничтожающими все живое холодами. Даже Пушкин, воспевающий «унылую пору, очей очарованье», в этих случаях чужд мне.
Но теперь весну я люблю еще и потому, что она обещает мне летние каникулы – законный отдых, когда имеешь право по жгучей росе спешить с удочками на реку, бродить по лесу с корзинкой, читать книги, какие подвернутся под руку, быть свободным от ежедневных уроков, от опостылевших ученических тетрадей.
Я неторопливо шел по зимней улице, со стороны поглядеть – благополучный, довольный собой. А мне в этот момент припоминалась другая прогулка…
Городской вечер поздней осени, мелкий липкий дождь, маслянистые отсветы фонарей на мокром асфальте. Я, съежившийся в своей солдатской шинелишке, бухая по асфальту тяжелыми сапогами, спешу к вокзалу. Только что видел девушку, она, испуганно постукивая по мокрому асфальту каблуками туфель, скрылась в темноте. Я иду один среди равнодушного и по-осеннему неуютного города, едва сдерживаю себя, чтобы не кричать от отчаяния: «Я неудачник!» Черно мое будущее, как это вечернее небо, сеющее противный дождь на каменный город. Художник без таланта, гражданин, которому отказано в самом важном – быть полезным людям. Неприглядное существование ждет впереди. Ломай жизнь, пока не поздно, ломай без жалости!..
Теперь я неторопливо вышагиваю – не студентишка в обтрепанной солдатской шинелишке, не одинокий, затерянный среди безбрежного города прохожий, – я солидно выгляжу, меня все знают, здороваются со мной с должным уважением. И утро сегодня славное: легкий морозец, вялое солнышко просачивается сквозь тонкие облака. Но забытое отчаяние, панический страх перед будущим вновь накипают в душе.
Тогда я нашел в себе силы, без жалости, круто переломил жизнь. Случайно подвернувшийся подъезд пединститута направил меня по новой дороге.
Я с ужасом бежал от того, чтоб не стать бездарностью, надеялся, что наконец-то отыскал себе место, пусть скромное, без славы, без почестей, но место, где смогу быть полезным людям. И вот теперь я снова убеждаюсь: нет, не убежал от собственной бездарности. Нельзя закрывать глаза!
Простая и жуткая арифметика приходит в голову. Урок – сорок пять минут. По десять, по пятнадцать учеников не уносят никаких знаний с моих уроков. Если сложить все потери вместе, то на каждом моем сорокапятиминутном уроке для людей, для общества, которому я служу верой и правдой, пропадает от семи до одиннадцати часов. За мой рабочий день потери нужно считать сутками. За всю мою непродолжительную работу в Загарьевской десятилетке пущены на ветер годы и годы. И если я дальше стану работать так, как работаю сейчас, то целые человеко-столетня по моей вине будут украдены у детей. Столетня!.. Страшна деятельность учителя-поденщика. Воинствующая бездарь в искусстве, пожалуй, не принесет столько вреда людям.
Рослый, массивный в своем новом добротном пальто, с независимо поднятой головой, уверенной поступью я двигаюсь по селу – воплощенная уравновешенность, наглядное благополучие. И никто из встречных, с которыми я здоровался как подобает доброму знакомому, не догадывается, что происходит у меня в душе.
Неужели кисти мои засохли?.. Неужели мне снова придется ломать жизнь? Невозможно это! Искать новое место, снова учиться и переучиваться – мне не двадцать два года, я уже обременен семьей, я врос в школу. Не так-то просто начинать жизнь сначала. И разве можно ручаться, что снова не произойдет такой же ошибки? Бросить школу, заняться чем-либо другим – верная гарантия стать законченным неудачником.
10
Доступный способ узнать себя – трезво, честно, без снисхождений сравнить с другими. Люди, невнимательно приглядывающиеся к окружающим, не понимают не только других, но и себя в первую очередь.
Если на художественном факультете я сравнивал свои работы с работами своих товарищей, то теперь решил с пристальным вниманием присмотреться к урокам учителей нашей школы.
Во всем районе самым старым, а значит, и самым уважаемым учителем считался Иван Поликарпович Ведерников. Он больше сорока лет преподавал в школе.
Олег Владимирович Свешников, преподаватель математики в старших классах, выступал с докладами на семинарах учителей в области.
Учительница химии Евдокия Алексеевна Панчук славилась своим запальчивым вдохновением на уроках.
Много говорили об уроках физики, которые проводил Горбылев Василий Тихонович.
И вот в свободные часы я стал кочевать из класса в класс, с ревнивым вниманием слушал, как преподают другие.
Уроки Ивана Поликарповича, нашего школьного патриарха, были бесхитростно просты. Внешне все как в инструкциях, как в методических письмах, которые щедро нам присылались из облоно. Я тоже добросовестно придерживался инструкции, и тем не менее ученики слушали Ивана Поликарповича гораздо внимательнее, чем меня. Он преподавал историю. А походы Александра Македонского или восстание Спартака всегда воспринимаются с большим интересом, чем рассуждения о деепричастных оборотах. Сказывалась и многолетняя практика. С добродушно-хитроватой улыбкой в нужный момент Иван Поликарпович бросал какой-нибудь исторический анекдот: «А вот у Александра Македонского был конь…» И все до единого в классе настораживались: «А ну, что за конь?..» Кому не любопытно! Самый вид Ивана Поликарповича, внушительно высокого, насмешливо спокойного, украшенного благородной сединой, заставлял уважительно относиться к тому, что он говорит.
У Олега Владимировича строго рассчитана каждая минута, точные, выверенные, суховатые изложения и основа основ – непреложный закон: не усвоив вчерашнего материала, ни в коем случае нельзя слушать сегодняшний урок. Для повторения не жалеть времени. Серьезность и терпение, еще раз терпение – ничем другим, а только этим брал Олег Владимирович.
Евдокия Алексеевна, полная, низкорослая, с подвыщипанными бровями, очень заурядная на вид женщина в темно-синем костюме, который стал чуть ли не униформой для сельских учительниц, со страстью и запальчивостью любила свой предмет. У нее ни особых подходов, ни точно разработанных планов, ни расчетов во времени, а просто страсть – буйная, напористая, ошеломляющая ребят. В школе с улыбкой передавали, что как-то, рассказывая о таблице Менделеева, Евдокия Алексеевна вгорячах вскочила ногами на стул и, возвышаясь над изумленным классом, громоподобно ораторствовала. Тут уж волей-неволей будешь слушать даже тогда, когда речь учительницы непоследовательна, растрепанна, хаотична.
Но больше всех меня поразил урок Василия Тихоновича…
Степан Артемович и его правая рука, наш завуч Тамара Константиновна, рослая, полнотелая, с тяжелым пучком волос на твердой шее и горделивой выправкой римской матроны, в один голос заявляли на педсоветах, что я достойный подражания учитель. У меня при проверках оказывались самые добросовестные планы, без напоминаний, в нужный срок я представлял обстоятельные отчеты, никогда не жалел своего времени, занимался после уроков с отстающими, и количество «двоечников» по моим предметам не превышало допущенной нормы. Василий же Тихонович отчеты подавал с запозданием, планы уроков подсовывал такие, от которых Тамара Константиновна морщила свое белое лицо:
– Что вы тут понаписали? Вы читали методическое письмо, которое мы недавно получили?
– Прошу прощения, не мог осилить, – дерзко отвечал физик.
Ему прощали дерзости, но не выражали к нему и особого расположения. Я был на виду, Василий Тихонович ходил в непризнанных. Мы не испытывали друг к другу особых симпатий.
Василий Тихонович не произнес обычных слов: «В прошлый раз мы проходили…» Он никого не вызвал к доске, молча расставил на столе спиртовку, металлическую подставку, стаканчик, поднял голову и начал урок как-то в лоб, с неожиданного вопроса:
– Шофер оставил на морозе свою машину, ушел спать и не слил воду из радиатора. Кто скажет, что может случиться с машиной?
Несколько рук поднялось над партами.
Вместо обычного преподавания, когда учитель рассказывает, а ученики чинно слушают, между ними и учителем начался разговор. Никаких изложений, только вопросы, простые, житейские. Кто из ребят не интересовался машиной, кто из них не крутился вокруг шоферов! Замерзающая вода разрывает чугунную рубашку мотора – это так понятно, что не надо заставлять себя слушать. Идет беседа.
Василий Тихонович, высокий, узкоплечий, со смуглой кадыкастой шеей, направляя свой горбатый нос то в одну, то в другую сторону, неистощим на неожиданные вопросы:
– А что, если вместо воды налить в радиатор парафин, из которого делают обычные свечки? Разорвет он или не разорвет радиатор на морозе? Кто скажет?
Я бы сам не сумел ответить, что случится, если в радиатор машины налить расплавленный парафин и дать ему замерзнуть.
– Васильева, к столу! Расплавь парафин и остуди. Может, твой опыт поможет нам решить этот вопрос. Занимайся, а мы тем временем вспомним, что проходили на прошлых уроках.
Васильева возится у стола, в классе начинает пахнуть оплывшей свечкой. Василий Тихонович продолжает бросать вопросы.
Я сидел и испытывал чувство, похожее на то, какое появлялось у меня, художника-неудачника, перед развешанными по стенам музеев закатами Рылова, сумрачными этюдами Остроухова. Все просто, все понятно, но почему сам я не могу этого сделать? И досада, и горькая зависть, и страх за самого себя: кисти мои засохли…
11
Я бросился спасать самого себя. Те дни, когда я писал натюрморты, составленные из консервных банок и луковиц, не научили меня живописи, но, должно быть, приучили к усидчивости. Через межбиблиотечный абонемент я выписывал книги: Ян Коменский, Гельвеций, Ушинский. Я ворошил педагогические журналы, исписывал толстые тетради выкладками, конспектами, собственными соображениями.
До сих пор я считал себя знающим педагогом: как-никак окончил институт. Теперь же моим институтским профессорам, некоему Никшаеву и его вечному оппоненту Краковскому, наверно, частенько икалось. Какого черта эти два эрудита в течение нескольких лет переливали передо мной свои собственные пустопорожние идейки! Почему они не ознакомили меня с тем немногим, что делается у нас сейчас в педагогике? Мне теперь приходится перерывать целые кипы журнальных статей, чтобы натолкнуться на что-либо полезное. И я рылся с упрямством человека, видящего в этом свое спасение.
Все можно узнать. Секретов нет. Но не существует ли в педагогике, как и в живописи, особого таинства, недоступного мне?
На затянувшихся педсоветах, по дороге из школы к дому, ночью в постели я постоянно обдумывал: с какой стороны подступиться к объяснению каких-нибудь прилагательных, пишущихся через два «н», как рассказать о них, чтоб все до последнего ученика в классе не отвлекались, а с жадностью слушали меня? Каким неожиданным приемом, чем привлечь их внимание?
И вот однажды ученики шестого класса «А» были несколько озадачены началом урока. Вместо того чтобы приняться за обычное скучное объяснение, я, ни слова не говоря, росчерком мела разделил доску на две части. На одной стороне написал громадное «А», на другой вывел «О», по размерам не уступающее велосипедному колесу. И даже вялый, ко всему равнодушный Леня Бабин поднял свои сонные веки, склонив стриженую голову на плечо, раскрыв рот, уставился на доску. А я с самым невозмутимым видом уселся за стол, произнес:
– Сережа Скворцов, выйди к доске.
В тесной форменной гимнастерке, надо лбом торчит белобрысый вихор коровьего зализа, Сережа, всеми признанный отличник, неуверенно вылез из-за парты. На его подвижной остроносой физиономии можно прочесть целую гамму переживаний: любопытство – что все это значит, настороженность – нет ли со стороны учителя какого подвоха, затаенное самодовольство – вызывают-то его, лучшего ученика, – значит, сложное дело.
– Напиши, Сережа, внизу под буквой «А» такие слова: издавна, издалека, досуха, докрасна, слева, сначала…
Застучал мел. Напряженно склонив тонкую шею с трогательной косицей волос в ложбинке, Сережа торопливо выводит слова.
– А сейчас внизу под «О» – вправо, влево, наново, набело, насухо…
Сережа пишет, а класс молча ждет. Федя Кочкин, окаменевший в тоскливой неподвижности в те минуты уроков русского языка, пока не приходилось самому браться за ручку, сейчас навалился грудью на парту, сдержанно поблескивает глазами.
Слова написаны, Сережа вопросительно повернулся ко мне: что дальше?
– Теперь все присмотритесь к словам и скажите, почему одни слова написаны под буквой «А», другие под буквой «О»?
Класс смотрит на доску, класс молчит. Мне даже кажется, что я слышу, как вразнобой дышат эти тридцать с лишним человек. Широкое, веснушчатое, с суровой сосредоточенностьюлицо Сони Юрченко, наивно недоуменное – Гали Субботиной, выжидающее – Паши Аникина, осоловело помаргивающее ресницами – Лени Бабина. Все решают несложную задачу. Если мне просто, без обиняков сказать – потому-то и потому-то, то ученикам ничего не останется, как только поверить на слово и постараться запомнить. Но если своими усилиями открыть загадку, то после не нужно убеждать: что, как, почему. Проявляется активность, приложены пусть небольшие, но свои усилия, знания сразу становятся как бы своей собственностью.
А в конце урока диктант, похожий на игру. Я читаю маленькое описание утра в горах: «Слева поднимаются темные скалы, кажется, они наглухо закрывают путь бешеной речушке…» Я читаю довольно быстро, а каждый должен записывать только наречия с окончанием на ои а.Будь начеку, не пропусти, не ошибись, не впиши неподходящее слово только потому, что на конце его стоит о;из десятка слов, как крупицу золотоносного песка, выуди драгоценное наречие.
Я сам увлекся, звонок застал меня врасплох. Ученики поднимались со своих мест с оживленными лицами, перекидывались вопросами:
– У меня десять слов. У тебя сколько?
– Я сначала в сослепу «а»в конце написал…
– А как писать – с махуили с маха?
Началась перемена, а ребята еще продолжали жить уроком.
Всю эту десятиминутную перемену я ходил по учительской, поспешно затягивался папиросой. Точно такой же урок я должен провести сейчас в другом шестом классе, зуд нетерпения охватил меня.
Именно во время этой перемены я впервые почувствовал, что есть, оказывается, особое наслаждение в том, что ты сообщаешь новость. Пусть эта новость будет всего-навсего правилом правописания наречий, лишь бы она вызывала интерес. Поделиться любопытной новостью – все равно что поделиться маленькой радостью. Разве не радость чем-то обогатить человека?
Весь день после этих уроков я испытывал праздничное настроение. То, что я сделал сегодня, не открытие неведомого, не новый шаг в педагогике, нет, этим приемом давно-давно пользуются учителя, он даже имеет ученое название – эвристический прием.Я по своему невежеству раньше не знал о нем, теперь воспользовался чужой находкой, и все-таки у меня маленькая, никем не замеченная победа. Для моих учеников сегодня случайно выдался нескучный урок; они, наверное, не надеются, что все уроки станут такими же. Я тоже не слишком обольщаю себя надеждами. Даже в живописи у меня случались удачи. Помню портрет девушки в бирюзовом платье, помню похвалу профессора: «В вас черт сидит, Бирюков!» Но я помню и катастрофу после этой похвалы. Не следует излишне радоваться, но и опускать руки не стоит: «Не боги горшки обжигают». Сделал маленькое дело, завтра попробуем сделать что-то более значительное.
……………………………………………………………………
12
Без особых событий прошел год.
Сережа Скворцов, Соня Юрченко, Федя Кочкин, Паша Аникин перешли из шестого класса в седьмой. Удалось перетащить сквозь весенние экзамены и осенние переэкзаменовки даже Леню Бабина. Я их классный руководитель. Наступила шестая зима моей работы в Загарьевской десятилетке.
Проводил уроки, среди учителей в учительской поддерживал разговоры об успеваемости, о погоде, о новой кинокартине, гулял, обедал, обсуждал с женой хозяйственные заботы, а в то же время где-то между этими будничными делами не переставал обдумывать свое сокровенное.
Если б посторонний человек смог проникнуть в это сокровенное, он, наверное, с недоумением бы пожал плечами: экая скука, обсасывает материал о каких-то там второстепенных членах предложения! Профессиональное помешательство, не иначе.
Смутные мысли, догадки, соображения, копившиеся в течение дня, я собирал для вечера. А вечером садился за стол, зажигал лампу, и тут начиналась работа, которую я не могу назвать другим словом, как лабораторная. Вытаскивались справочники, книги, учебники, детские сочинения, старые записи, начиналось сопоставление, сравнение – начинались поиски. Смутные догадки приобретали какую-то зримость, соображения превращались в строго рассчитанные планы будущих уроков. Настольная лампа под абажуром из вылинявшего голубого шелка освещала заваленный книгами и бумагами стол, в щербатом блюдце, служившем мне пепельницей, росла куча окурков, за черным запотевшим окном, небрежно задернутым занавеской, слышался смех девчат, возвращающихся с танцульки из Дома культуры, приглушенный лай собак, громыхание грузовика, поторапливаемого спешащим к ночлегу шофером. А я наедине с собой сочиняю самую увлекательную повесть – повесть о том, как мне прожить свое завтра.
Момент, когда я переступил порог пединститута (случайно переступил!), не сделал меня педагогом. Не стал им я после пяти лет учебы в институте. Больше четырех лет я преподавал детям, называл себя учителем, писал в анкетах педагог,думал, что я люблю свою профессию, но нет, я не был еще настоящим педагогом. Я теперь начинаю постепенно становиться им.
У меня появился свой стиль, своя манера в работе. Я и класс – две стороны в разговоре. Темой такого разговора могут быть и причастия, и характеристика Троекурова из повести Пушкина «Дубровский», все что угодно. Я запевала, я собеседник, я направляю разговор… Вопрос за вопросом, от простых к более сложным. Подталкиваю на догадки, заставляю соображать, расширяю эти догадки, углубляю размышления, и незаметно класс приобретает новые знания.
Прежде я не чувствовал себя одиноким: знакомых – полсела, почти со всеми учителями в приятельских отношениях, с Тоней жил в добром согласии, как и полагается хорошему семьянину. Но в последнее время я все сильней и сильней стал ощущать: не хватает друга. С кем поделиться? Иван Поликарпович может лишь снисходительно выслушать, похвалить, посетовать, что время его прошло. Мне у него учиться нечему, а ему у меня поздновато, да и, пожалуй, зазорно. Не получалось разговора и с Олегом Владимировичем. Он слишком был уверен в том, что работает как надо. Единственно, кто мог бы стать моим товарищем, был Василий Тихонович. Но он держал себя заносчиво, а я не привык набиваться на дружбу.
Казалось, кому еще интересоваться моей работой, как не Тоне? Она – самый близкий мне человек, она тоже преподает в школе. Но, может быть, сказывалось влияние Акиндина Акиндиновича или же натура выросшей в крестьянской семье девчонки давала себя знать, так или иначе Тоня была слишком увлечена бесконечными заботами об устройстве нашего маленького хозяйства. Должен быть запас дров во дворе, погреб набит картошкой, в сарае ухоженный поросенок, в комнатах чистота – тут Топя и энергична и осмотрительна, по-своему умна и даже талантлива. Возле Тони удобно жить, но как требовать интереса к моим делам, когда она и свои-то школьные обязанности выполняет в промежутках между хлопотами по дому. Присядет над книгами, перебросает из одной стопки в другую тетрадки и снова сорвется на кухню или во двор.
Я учитель, мое призвание учить, передавать то, что знаю, а тут я не могу высказать, чем живу, что волнует… Ни высказать, ни посоветоваться, ни поспорить.
13
До сих пор завуч Тамара Константиновна была довольна мною. Но вот я стал преподносить ей вместо обычных планов те записи, над которыми трудился по вечерам, – каждый раз несколько страниц, убористо исписанных вдоль и поперек, со сносками, со вставками, с ссылками на те книги, какие не читала и не собиралась читать Тамара Константиновна. Она листала мои тетради, морщила свой белый, по-девичьи гладкий лоб, спрашивала:
– Это что же такое?
– То, что вы требуете, – план урока.
– Одного?
– Одного урока.
Тамара Константиновна снова вглядывалась в мои тетради, снова морщила лоб.
– Гм… Дурную манеру Горбылева переняли. Нельзя ли как-нибудь попроще составлять планы?
– Проще не получается.
– Мудрите, Андрей Васильевич. В прошлом году вы всегда отличались аккуратностью, я вас постоянно ставила в пример. Мудрите…
Она перестала ставить меня в пример.
Я уже не обращал внимания на внушительное слово показатели,но меня вызвал для конфиденциального разговора Степан Артемович.
Он сидел за своим директорским столом, маленький, прямой, в меховой душегрейке (чтоб не продувало от окна спину), на лице знакомая непроницаемость, костлявый кулачок лежит на моих тетрадях, которые передала ему Тамара Константиновна.
– Андрей Васильевич, – начал он, как всегда, тихим голосом, заставляющим уважительно вслушиваться в каждое слово, – я ознакомился с тем, как вы готовитесь к урокам. Похвально… Да, похвально, что вы стараетесь оживить свое преподавание. Но… Вы хмуритесь, вы не ожидали этого но?..Так вот, но,уважаемый Андрей Васильевич, чрезмерное оригинальничанье в преподавании может дать нежелательные результаты. Я старый педагог и, поверьте, знаю, что часто в угоду живости и образности при обучении приходится поступаться обычными трудностями. А учеба, как бы вы ни старались ее разукрасить, была, есть и останется не чем иным, как трудом, причем не легким трудом. Те, кто говорят, что знания – сладкий плод, благородно лгут. Знания – горький корень. Подслащайте этот корень сколько вам угодно, старайтесь вести уроки по возможности живо, но не в ущерб знаниям, не пугайтесь, что детям будет трудно.
– Стараюсь преподносить те же знания, но иными путями, более доходчивыми. Это ничего не имеет общего с подслащением горького корня, – возразил я.
Степан Артемович выдвинул ящик стола, вынул оттуда бумагу, по-стариковски отвел ее от глаз на вытянутую руку:
– Судя по отметкам, успеваемость по вашим предметам несколько снизилась. Это не тревожит вас?
– Я теперь подхожу к ученикам с более высокими требованиями.
– Вы знаете, что я всегда был сторонником требовательности. Ваша прежняя требовательность меня удовлетворяла. А сейчас… сейчас я, глядя на отметки, выставленные вашей рукой, начинаю терять ориентировку: верить ли вам на слово, что вы не подведете школу, или же сомневаться?
– Я могу уверить вас только в одном, что теперь даю знания глубже, шире, разностороннее, чем давал до сих пор. Посетите мои уроки, может, они убедят вас.
И Степан Артемович поднялся со стула:
– На уроках у вас непременно побываю. Впрочем, по этим записям, – он похлопал ладонью по моим тетрадям, – я уже представляю ваши уроки. До поры до времени я постараюсь во всем добросовестно верить вам. До поры до времени… Точнее – до экзаменов. Они покажут… – Он протянул мне свою сухую руку.
Меня встревожил этот разговор: экзамены покажут… Правда, до экзаменов еще очень далеко, началась только вторая четверть, впереди вся зима, весна. Сколько воды еще утечет до середины мая! Но я знаю Степана Артемовича, он никогда и ничего не забывает. Так ли уж уверен я в своих учениках? Уверен! Но мало ли что может случиться! Бросил вызов Степану Артемовичу, – значит, учитывай теперь все до последней мелочи.
Я по-прежнему засиживался по вечерам за полночь, только стал более придирчив к мелочам, больше задавал на дом, оставлял после уроков. Впрочем, этим в стенах нашей школы никого не удивишь.
Акиндин Акиндинович Поярков, мой сосед по дому, – добрейший от природы человек. Но что делать, если его уроки географии скучны, а Степан Артемович и Тамара Константиновна требуют высокой успеваемости, постоянно напоминают о том, что наша школа одна из лучших в области, что нужно дорожить ее честью? И добрейший Акиндин Акиндинович становится безжалостным: он старается задавать побольше на дом, строже спрашивать, того, кто не сумел выучить, оставляет после уроков. Уж этого нерадивого, не жалея ни труда, ни времени, Акиндин Акиндинович прощупывает со всех сторон, заставит выполнить задание, задаст дополнительно. Не хотел быть добросовестным, получай – шесть часов в школе, два часа после того, как остальные отправятся по домам, да не забудь выполнить и то, что задано на следующий день, если не хочешь снова и снова оставаться под особым наблюдением.
Почему я должен отставать от Акиндина Акиндиновича, выслушивать за это нарекания директора?
В седьмом классе «А», где я был классным руководителем, училась Аня Ващенкова. Как все болезненные и не по возрасту высокие девочки, она была застенчива. Чувствовалось, что постоянно помнит о своей долговязости, об остроте локтей, о худобе ног – ходит сутулясь, на переменах держится подальше от шумной возни.
В прошлом году Аня тяжело переболела ревмокардитом, пропустила несколько месяцев, была переведена без экзаменов, весь сентябрь, начало учебы, провела с матерью на курорте.