355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:19

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)

Тропинка вынырнула из кустов, врезалась в рожь. В этом году рожь вымахала высокой, колосья бьют по глазам… Он продолжает шагать. Он идет. Куда? Зачем? Нельзя идти!

Нельзя?.. Скрыться?.. Вот тогда-то уж Игнат Егорович подумает – от стыда сбежал, вот тогда-то скажет – подлеца вырастил. Прав будет!

Саша прибавил шагу, колосья хлестали по лицу…

Все вышло неожиданно просто. С замирающим сердцем Саша толкнул дверь в председательский закуток. Игнат Егорович встретил его спокойным взглядом, кивнул – «садись», продолжал писать. Крупная, с натруженными венами рука старательно выводила тонкой ученической ручкой букву за буквой. Наконец отодвинул бумагу, закурил, произнес:

– Ну, рассказывай, как там вышло?

Широко раскрытыми глазами, с удивлением и благодарностью Саша уставился на Игната Егоровича. Тот усмехнулся:

– Думал, что возмущаться буду?

– Игнат Егорович! Все не так… Все иначе…

– А ты рассказывай. Знаю, что иначе.

Саша, сбиваясь и спеша, принялся передавать разговор с Мансуровым.

– Подлец!

– Игнат Егорович…

– Не ты подлец, а Мансуров… В нашей жизни, Сашка, есть рамки. Часто в них трудно развернуться – тесны. Надо, скажем, купить партию шифера, и деньги есть в банке, а не дают – не по смете. Надо посеять клеверу – нельзя, не по директивной установке. А эти сводки… В Кудрявине покосы позарастали лет десять тому назад, а в сводках требуют – учитывай их. Кому не приходилось обходить сторонкой эти сметы, директивы, сводки? Я обошел. Суди меня – отвечу, но подними вопрос о том, чтобы ни у меня, ни у других председателей не случалось больше нужды объезжать на кривой, поправь жизнь. Но разве это нужно Мансурову? Для него партийная работа – лишь лесенка, по которой удобно подняться над всеми… Что ж, Павел Сергеевич, пришла пора поговорить в открытую… Вот, Саша, прочитай: в обком пишу…

Саша взял в руки бумагу.

12

Велика сила слов, напечатанных на шершавом газетном листе.

Все знакомые Игната Гмызина вроде бы не соглашались со статьей, многие даже возмущались ею, многие or чистого сердца высказывали сожаление:

– Поводил какой-то перышком по бумаге, глянь – матерому мужику поги обломал.

– После такого тумака трудно не захромать.

Игната Гмызина жалели, а тех, кого жалеют, невольно начинают считать слабыми, беспомощными, в них перестают верить.

Сам Игнат продолжал жить, как жил. Утром рано уходил на поля – не пришла ли пора начинать выборочную жатву? Днем всегда его можно было увидеть на стройке нового скотного – там бетонировали дорожки, устанавливали автопоилки. По-прежнему добродушно спокойный, уверенный в себе, нахлобучив на гладкий череп мягкую кепку, увесисто-твердой походкой ходил он по деревне. Те, кто видел его каждый день, мало-помалу начинали забывать о газетной статье. И только Саша помнил, не мог успокоиться.

Между Сашиным домом и школой на пустыре, теперь застроенном сельповским магазином и складами, раньше стояла осина. Каждый день Саша по нескольку раз проходил мимо нее, не замечал, не обращал внимания. И вот однажды в летний день, после дождя, когда от низких тяжелых туч легкий сумрак рассеян в воздухе и тусклые лужи разбросаны по дороге, Саша бросил случайный взгляд на осинку. Бросил и остановился: тонкий ствол отливает металлическим холодком, твердые листья невесомо окружают его, цвет их под стать стволу – неяркий, серебристо-прохладный, – осинка живет, дышит, купается во влажном густом воздухе. В течение многих лет каждый день по нескольку раз пробегал мимо и не замечал, что она красива, стой и смотри хоть час, хоть два – нисколько не надоест. Открытие!

Так иногда поражаешься красоте человека.

Не день, не месяц, больше года знал Саша Игната Егоровича. Кажется, ничем он не мог уже удивить; кажется, наперед известно – что скажет, как поступит. Но вот простой случай: вместо того чтоб осердиться, отвернуться после газетной статьи, он встретил простыми словами: «Рассказывай, как там вышло». И Сашу поразило – понял, без объяснений. Саша ждал обиды. Как он смел так думать об Игнате Егоровиче? Ведь он знал его, жил вместе…

День ото дня росло негодование – какого человека оклеветали! Где правда? Почему не возмущаются?..

Порой появлялось желание подняться на второй этаж райкома, войти и сказать в лицо, с ненавистью все, что знал, что думал. Глупость, конечно, мальчишество, этим делу не поможешь.

Не это ли желание заставило выложить все перед Катей?

После той ночной встречи, когда Катя ушла, хлопнув дверью, они не перебросились ни единым словом. Саша видел ее только издалека.

Сбежала раз с крыльца райкома, легкая, быстрая, чем-то озабоченная. Ветер полоснул подолом светлого платья по загорелым ногам. Резко повернула голову, в открытое окно кому-то бросила слово.

Или же… Шел в кино. Плечи теснит отглаженная рубашка, потная рука в кармане мнет билет. Навстречу девчата. Среди пестрых платьев, наброшенных на плечи шелковых косынок словно ударило по глазам – гладко зачесанные волосы, белый лоб, под ним ровные брови, лицо и знакомое и забытое!.. Блестящие глаза вздрогнули и скользнули в сторону. Прошла мимо…

После таких встреч день, два не оставляло беспокойство – не мог сидеть на месте, бросал одно дело, хватался за другое, чего-то недоставало, что-то искал. Проходили дни – успокаивался.

Дошли до Саши и смутные слухи, что Катя любит не кого-нибудь, а Мансурова, что она вечерами «все глаза проглядела» на его окна, что тот за занятостью даже не замечает ее. Саша против воли прислушивался, верил и не верил, ругал самого себя: «Мне-то что? Не все равно теперь, о чьи окна глаза мозолит».

Саша пришел в райком комсомола, чтобы сдать свой билет. Давно бы пора это сделать.

Попал в обеденный перерыв. В первой комнате ни души. В открытое окно влетает ветер, шевелит на столах бумаги. Заглянул во вторую комнату. Катя с гримасой упрямства и мученичества на лице одним пальцем отпечатывала на машинке какую-то бумагу. Она заметила Сашу, и он вошел, сказал в сторону:

– Здравствуй. Я комсомольский билет хочу сдать.

– Здравствуй.

Притихшая, робкая, виноватая… Сразу же где-то в дальнем уголке души шевельнулась надежда: а вдруг да раскаялась, вдруг да захочет, чтоб было по-прежнему…

– Вот… – Саша выложил на стол свой билет.

Катя взяла его, застенчиво улыбнулась, глядя на фотографию, предложила:

– Хочешь взять ее на память?

– Не надо.

– А если я возьму?

– Тебе-то зачем?

– Саша… – Она подняла глаза, доверчивые, добрые, просящие. И Саша вздрогнул – неужели!.. Но он ошибся. Хоть голос Кати, как и глаза, был доверчивый, просящий, но говорила она совсем не то, что бы хотелось ему услышать. – Саша… Разве мы не можем быть просто хорошими товарищами?

– Чего зря толковать… Билет-то примешь или Клешинцеву подождать?

– В партию вступил… Недавно слышала, как о тебе Павел Сергеевич Мансуров говорил Сутолокову. Хвалил тебя…

– А я в похвале Мансурова не нуждаюсь!

– Почему?

И тут Сашу взорвало. Он высказал все, что слышал от Игната Егоровича, что думал сам.

– …Он карьерист! Занимается не делами – интригами! Не смотри на меня так – не боюсь! В лицо ему скажу! Все! Прямо!

Глаза Кати округлились. Они сначала налились ужасом, потом вспыхнули негодованием, наконец губы ее скривились презрительно, лицо из доброго, мягкого стало сразу сухим, каким-то острым.

– Мелкая душонка, – оборвала она. – Ведь знаю, почему ты так говоришь. Знаю! От злобы! Из-за личных счетов! Наслушался сплетен… Я-то считала порядочным, в товарищи напрашивалась… Уходи! Ухо-ди! Слушать тебя не хочу!..

13

Изогнув шею черным лебедем, лампа бросает яркий круг на зеленое сукно стола. В стороне от границы света поблескивают телефоны. Во всем кабинете мрак. Освещенный кусочек кабинета – второй дом Павла Мансурова и даже не второй, а единственный.

Только поздними вечерами в кабинете, когда можно не опасаться случайного посетителя, Павел чувствовал себя совершенно свободным.

Сейчас он перебирает бумаги и не спеша думает:

«Теперь тебя в твоем же гнезде легко взять за шиворот. Соберем партийное собрание в „Труженике“. Поговорим. Пора… Пусть-ка встанут в защиту! Против общественного мнения? За раскритикованного вдребезги? Кому захочется лбом на обух лезть. Как ты, Игнат Егорович, себя чувствовать будешь?.. Вот тогда и поговорим по душам. Зла-то тебе не хочу, лишь бы под ногами не путался…»

Павел толстым карандашом пометил на листке календаря: «Вызвать из „Труженика“ Ногина».

«Может, не доводить до собрания? Встретиться с Игнатом, дать почувствовать, что вожжи в моих руках… – продолжал думать Павел и тут же решительно отмахнулся. – Не поймет – толстокож, упрям, самоуверен. Только лишний шум поднимет – делу во вред».

Где-то был документ – прошлогодняя записка Игната, отданная Павлу, чтоб тот положил ее тогда в свою папку. Помнится, там мимоходом говорится о пользе кормозапарников. Кормозапарники Игнат в прошлом году защищал, а теперь отвергает кормоцеха. Интересный документ, очень может пригодиться…

Павел выдвигал ящики стола, рылся в них. Запустив руку в нижний ящик, он вдруг наткнулся на что-то твердое, вытащил… Свет лампы упал на сплющенный кожаный картуз Мургина.

За темными окнами спало село. Только по дощатому тротуару простучали шаги запоздавшего прохожего, затихли вдали. Снизу, с первого этажа, доносился непонятный скрип и потрескивание.

Павел положил картуз под лампу. Странно было его видеть среди кабинетных бумаг – грубый, заскорузлый, с жеваным козырьком, у околыша чуть-чуть распоролся шов, подкладка бурая от пота, он все хранит следы жизни человека, который отходил свое по земле.

Павел забыл даже, что картуз лежит здесь. О многом забыл… Не потому ли, что неприятно оглянуться назад?..

«Не у меня одного неудачи… В Шумакове, у соседей, тоже плохо с кормами! Банникова, секретаря райкома, каждый месяц вызывают в обком на бюро, записали уже выговор. Перхунов из Сумкова – авторитет! – а весной чуть ли не треть колхозов оставил без рабочей силы, ушли люди на строительство целлюлозного комбината, сорвали сев, – теперь освобожден мужик от работы… А недавно в газете раскатали соборянского секретаря райкома за то, что его уполномоченные подменяли колхозных председателей. А разве мало было неприятностей у Комелева?.. Всем трудно работать, но не было ведь случая, чтоб на чьей-то совести висела человеческая жизнь. Не слышно такого… Ты один, Павел Сергеевич, отличился… Один!.. Любуйся теперь картузом…

Хотел быть среди людей лучшим, хотел добыть для района первенство. Думал – заметят, оценят, выдвинут в область. На опыте коршуновцев – победа всей области… Чем черт не шутит. Не боги горшки обжигают. Так, должно быть, и вырастают люди, управляющие государством.

Вот что хотел. Получается иначе…

Что впереди? Долго ли идти такой неверной походкой? Каков будет конец?..»

От упирающихся в тупик мыслей, от ссохшегося картуза, вызывавшего смутные мучения, Павел Мансуров почувствовал себя ненужным, заброшенным. Как крот в норе, сидит сейчас в этих стенах, что-то выкапывает, что-то плетет… Возможно, и удастся столкнуть с дороги Игната, а через неделю не поднимется ли другой Игнат? Не веч-по же воевать. Когда-нибудь поднимешь вверх руки, признаешься: «Все! Нет больше сил!» Перебросили бы в другой район, там бы начал по-новому, там бы стал умнее…

Неожиданно Павел услышал, что кто-то открывает дверь. Он нервно вздрогнул, схватил картуз, заслонясь рукой от слепящей глаза лампы, всмотрелся.

В дверях стояла Катя. Увидев, что Павел Мансуров заметил ее, решительно шагнула вперед.

– Не могу больше… – обронила она тихо и опустилась на диван. В полутьме на бледном лице выделялись большие тревожные глаза. – Хочу услышать от вас самого…

– Что с тобой, Катя?

– Павел Сергеевич, про вас говорят нехорошие вещи… Говорят, что вы… Нет, не могу повторить… Скажите: есть хоть маленькие основания упрекать вас? Мне это нужно, мне не безразлично знать…

Павел Мансуров глядел на Катю и удивлялся: как он заездился за последнее время. Забыл… Не минутная прихоть, не вольность женатого человека, но и не настоящее… Для настоящего не хватило его, как не хватает и в других делах. Разве сможет она это понять?.. Сидит, кутается в платок, передергивает плечами, в глазах боль и тревога. За него тревожится – славный человек.

– Павел Сергеевич, что ж вы молчите? – громким шепотом переспросила Катя, подаваясь вперед, вся взвинченная, напряженная – вот-вот сорвется с места.

– Катя… – ласково и грустно произнес Павел, не зная еще, что сказать ей, в чем признаться. В руке он держал картуз Мургина, помедлив, протянул: – Вот!

– Что это? – Легкие руки Кати вынырнули из-под платка.

– Не признаешь?

– Нет.

– Эту вещь забыл в моем кабинете Федосий Мургин за несколько часов до своей смерти.

Катя вздрогнула.

– И я признаюсь в большем: если б я говорил с ним не так жестко, он, возможно, был бы жив.

– Павел Сергеевич…

– Я человек, а не бог. Я могу ошибаться. Я хотел людям хорошего, я знал, что без дерзости, без решительных бросков его не добудешь. Я дерзнул, сделал бросок, а вокруг меня были равнодушные. Я начал с ними воевать, понял, что не обойтись без жестокости. Одному человеку я бросил несколько жестких слов (всего несколько слов!) – и вот… вместо человека в моих руках остается только его картуз… Я не железный, и меня порой охватывает отчаяние. Мне трудно, Катя.

Павлу хотелось жалости, и он ее добился. Катя поднялась с трепетно мерцающими глазами на вытянувшемся, мутно-бледном в комнатных сумерках лице.

– Если б я могла помочь, – дрожащим голосом произнесла она, – я бы считала подвигом в своей жизни. Но что я могу, что могу?

– Спасибо, Катя. Доброе слово – тоже помощь.

– Вы для меня выше всех. Счастьем было бы вечно быть с вами, вечно помогать вам… Никакие сплетни – ничего, ничего! Вы не знаете, кто вы для меня! Вы моя надежда! Может, глупо навязываться… Но пусть! Знайте!.. Долго молчала…

Катя выронила картуз из рук, уткнула лицо в ладони, резко повернулась. От разметнувшегося платка шевельнулись на столе бумаги. Павел не остановил ее. Он долго сидел, не двигаясь, прислушивался, как стучат по лестнице каблуки ее туфель. Ему стало стыдно…

Любит? Да! Но не его – другого! Трудно жить. Может, легче было бы признаться начистоту перед всеми?.. Скажут: запутался, напакостил – каешься. Нет, Москва слезам не верит… Пусть один… Вперед! Отступать поздно!

Уходя, Павел захватил с собой картуз Мургина, на полдороге к дому бросил его за чью-то изгородь в густо разросшуюся крапиву. Лежи здесь, недобрая память, пока не сгниешь от дождей…

А на следующий день в райком партии был вызван Евлампий Ногин, секретарь парторганизации колхоза «Труженик».

Поздно вечером Евлампий Ногин пришел домой к Игнату Гмызину. Нерешительно пощипывая бородку, виновато ворочая выпуклыми желтыми белками, попросил Сашу:

– Ну-ко, милок, иди спать, мы тут с Егорычем посекретничаем.

Саша вышел, и Евлампий, придвинув бородку к самому лицу Игната, зашептал:

– Плохи твои дела… Не должен бы тебе говорить этого. Мансуров узнает – в муку меня сотрет. На партсобрании тебя обсуждать предложили…

– Так что ж, пусть… Обсуждайте.

– Эко! Пусть… Не Сашка – знаешь, чем пахнет!

– Вы-то что, младенцы? За правду постоять не можете?

– Такой момент, нас и прижать не трудно. Газета тебя долбанула? Долбанула. Против передового ты выступал? Признано и записано – выступал. А история со сводкой? Ее ой-ой как повернуть можно. Сунемся мы, а нас в один рядок поставят, в пух-прах разнесут.

– Боишься в одном ряду со мной стоять?

– Не побоялся б, коль смог бы доказать. А как тут докажешь, когда даже в газете утверждено, что ты такой, ты сякой… Ты вот что, – боясь, что Игнат перебьет, заторопился Евлампий, – не лезь на рожон. Если в ошибках признаешься, покаешься, не выкажешь гордыню – все сойдет, верь слову. Полезешь напролом, упрешься – раздуется пожар. Не таким быкам рога обламывают.

Игнат презрительно глядел в виновато бегающие глаза Ногина.

– Одначе заячья же душа у тебя. Мансуров пнем на дороге стал. Не нам теперь этому пню кланяться. Иди да на ус себе намотай.

Они расстались.

14

На бревенчатые стены из низеньких окон падали медные отсветы разбушевавшегося за деревней заката. Упрямо и безнадежно точила стекло залетевшая оса.

Бухгалтеры, кассиры, вся контора кончила рабочий день сегодня раньше, случайных посетителей заворачивали обратно – собиралось закрытое партийное собрание, лишние могли помешать.

Пока явились на собрание трое: Евлампий Ногин, Иван Пожинков и Саша Комелев. Евлампий нет-нет да и прилипал бородкой к стеклу: не пылит ли машина, с минуты на минуту должен подъехать Мансуров.

Евлампий был одет ради собрания в чистую косоворотку, пегая бородка расчесана на две стороны, на коричневом, стянутом сухими морщинами лице застыло выражение брюзгливой измученности, какая бывает у людей, страдающих утомительной зубной болью. Он не мог спокойно сидеть, ерзал на лавке и, обращаясь к Пожинкову, жалобно говорил без умолку:

– Я ведь было лыжи навострил из колхоза. Думаю, бабу оставлю дом стеречь, а сам – на лесокомбинат. Кто меня остановил? Он, Игнат. Теперь живу хоть и не князем, а корова без сена не сохнет, подсвинка хлебцем подкармливаю, не Корыстные, а деньжата водятся. Лонись парню велосипед купил. А купил бы я его без Игната? Нет. Вот и рассуди – могу ли я его не уважать? Бесценный человек…

Иван Пожинков, подперев простенок широкими плечищами, склонил квадратную голову, и не понять, что он слушает – то ли Евлампия, то ли ноющую на окне осу.

– Как родного отца люблю. Он мне жизнь устроил. При нем я помолодел словно… И вот теперь…

Пожинков молчал. Евлампий, не услышав от него ни сочувствия, ни возражения, продолжал:

– Мансуров из рук в руки бумагу передал. Вот, мол, выступи, и принципиально, личные счеты отбрось начисто. А в этой бумаге, хуже чем в газетной статье, на Игната каких только собак не навешано…

Пожинков молчал. Евлампий помедлил, покосился, вздохнул:

– Эхма! Как подумаю: буду говорить, а Игнат рядом сидит, в душу смотрит. Что делать?.. Нечего. Красней, рак, коль в кипяток попал! Отмолчаться нельзя. Поперек пойдешь – в райкоме спросят: с газетой споришь, общественному мнению перечишь? А ну-ко, дай пощупаем – какое в курочке яичко сидит!

Пожинков молчал. Саша сидел взъерошенный, сердито, исподлобья поглядывал на беспокойного Евлампия.

– Слышь, Евлампий! – окликнул он. – Мне на собрании разрешается выступать?

– А как же, как же! – встрепенулся Евлампий, обрадованный уж тем, что откликнулась живая душа. – Тебе только голосовать прав не дано. Выступай себе на здоровьице.

– Тогда выступлю, – мрачно пообещал Саша.

– Только, сокол, помни: партийное собрание – но бригадирская сходка. От молодой прыти не напори чего. Каждое словечко в протокол заносится, а протоколы-то наверх идут, их там по буковкам прочесывают.

– Вот-вот, пусть прочешут. Я расскажу, как ты до собрания хвалил Игната и как на собрании все наоборот толкуешь. Докажу – партийному собранию лжешь!

Иван Пожинков пошевелился, с интересом поглядел на Сашу, не спеша полез за кисетом. Рачьи с желтыми белками глаза Евлампия растерянно уставились на Сашу. С минуту он молчал, вздрагивая бородкой.

– Типун тебе на язык, – выругался незлобиво. – Пойми ты, цыпленок недосиженный, что я спасти Егорыча хочу, спасти! Он хоть не молод, но тоже, не дай бог, – все лбом стенку пробить норовит. Не подзуживать его надо, а уломать, чтобы мирно решилось, чтоб в председателях оставили… «Докажу – лжешь!..» Эк, хватил. Я ли лгу-то, газета же выступила, на всю область ославила. Море вокруг Игната разлилось, уже не думай – мы с тобой это море ложками не выхлебаем.

– И это скажу.

– Задолбил: скажу да скажу. Думаешь, у нас честности меньше, чем у тебя, сосунка.

– Честный не тот, кто в карман не залез, а тот, кто другому это не дозволил.

– Эх!..

Но в это время застучали сапоги по крыльцу, распахнулась дверь, один за другим вошли люди. Низкий, покойный голос Игната спросил:

– Что сумерничаете, как на посиделках? Зажгли бы огонь.

Свет зажгли, в конторе сразу стало шумно.

– Где Мирошин? Хвастался – кучу новостей привез.

– С лошадью к конюшне не завернул ли?

– Здесь я, здесь. Не сбежал с новостями.

При свете тусклой лампочки, нескладно сгибаясь под низкой притолокой, шагнул через порог Мирошин. Прошел, опустился рядом с Пожинковым, прямой, даже сидя долговязый, с острым кадыком на тощей шее, с проржавленными от табачного дыма усиками.

– Да! Вот так… Не знаю только, хороши ли новости-то.

– Какие есть, за плохие бить не будем.

– Приехал к нам в район самый первый секретарь из области.

– Курганов?

– Он самый. Невысокий такой, полноватый, лицо неулыбчивое. Глаз, как и полагается, строгий. Да!

– Вовремя! Не мешает ему погостить у нас.

– Может, распутает петельки.

– А ехал он в одной машине с Мансуровым. Да! Плечико в плечико сидели, как я теперь с Пожинковым.

– Ясное дело, не с тобой же ему ехать.

– Напоет ему Мансуров.

– Мансуров-то машину остановил, за локоток меня взял и в сторонку отвел, говорит: не буду я у вас сегодня…

– Не будет. Нам доверяет? Зря.

– Что жалеть-то, без него вольготней.

Мирошин повернулся к Евлампию:

– И еще велел передать: собрание-де лучше отменить, так как вопрос об Игнате Егоровиче пока будем решать в более высоких… как их?… инстанциях. Вот как. Да!

– Ого!.. Это новость, братцы.

У Евлампия от такой новости удивленно отвисла губа. Он секунду глядел на Мирошина своими выпученными глазами и вдруг, всегда осторожный, всегда почтительный к начальству, вскипел:

– Да что ж это? Чего он выплясывает? То настаивал, бумаги всучил, то теперь, как норовистую кобылу, в сторону бросило.

– Бросит, когда Курганов приехал.

– Боится, как бы осечка не вышла.

Евлампий не успокаивался:

– А что мне с бумагами этими делать? Хранить иль свиньям скормить? Глядеть на них не могу!

Общий шум прорезал неожиданно звонкий голос Саши:

– Товарищи! Партсобрание надо проводить! Обсудим эти бумаги! По-своему обсудим!

– Ну, ты! – цыкнул Евлампий. – Судили мыши кота…

– Э-э, Евлампий, не горячись, – возразил Мирошин. – Парень-то, гляди, толковое предлагает. Да!.. Как, ребята?

Молчаливый Пожинков, сидевший невозмутимо во время шума, придавил окурок о ребро скамьи, скупо обронил:

– Верное дело.

На минуту все притихли.

– Как ты, Игнат Егорыч, глядишь? – спросил Мирошин.

Игнат Гмызин стоял у входа в свой председательский закуток, заполняя узенькие двери громоздким телом. Он медленно повернул крупную, тяжелую голову в сторону Саши, посмотрел без улыбки, пытливо, ласково.

– Умно и вовремя, – согласился он.

Евлампий Ногин послушно сел за стол, привычно раздвинул пальцами бородку, произнес:

– Ежели так… Кто протокол вести будет? – и спохватился: – Вы все-таки шутейно или всерьез предлагаете бумаги Мансурова обсуждать?

Непривычно, ново, страшновато было для него начинать собрание, «не согласовав» и «не увязав»…

15

В четыре часа утра еще спит село Коршуново. Даже шоссе – самый неутомимый и беспокойный труженик – отдыхает. На нем, где пыль лежит густо, остались нетронутыми зубцы от шин последнего грузовика. Их не успели растоптать ноги прохожих, их не смяли колеса утренних машин. Это след вчерашних суток, новый день не стер его.

В половине пятого румянятся стволы берез. С этих берез, что окружены молодыми липками – березам под мышки, – взлетает галчиная стая. Беспорядочно побранившись друг с другом в воздухе, галки опускаются на пустынное шоссе и тут, как одна, становятся важными, переваливаются, деловито перелетают с места на место.

Вспугнув их, нетерпеливо прошагал первый прохожий – долговязый кассир сберкассы Акиндин Митрофаны. В руке – прокопченное ведерко, на сутулом плече – удочки. И так каждое утро. Седина в бороду, бес в ребро…

Ровно в пять, как и во всяком добропорядочном русском селе, кричат петухи, поднимаются хозяйки. Всклокоченные, с пылающими после теплых подушек щеками, хозяйки, позванивая ведрами, тянутся к колодцам.

В шесть, немилосердно гремя расхлябанными бортами, проносится первый грузовик. Пыль после него оседает на влажную листву палисадника.

В умытое небо из печных труб потянулся вялый угарный дымок.

Похоже, дюжина взбесившихся двустволок загрохотала за калиткой одного дома. То Славка Калачев завел свой мотоцикл. Он его купил месяц тому назад и до сих пор никак не может привыкнуть к своему счастью. Ему мало вечером пролететь лихачом по селу, – день испорчен, если утром, чуть продрав глаза, не послушает мотора. Хлопки, судорожный грохот, чихание милей всякой музыки…

Время отдало людям свой обычный и драгоценный дар – сон. Подарить сон – значит подарить силы.

И чтоб этот подарок принимался радостней, часы пробуждения празднично украшены: трава особенно зелена, воздух особенно свеж, даже железные щеколды дверей, даже бревенчатые стены, даже полустертые булыжны шоссе – тронь рукой – обласкают бодрой росяной прохладой. Вставай, человек, в чистый, обмытый, приготовленный для тебя мир! Вставай с новыми силами!

Мансуров плохо спал ночь, поднялся с головной болью. Куда, к черту, радоваться утру, непросохшей росе на кустах под окном – до того ли? Новый день… Если б перескочить через него…

Прошла целая неделя, с тех пор как Курганов появился в районе. Встретился он тогда с Мансуровым суховато, сообщил о письме Гмызина, пристращал: «Если из того, что написано, хоть одна треть – правда, пеняй на себя». Не ко времени такой гость, но Павла успокаивала одна фраза, брошенная вскользь Кургановым: «Пока весь район не объездим и до косточек не общупаем, ни на один шаг не отпущу от себя…» Ездить-то вместе придется, будет время покаяться, пожаловаться, а там, глядишь, и договориться. Не след пасовать…

Не повезло Павлу…

На следующее утро, выехав с Кургановым из Коршунова, перед въездом в деревню Тароватка Павел увидел Игната Гмызина. Тот, перегнувшись из пролетки, разговаривал с дюжим парнем в рубахе распояской. Парень сидел на длинном сосновом бревне, взваленном на тележный передок. Его неказистая лошаденка дремала в оглоблях, не обращая внимания на беспокойное похрапывание сытого гмызинского жеребца. Рано ли, поздно – Курганов должен был встретиться с Игнатом, и Павел указал:

– Может, поговорить нужно. Вот он, Гмызин-то.

Думал, что Курганов не захочет на ходу разговаривать.

Но Курганов остановил машину.

Тут же, на обочине дороги, между Гмызиным и секретарем обкома при молчаливом присутствии Мансурова и дюжего парня, с любопытством поглядывавшего из-под путаного чуба, произошел короткий разговор.

– Товарищ Гмызин, к вашему письму нужны еще конкретные доказательства. Когда я смогу их получить?

– Да кое-что хоть сейчас, товарищ Курганов.

– Так быстро?

– Пяти минут не займет.

– Вот как… Что ж, попробуем выслушать это пятиминутное доказательство.

– Слушать нечего. Идемте смотреть.

Впереди Игнат Гмызин, за ним Курганов, за Кургановым, настороженный смутной догадкой, Павел Мансуров, на почтительном расстоянии парень, засовывающий на ходу рубаху за брюки, – двинулись в сторону от дороги, к дремотно растянувшемуся под утренним солнцем скотному двору.

Стены скотного угрожающе покосились и были подперты под верхние венцы бревнами.

Гмызин остановился, кивнул головой:

– Вот… Картина для нас не редкая.

– Исправлять такие картины надо, а не любоваться, – сказал Курганов.

– То-то и оно, надо исправлять. Яков! – крикнул Игнат стоявшему в стороне парню. – Скажи: куда ты лес возишь?

Дюжий Яков смущенно склонился, выбивая каблуком сапога ямку в земле, произнес:

– Известно куда… На том конце кормоцех строим, туда и вожу…

Курганов повернулся к Якову, с минуту оглядывал с ног до головы, спросил:

– Как по-твоему, когда этот кормоцех кончите?

Парень замялся.

– В будущем году ежели… Да то, должно, председатель знает.

– В будущем году… А ремонтировать коровник когда?

– Чего тут ремонтировать. Раскатать да наново поставить – дешевле будет.

Курганов простился с Игнатом, дорогой молчал и, только завидев пылящий навстречу грузовик, попросил:

– Павел Сергеевич, задержите эту машину.

И когда недоумевающий Мансуров, выйдя на дорогу, остановил грузовик, Курганов спокойно произнес:

– Садитесь, поезжайте обратно. Я решил один поездить по колхозам.

Так они расстались.

Курганов колесил по району. На перегоне между деревнями Плесо и Дворки он сломал свой «газик», потребовал из МТС другой и продолжал разъезжать – не угадаешь, где был, куда нацелился, что высматривает.

До Павла доходили только обрывочные слухи…

Курганов облазил все хозяйство «Труженика» – многозначительно!

Курганов провел целый день в колхозе покойного Мургина – неспроста.

Курганов всюду интересуется силосованием и подготовкой к зиме скотных дворов…

Наконец, позавчера раздался звонок: «Собирайте районный партактив, готовьте доклад по вопросу зимовки скота».

Все ясно.

Вчера вечером Курганов появился в райкоме: тронутый загаром, посвежевший на коршуновском воздухе, в галифе, в громоздких сапогах.

Сейчас он вместе с коршуновцами встречает утро…

Догадывается ли, что творится в эти минуты на душе у Павла Мансурова? Возможно. Впрочем, вряд ли поймет убойщик овцу. Поговорить с ним надо начистоту, но не по-овечьи…

Павел умылся, сел, чтобы выпить стакан чаю. Анна, уже причесанная, одетая, сидела за столом. Светлое, с голубыми наивными цветочками ситцевое платье молодило ее. Она привыкла ничем не интересоваться, ни о чем не расспрашивать, молчала, как всегда.

Тревога ли, может быть, тоскливое чувство одиночества заставило Павла вдруг понять – пусть она далека от него, а все же ближе никого нет на свете. Никого кругом!

– Анна, – произнес он осторожно, – на меня сегодня обрушатся…

Анна вопросительно взглянула на мужа.

– Все кругом настроены твоим братом…

Она долго молчала, наконец спросила:

– Для чего ты мне это говоришь? – Подождала, не скажет ли он что, и добавила: – Может, это к лучшему.

Павел молча допил свой стакан.

Жену не тревожит его беда, какого же сочувствия ждать от других? Никто, только он сам может защитить себя. Надо поговорить с Кургановым начистоту, другого выхода нет.

Павел шел по улице в своем выутюженном летнем кителе, в начищенных сапогах, как всегда, чуточку щеголеватый и торжественный. Ни резко выступившие скулы, ни усталые круги под глазами не изменили на лице привычного достоинства.

Встречные, как всегда, почтительно здоровались с ним.

16

Ухабистые проселки, деревни, то разбросанные среди полей, то растянувшиеся по берегам веселых речек, деревни, утопающие в картофельной ботве, бесконечные встречи: старухи, девушки, парни, неторопливые разговоры средь мужчин с неизменными цигарками – день за днем раскрывался Коршуновский район, дальний уголок области, руководителем которой был он, Курганов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю