Текст книги "Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
К черту броню, к черту ложь и неуклюжие хитрости!
Я, не дожидаясь ее письма, сам сел за письмо и написал все.
«Вы меня не знаете, я Вас тоже, и тем не менее я открыто говорю Вам: хотите знакомство? Не правда ли, выглядит неприлично, не правда ли, шокирует Вас? А почему? Потому, что это навязывание самого себя. Но ведь навязывание тогда становится бременем, когда это можно почувствовать. Ни я, ни Вы не знаем, бремя ли мы друг для друга пли же нечто противоположное. Давайте узнаем. Разве это не любопытно – узнать нового человека?..»
Письмо мое было длинным, негодующим и заумным. Я не получил на него никакого ответа.
И возможно, на этом и кончились бы мои настойчивые посягательства, а любовь испарилась. Но в Новый год, когда я скучал в этот праздничный день один в пустой комнате общежития, ввалился Павел. Он был в гостях у каких-то своих далеких городских родственников, по случаю праздника навеселе, и еще от дверей я заметил его многообещающую загадочную ухмылку.
– Вот от меня новогодний подарочек тебе, – заявил он, помахивая перед моим носом бумажкой.
– Письмо?
– Какое письмо! Вот слушай… – Он прямо в пальто сел ко мне на койку и стал рассказывать: – Встретился я с одной старой знакомой. Тары-бары на три пары. Оказывается, она учится в Лесотехническом, знает твою Прекрасную Елену и, конечно, сообщила ее адрес. Вот он! – Сложенная бумажка коснулась моего носа. – Но это, брат, не все. На адресе значится: переулок Дубинский. Век не слыхал. Сижу в гостях, пробую настоечку, и ударило в голову спросить, что это за Дубинский переулок, на каких он материках? А оказывается, рядом, в десяти шагах от дверей, в которые я вошел. Обед кончился, я вежливо удалился, а выходя, решил: дай-ка загляну в чертог Елены Прекрасной. Один этаж, второй, третий, на третьем дверь, на ней царских времен по медной дощечке надпись с твердым знаком: «Д-ръ С. Н. Кругловъ». Нажал звонок, слышу: «топ, топ, топ». Дверь распахивается…
– Ну?
– Видение, брат! Наверно, только что от плиты: щеки горят, глаза сияют, увидела детину – приросла к полу. Глазищи вот-вот выскочат. Говорит испуганно: «У меня гости».
– Черт-те что, даже мне неудобно.
– От твоего имени поздравляю с праздником и заявляю: так-то и так-то, моему лучшему другу нужно вам сказать два слова, завтра в шесть часов вечера, подъезд драмтеатра, крайняя колонна от здания краеведческого музея.
– Ну?
– Она любое обещание была готова дать, лишь бы я ушел. А тут еще, должно быть, мамаша показалась. Такая почтенная особа с седым начесом.
– Фу! В неудобное положение ты меня ставишь.
– Неблагодарная свинья! Неудобное положение? Тебе, может, удобнее сейчас здесь лапти вдоль койки тянуть, чем сидеть у нее в гостях? Жребий брошен! Запомни: завтра в шесть, подъезд драмтеатра…
Костюм у меня был достаточно приличный, драповое пальто с накладными карманами (не в затасканной же шинелишке идти на свидание) я одолжил у однокурсника Бахвалова, кашне, бьющее в нос яркой клеткой, – у студента из нашей комнаты, славившегося своим щегольством, он же дал напрокат перчатки желтой кожи.
Как никогда нарядный, с высоко поднятой головой, но с тревогой и неуверенностью в душе я ждал под огромной колонной у входа в областной театр.
Падал крупный мягкий снег. Откуда-то со стороны доносились голоса идущих прохожих, нетерпеливые гудки автомашин. Вокруг меня было тихо и покойно, на широкие ступеньки ложился снег. Квадратные часы на одной из колонн показали ровно шесть, четверть седьмого, полседьмого, семь. Мимо меня пошел в театр народ, тишина исчезла. Давно уже опустилась темнота, а я стоял, переступал с ноги на ногу.
Сколько за это время пришло в голову высоких слов, сколько было придумано красивых, полных благородства и скромности фраз, которые бы смогли растопить любой лед! Мощные душевные силы чувствовал я в те минуты. И все напрасно. Нет, незачем обманывать самого себя, это не опоздание, не случайная задержка, не просто желание испытать терпение. Она не придет.
Как черствы порой бывают люди. С какой легкостью они отказывают друг другу в мизерном внимании! Слово «чужой», – великий звериный закон выражается им. Раз ты чужой, неведомый, незнакомый, значит, ты достоин только одного – равнодушия, ты не существуешь, тебя нет на свете. А это страшнее вражды, страшнее ненависти. Она сейчас не испытывает ни угрызения совести, ни малейшего смущения. Она просто не думает о том, что выходит за границы узкого круга семьи: есть друзья, ест-ь знакомые – и этого достаточно. Я из большого мира стучусь, подаю голос, но вызываю вместо любопытства равнодушие, а возможно, испуг.
И во мне начала назревать решимость: пойти в самый центр ее круга, пойти к ней домой и сказать все это, потребовать ответа, видеть ее при этом.
Я покинул свой пост, отыскал Дубинский переулок, поднялся по скудно освещенной лестнице, на секунду замер перед дверью с потемневшей медной дощечкой «Д-ръ С. Н. Кругловъ», нажал кнопку звонка.
Мне долго не открывали. Наконец раздались мягкие грузные шаги, щелкнул замок.
– Кто там?
Я требовательно потянул дверь на себя, шагнул за порог.
– Мне нужна Лена.
Полная женщина с добрым, рыхлым лицом, которое облагораживали седые волосы, с недоумением и не без испуга разглядывала меня, чужого человека в приличном пальто, с ярким кашне на шее, мокрого от снега.
– Лены нет дома. Она на два дня ушла с товарищами в лыжный поход.
Я постоял молча, вздохнул:
– Что ж, нет так нет. Простите.
И полное желтое лицо мало бывающей на свежем воздухе пожилой женщины немного подобрело. Бледные губы чуть-чуть дрогнули в уголках:
– Откуда это вы все появляетесь?
Я сердито ответил:
– Из хаоса.
Повернулся и пошел прочь.
5
Я стал замечать, что меня без причины недолюбливает Тоня Рубцова. Если заговариваю, отвечает холодно. Если в компании я позволяю отпустить по чьему-либо адресу шутку, она непременно заметит: «Оглянись на себя».
Как-то раз мне понадобились лекции профессора Никшаева. Они были отпечатаны на машинке всего в десяти экземплярах. Я узнал, что один сейчас у Тони, и пошел к ней.
– Тоня, лекции Никшаева у тебя? Дай мне на денек.
В комнате никого не было. Тоня лежала на своей койке, поджав под себя ноги, из-под юбки выглядывало ее крупное, крепкое колено. При моем вопросе она опустила лицо к подушке.
– Не дам.
– Всего на день.
– На час не дам.
– Не проконспектировала? Так и скажи. Когда кончишь?
– И когда кончу, не дам.
– Это почему?
– Так, не хочу.
Она подняла лицо: глаза круглые, злые, губы плотнее сжаты, ноздри вздрагивают. Я вспомнил сразу же ее холодные ответы, ее постоянное сердитое фырканье. Чем же я мог ее обидеть?
Я прочно уселся на стул, решил все выяснить.
– Что с тобой? Откуда у тебя злость? Женихов у тебя не отбиваю, родню твою не поносил: в чем причина?
– Много хочешь знать.
– Только то, что касается меня. Ну-ка, раскрой начистоту, что лежит на сердце.
– Вот еще – на сердце! Ты сердечные-то разговоры оставь для той.
– Для какой это той?
– От которой голову потерял. Тоже тайна… Весь институт знает, охотничек неудачливый.
И я только тут понял, что она жестоко ревнует. Скрывать нечего, я был немного польщен этим. Разве не приятно узнать, что кто-то неравнодушен к твоей особе, неравнодушен не просто до легкого кокетства, а до ревности, до ненависти.
Для того чтобы установить мир, я купил билеты в театр. На этот раз я не одалживал пальто с накладными карманами и яркое кашне. В своей старой шинелишке я провел Тоню мимо памятной колонны прямо в широкие театральные двери.
Ярко освещенное фойе заполняла нарядная публика. Все кружили парами в одну сторону, словно выполняли какую-то торжественную и в то же время скучную церемонию.
Мне все было ново в этот вечер: и счастливо сияющие глаза Тонн, в глубокой зелени которых отражались рассыпанные искорками горящие люстры, и взволнованно пылающие щеки ее, и ощущение крепкого, сбитого плеча под тонким шелком кофточки.
Тоня остановилась, чтобы без нужды поправить свою прическу. И в высоком, на полстены, зеркале я с ног до головы увидел пару – оба рослые, оба цветущие, с разгоревшимися лицами, оба смущенные. Пара нисколько не хуже других пар.
Во время спектакля моя рука натыкалась на руку Тони. Тоня сначала неохотно отнимала ее, но только сначала…
У дверей нашего общежития, прежде чем переступить порог, мы остановились. У Тони заиндевели ресницы, под ними в темноте глаз был страх ожидания. Я притянул ее за локоть и поцеловал, а уж потом только воровато стрельнул взглядом по пустынной улице.
После этого мы каждый вечер проводили вместе. И когда Павел Столбцов несколько месяцев спустя с виноватым видом исповедовался мне, как он нечаянно встретился с Леной Кругловой, как разговорился с ней, хвалил меня, но… «Сам понимаешь, неисповедимы пути твои, господи… Словом, мы теперь встречаемся…» – я выслушал это сообщение довольно равнодушно. Я верил, что получилось случайно, верил, что Павел хвалил меня, что вовсю старался, расписывая высокие душевные качества своего близкого друга. Но ведь в таких случаях всегда подразумевается, что качества друзей в не меньшей степени присущи и тем, чья скромность не позволяет распространяться о себе.
На пятом курсе мы с Тоней расписались. Когда веселым мартовским полднем я шел из загса под руку с новоявленной Антониной Александровной Бирюковой, почему-то мелькнула нелепая мысль: «А что, если б сейчас встретил ту, нет, не Прекрасную Елену, а ту, Легендарную, исчезнувшую ночью на Красносельской площади?..»
Подумал и тут же вознегодовал на себя: «Дурак! Пора бросить мальчишеские мечтания. Ты теперь женатый человек, семьянин».
6
Павел Столбцов при распределении один из всего курса попал на работу в городскую школу, поселился в Дубинском переулке у своей молодой жены. Все мы разлетелись по области в сельские школы.
Меня и Тоню направили в распоряжение Загарьевского роно.
В первый же день я был принят директором десятилетки. Навстречу из-за стола поднялся маленький, поджарый, со стройной фигурою подростка человек, протянул мне руку.
Я с удивлением глядел на него: высоко подстриженная мальчишеская прическа, при комплекции подростка – квадратное, сухое лицо властного мужчины на шестом десятке, голос с хрипотцой, очень тихий, заставляющий вслушиваться с усиленным вниманием в каждое слово, глаза же мелкие, серые, немигающие, с тем давящим холодком, который присущ начальникам, сознающим свою непререкаемую власть. Ведь я же его видел раньше, мы с ним были немного знакомы. Ну да, пять лет назад мы встретились в переполненном вагоне. Я тогда ехал из Москвы, оставив институт кинематографии и честолюбивые надежды стать художником, ехал растерянный и подавленный.
– Милости прошу, присаживайтесь.
– Вы меня не узнаете, Степан Артемович?
Он строго и вопросительно уставился, потом в его серых глазах задрожала искорка, но сразу же потухла. Степан Артемович проворчал не слишком доброжелательно:
– Что-то не припомню. Не встречались ли мы с вами на совещаниях в облоно?
– Нет. – И я напомнил ему нашу встречу: – Вы еще адрес свой мне дали.
– Ах, да, да. Вот как! – Суровые морщины обмякли на квадратном лице Степана Артемовича. – Тот самый молодой человек, который сбежал из какого-то художественного института. Значит, вы все-таки решили стать педагогом. Нравится? Не броситесь опять куда-нибудь в музыканты?
– Во всяком случае, институт на этот раз окончил благополучно.
– Что ж, рад с вами встретиться. Преподаватель русского языка и литературы? Так… Будете вести у нас пятые – седьмые классы. Как быть с вашей женой? Она тоже по русскому и литературе? В старших классах по этому предмету учителя уже есть. Пусть пока поработает в начальной школе. Впрочем, мы с нею еще потолкуем. Теперь слушайте… – Степан Артемович прочно сел за свой стол, направил на меня холодный, начальнический взгляд. – Я очень требователен к своим учителям. Я устраиваю им быт, на какой в условиях районного центра не может пожаловаться ни один работник, и уже после этого я не слушаю претензий, что трудно работать, велика нагрузка. Имейте в виду, мой молодой друг, наша Загарьевская десятилетка в области среди самых лучших. Я потребую, чтобы ваши ученики имели прочные знания. Никаких отговорок! Никаких жалоб!
Он тут же, не выходя из кабинета, в течение одного часа устроил все необходимое, чтобы я и Тоня могли долгие годы жить и работать в Загарье.
Село Загарье… Голая река Курчавка, редкие кустики по берегам, серые глинистые обрывы и сизые песчаные косы. С одного берега на другой уставились дома с потемневшими крышами и белыми наличниками. На правом берегу в самой середине рассыпавшихся узкой полосой крыш возвышаются добротные двухэтажные дома. Здесь центр села, здесь мощеная улица, здесь мост, соединяющий оба берега.
Когда-то Загарье делилось на два села: само Загарье, где теперь все учреждения – двухэтажные дома, крытые железом, и левобережное село Дворцы.
В давние времена между тем и другим берегом существовала из поколения в поколение передававшаяся вражда. Загарьевцы прозывались свистунами, жители Дворцов – дворянами или мякинниками. Зимой в рождество или на масленицу оба берега высыпали на скованную льдом Курчавку «стукнуться стенка на стенку». Сколько черепов было проломлено, сколько крови, прожигая снег, вытекло на лед, сколько мертвых поднимали с Курчавки на тот и на другой берег!
Давно уже не раздаются воинственные крики: «Бей свистунов! Лупи мякинников!» Столетняя война между берегами окончилась навсегда. Вне зависимости от этой войны победил правый берег. Село называется Загарье, район Загарьевский, на картах если и можно отыскать на изгибе тонкой, как волосок, речки-безымянки точку с мушиную крапинку, то и она подписана одним лишь словом – Загарье. Название Дворцы доживает свой век в обиходе.
– Куда направился?
– Да в Дворцы крайняя нужда сходить.
В Загарье одна полная средняя школа, две неполные и вдобавок к ним на самой окраине Дворцов стоит еще начальная.
В этой единственной средней школе, самом высшем учебном заведении Загарьевского района, возглавляемом Степаном Артемовичем Хрустовым, я и стал работать.
Степана Артемовича знали все – от последнего мальчишки до первого секретаря райкома партии. Он с пунктуальностью автомата два раза в день в одно и то же время перед обедом и вечером на сон грядущий совершал прогулки по берегу реки от школы до моста и обратно. Когда он шагал своими скупыми, расчетливыми шажочками, прямой, с неприступно вскинутой головой, в высокой меховой шапке, то ни один человек не проходил мимо, чтобы почтительно издалека первым не поздороваться со старым школьным директором. И каждому Степан Артемович отвечал благосклонным кивком.
Когда-то он преподавал историю, но это было очень давно. Уже не одно десятилетие Степан Артемович работал только директором Загарьевской средней. Те заботы, что другие директора улаживали с затратой всех своих сил, отчаянным расходом энергии, с убийственной трепкой нервов, Степан Артемович обходил одним словом, телефонным звонком, росчерком пера на коротеньком заявлении. Неблагополучно с учительскими кадрами – Степан Артемович обращается в облоно, и все улаживается. Необходим капитальный ремонт школы, нет ни кровельного железа, ни гвоздей, ни олифы, ни краски – Степан Артемович, не выходя из своего кабинета, действуя только одним оружием – своим именем, находит все, что требуется, даже, больше того, помогает роно.
Работники роно его побаивались. Учителя всех школ, как молодые так и старые, относились к нему как обычно относятся ученики к своему не в меру строгому, но справедливому наставнику. «Степан Артемыч сказал!» То, что сказал Степан Артемович, было железным законом, требующим только беспрекословного выполнения.
Все это я узнал позднее, когда с готовностью выполнял одно требование директора за другим, завоевывая в его глазах авторитет и уважение.
7
По простому житейскому расчету, что мы оба молодые, что рано или поздно наша маленькая семья непременно должна увеличиться, нам отвели не комнату – временное жилье, а полдома – две комнаты, кухню.
Во второй половине жила тоже семья учителя: Акиндин Акиндинович Поярков, преподаватель географии, со своею супругою Альбертиной Михайловной, учительницей начальных классов, кучей детей и солидным хозяйством. Весь обширный двор перед домом был застроен сараюшками, клетями, подклетями, дощатыми курятниками, в недрах которых обитали одна черная с белым корова, свинья, подсвинок, два петуха – вороной и бронзовый, – неизвестное мне количество несушек. Для полноты хозяйства имелся пес с бесцветным собачьим именем Шарик, рослое, флегматичное существо, целыми днями валяющееся на крыльце, выкусывающее блох из неопрятной шерсти.
Сам Акиндин Акиндинович обладал младенчески розовой лысиной, к которой с висков и со лба тянулись склеротические вены, длинным, тяжелым, словно клюв матерого ворона, носом и лучистыми, безмятежно голубыми глазами. Он был трудолюбив как муравей. С самого раннего утра, еще до восхода солнца, его уже можно видеть во дворе. В серой с жеваным козырьком кепке, оберегавшей нежную лысину от утренников, он что-то подколачивал, что-то обтесывал топором, что-то разрушал, чтоб на следующее утро создать более монументальное.
Под стать ему была и жена, моложавая, румяная, полная и застенчивая, как заневестившаяся девушка. Пока Акиндин Акиндинович строил и разрушал, Альбертина Михайловна ныряла по сложным загромождениям сараюшек и клетей, давая знать о своей деятельности то возбужденным переполохом среди кур, то лениво выходящей на свет божий коровой с выменем, освобожденным от молока.
Когда солнце поднималось над коньком нашей крыши, Акиндин Акиндинович и Альбертина Михайловна исчезали со двора, чтоб через некоторое время появиться на крыльце уже совсем в другой роли. Вместо жеваной кепки лысину Акиндина Акиндиновича прикрывала новенькая с твердой тульей фуражка, под козырьком которой таили благодушную улыбочку кроткие глаза. Умытые, принаряженные, преисполненные тихого счастья, они примерной парочкой, локоть об локоть, шагали в школу.
Тоня быстро сошлась с соседями: в углу на кухне появился ушат, принесенный Акиндином Акиндиновичем, во дворе на веревках рядом с ночными сорочками Альбертины Михайловны затрепыхались на ветру мои рубашки. Тоня, высоко засучив рукава, чистила, мыла, скребла, и ее потное лицо было озабоченно-властным. Житейское безмятежное счастье, каким была богата жизнь наших соседей, охватило и ее. Да я и сам чувствовал какой-то особенный покой в душе.
Маленькая комнатка с окном на огород, к которому зимой подступает девственно чистый сугроб, а летом, разумеется, все та же картофельная ботва, – мой кабинет. В нем крохотный столик, настольная лампа с матерчатым абажуром и по стене, как я и мечтал, полки, на которых что ни день, то меньше пустоты.
В свободное от школьных тетрадей время – а его у меня не так и много – я отдаюсь семейным хлопотам. Акиндин Акиндинович советует весной купить подсвинка. Тоня решает: надо теперь думать, где поставить хлевушку. И к сооружениям Акиндина Акиндиновича прибавляется бревенчатая лачужка, крытая толем.
Иногда я коротаю досуг с моими новыми друзьями.
К преподавателю математики Олегу Владимировичу Свешникову я хожу играть в шахматы. Он меня немилосердно обыгрывает, при этом держится с корректной вежливостью.
Но еще больше я люблю навещать нашего деда, нашего патриарха школы Ивана Поликарповича Ведерникова. Он стал учителем, когда ни меня, ни Тони еще не было на свете. Он заслуженный, он орденоносец, перед его седой головой склоняется сам Степан Артемович. Сухопарый, высокий, на коричневом, в крупных морщинах лице красуются седые усы – даже по своему внешнему виду Иван Поликарпович образец старого сельского учителя. Он живет в маленьком собственном домишке, стоящем в глубине усадьбы. В нем всегда полновесная, до звона в ушах тишина. Мне кажется, она имеет целебную силу. Стоит в этой тишине пробыть час-другой, как дневная усталость сменяется покойной ленью, иссушенный заботами мозг свежеет. Хорошо зимними вечерами пить чай на выскобленном до желтизны, простом дощатом столе и вместе с мудрым стариком проникать в величайшие секреты вселенной, секреты, ничего не имеющие общего с нашей суетливой жизнью.
У меня имелись и недруги, немного, всего один – учитель физики Василий Тихонович Горбылев. У него даже в наружности было что-то жесткое, угловатое: сухощавый, с острыми прямыми плечами и талией, как у девушки, лицо смуглое, с хищным горбатым носом, брови срослись над переносицей, ресницы длинные, но далеко не женственные – прямые, колючие, под ними таят мрачный огонек цыганские глаза. Даже как-то не верилось, что он родился не где-то под горячим солнцем Кавказа, а среди флегматичных северян.
Жизнь будто ничем не обидела этого человека. Со второго курса физико-математического факультета он добровольцем ушел на фронт. Но ему не пришлось, как мне, таскать по окопам солдатскую винтовку: был направлен в авиационное училище. Штурман на бомбардировщике дальнего действия, ни разу не сбитый, чудом не раненный, увешанный орденами по всей груди, после демобилизации с распростертыми объятиями принятый обратно на свой физико-математический факультет… И в школе он пользовался общим уважением, за какой-нибудь год или два ему удалось создать кабинет физики, который прославился по области. Сам Степан Артемович прощает ему слишком вольные, граничащие с дерзостью выражения по своему адресу. Что еще нужно этому человеку?
А он был недоволен всем: школой, в которой работал, директором, который снисходительно относился к нему, недоволен учителями, с кем бок о бок приходилось трудиться. Кажется, больше других он недолюбливал меня – по той причине, что ко мне благоволил Степан Артемович. Горбылев как-то в разговоре бросил обо мне вскользь: «Новый выкормыш…» Я отвечал ему такой же неприязнью, старался не заговаривать с ним, едва-едва обменивался по утрам в учительской холодным кивком.
Но один Горбылев не мог испортить мне жизнь.
Меньше чем через год, после того как я вступил на благословенную землю села Загарья, у меня родилась дочь. Приходя с работы, я садился перед кроваткой, улюлюкал, косноязычил, как все счастливые отцы в мире. Чем сильнее я уставал в школе, тем охотнее я проводил время возле дочери. Глядя на чистое личико с бессмысленными, как две пуговицы, глазенками, я думал о том, что уже устаю, становлюсь порой раздражительным, пройдет время – буду уставать больше, начнет, верно, мучить меня бессонница, беспокоить печень или пошаливать сердце – стану дряхлеть. Но вот лежит здесь обновленная моя плоть, моя кровь, с которой начисто смыты все намеки на дряхлость. Я ухожу через нее в будущее поколение, в следующий век, в нем станет продолжаться моя жизнь даже тогда, когда мои собственные кости начнут тлеть в могиле.
В нашем доме появилась новая особа – долговязая, костлявая и плечистая, как хороший мужик, бабка Настасья. Она же нянька, она же помощница по хозяйству. Настасья говорила утробным голосом, была без меры добросовестна; с ее приходом наша маленькая квартирка заполнилась треском, грохотом и басовитой, словно отдаленные перекаты грома, воркотней. Настасья ни во что не ставила мой авторитет и признавала только мою жену.
А Тоня расцвела. Фигура ее стала чуть полней, кожа белей, походка медлительней.
Все было для счастья.
8
Ничего особенного не случилось.
Утром в половине девятого я выходил из дому со стопкой книг под мышкой. В девять в школе давали звонок. Ровно через две минуты после звонка я появлялся в классе. Грохоча крышками парт, поднимались ученики. С моей стороны кивок головой, означающий одновременно «здравствуйте» и разрешение садиться на свои места.
– В прошлый раз мы проходили… – начинал я свой урок.
Итак изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год с перерывами на зимние, весенние, летние каникулы. Крыльцо дома, тропинка вдоль больничного забора, зимой протоптанная среди сугробов, поздней осенью скользкая от грязи, весной мягко податливая под каблуками сапог. Наверно, не споткнувшись, я мог бы без труда пройти с завязанными глазами: крыльцо дома, калитка, длинный больничный забор, поворот, задворки огородов, новый поворот, школа и… «В прошлый раз мы проходили…» Изо дня в день, из месяца в месяц, так идет уже пятый год, так пойдут десятилетия до глубокой старости.
Хоть бы что-нибудь случилось, любой перемене был бы рад, любой встряске, даже самой жестокой. Я стал уставать от уроков, в самом начале учебного года уже начинал мечтать о каникулах. Порой мне казалось, что я похожу на лошадь, которую заставили крутить жернова – круг за кругом, передышка, и снова круг за кругом – до тех пор, пока не сдадут силы.
Я стал как-то болезненно ощущать время. Каждый прожитый день мне казался потерей. Неужели я только для того и родился на свет, чтобы терпеливо, скучно прожить огромное количество дней, прожить и… свалиться в могилу? Только для этого? Но ведь это бессмыслица! Я не хочу такой жизни. Не хочу!..
Но я поднимался по утрам, завтракал, брал книги, покорно шагал в школу…
Ничего особенного не случилось в тот день.
До тошноты знакомая тропинка привела меня к школьному крыльцу. В положенное время раздался звонок, я вошел в класс.
Начался урок, один из многих сотен, какие я провел за время своей работы в Загарьевской десятилетке.
Как всегда, я долго ползал взглядом по раскрытому журналу с фамилии на фамилию: Аникин, Бабин, Белов… Класс привычно притих, класс ждал, на кого падет сейчас жребий?
– Галя Субботина, к доске! – вызываю я и поворачиваюсь к окну, где за пыльными двойными рамами раскинулись заснеженные крыши села Загарья.
Ответ Гали Субботиной спотыкающийся и неуверенный.
Эта невысокая девчушка, с пухлым, очень беленьким лицом и апатично отвисшей розовой губкой, числится в отстающих. Она явно не знает материала. Придется поставить ей двойку.
Галя испуганно таращит свои черные влажные птичьи глаза на мой каменно-невозмутимый педагогический профиль. Она не догадывается, что я, этот суровый учитель с каменным профилем, испытываю сейчас перед ней чувство беспомощности и вины. Галя Субботина не очень способная, не очень сообразительная, но и не отъявленная тупица.
Есть же учителя, обладающие таким педагогическим мастерством, что могут заставить не слишком одаренных детей, вроде этой Гали, понимать, запоминать, увлекаться материалом. Есть такие. Не может не быть! Я не сумел этого сделать. Галя Субботина ничего не вынесла с прошлого моего урока. Сейчас стоит и беспомощно таращит влажные глаза – живой мне упрек, олицетворение моего педагогического бессилия.
Да, я во многом чувствую себя бессильным…
Каждый день проверяю знания учеников. Но на это уходит добрая четверть, а то и половина времени. А могу ли я уверенно сказать, как любой из моих учеников знает материал вчерашний, позавчерашний, третьего дня? Нет, не могу. В моем классе тридцать два человека, каждого из них я успеваю вызвать к доске и более или менее подробно опросить два, три, в виде исключения четыре раза за четверть. Два-три раза за два месяца! Чуть ли не половина учебного года уходит только на то, чтобы туманно, в высшей степени приблизительно догадываться о знаниях своих учеников. Разве это не расточительство времени, разве это не признак моего педагогического бессилия?
Я отрываюсь от окна. Галя опустила глаза, молчит – все, что было у нее за душой, израсходовано.
Поворачиваюсь к классу и сразу же натыкаюсь взглядом на Аникина. Белобрысый и по-мальчишески солидный, за низенькой партой ему тесновато, из коротких рукавов затасканного пиджака вылезают ширококостные руки с плоскими ладонями. На его обветренном с желтым пушком бровей лице – терпеливая скука и полнейшее равнодушие к неудаче Гали Субботиной. У него уже три отметки – две четверки и одна пятерка. Он спокоен: его не спросят. Почти половина класса имеет всего по одной отметке, а конец четверти не за горами.
Но вот взгляды наши встречаются, и глаза Аникина стрельнули направо, налево, смиренно опустились к парте, голова чуть подалась в плечи. Как хорошо я понимаю, что он сейчас испытывает в душе! С какой страстью он ждет, что мой взгляд, задержавшись на мгновение, скользнет дальше: «Неужели догадался?.. Неужели вызовет?..»
Догадаться-то не трудно. Но ты, Аникин, не подозреваешь, что мне, твоему учителю, в таких случаях невыгодно быть особо догадливым. Ты в эту четверть кандидат в хорошие ученики. Новая двойка к твоим хорошим отметкам сразу сбросит тебя в посредственные. Я же заинтересован, чтоб по моему предмету было больше хороших учеников. В этом заинтересован завуч, заинтересован и директор. Просматривая классный журнал, они, конечно, заметят: ученик Аникин сначала получил три хорошие отметки и вдруг скатился на двойку. Непременно услышу упреки, что я плохо поработал с тобой, не добился лучших показателей. Великое дело показатели! Ты, Аникин, еще не сталкивался с ними в своей мальчишеской жизни. Вот потому-то тебе и невдомек, что мне в равной степени неохота ставить тебе двойку, как и тебе ее получать. Мне приходится быть твоим союзником, осмотрительный лентяй!
– Скворцов, помоги Субботиной.
Аникин облегченно распускает свои плечи.
Я спросил положенное количество учеников, взглянул на часы и решил, что пора начинать вторую часть урока – изложение нового материала.
– Тема сегодняшнего урока – причастия. Причастием называется форма глагола, которая имеет свойства глагола и прилагательного…
Я рассказываю, привожу примеры, слежу за лицами учеников: понимают они или нет? Тридцать два лица – все разные.
Остренькое, с какими-то миловидно лисьими чертами лицо Сережи Скворцова, лучшего ученика. Оно подвижно, оно отзывчиво на слова. Стоит только повысить голос, привести неожиданный пример, как и без того его острые черты еще больше обостряются, в беспокойно бегающих глазах появляется любопытство. Он неравнодушен к любой новости; даже если этой новостью будет сообщение, что причастие есть не что иное, как форма глагола…
Лицо Сони Юрченко – широкое, веснушчатое, суровое, преисполненное какого-то внутреннего достоинства. Она учится почти так же, как Сережа Скворцов, тоже считается штатной отличницей. На уроках она слушает с усилием. К ней невольно проникаешься уважением – постоянное напряжение, ежесекундно собранная в комок воля, железный контроль над собой: надо слушать, не отвлекаться, сосредоточить внимание на словах учителя! Не это ли чрезмерное напряжение наложило на ее веснушчатое лицо печать суровости? Я знаю, Соня Юрченко сидит над своими домашними заданиями все свое свободное время. Крепкое от природы здоровье спасает ее от переутомления. Это достойный уважения, но не очень способный человек.