Текст книги "Решающий шаг"
Автор книги: Владимир Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Хорошо еще, что в своем жизненном слое я был из самых младших. Как-то так получалось, что мне постоянно не хватало несколько лет до тех моих сверстников – знакомых, сослуживцев, друзей, – которые становились солидными, «состоявшимися» людьми, достигали почета, благополучия, командных постов. Рядом с ними я все время чувствовал себя ничего не смыслящим в практической жизни безалаберным юнцом, и это не могло не накладывать отпечатка на мои поступки, мои научные статьи, мой взгляд на вещи. Когда же пришлось круто менять не только уклад жизни, но и сам характер моей деятельности, отсутствие степенности в моих повадках и самом мироощущении неожиданно пришлось как нельзя более кстати: я перенес значительно менее болезненно то, к чему мои солидные однокашники отнеслись бы как к катастрофе.
Более того, именно те несколько лет, которых мне всю жизнь так недоставало, помогли мне в этих новых обстоятельствах тоже сравнительно безболезненно «провалиться» в следующее поколение, в следующий жизненный слой, где я оказался старшим, наконец. Теперь уже на меня ориентировались, ко мне прислушивались, от меня ждали откровений; пытаясь сформулировать что-либо, хоть отдаленно их напоминающее, я волей-неволей напрягал все силы, а это всегда полезно, тем более при решении новых задач.
И все же овладение непривычным и несравненно более ответственным, чем раньше, и более сложным профилем в работе потребовало жертв, и немалых. Представьте себе… ну, хотя бы ремесленника-копировщика, вынужденного (вопрос стоял ребром: или так, или никак!) превратиться в самостоятельного художника и устроить в обозримое время публичную выставку своих работ – может быть, вы лучше поймете мое тогдашнее положение и то состояние, в каком я находился.
Мне предстояло, в сущности, сделаться другим человеком, а это всегда стоит крови. Корчевание прочно сложившихся, спекшихся, сцементированных годами привычек, связей, отношений, суеверий и предрассудков под силу далеко не всякому и в более молодом возрасте, а мне пришлось заняться всем этим под старость. Легко понять, что как бы я ни храбрился, но, перерезая, одни за другими, путы, которыми мы так незаметно, так уютно спеленуты, – в чем отличие от младенцев, ну в чем?! – я переживал серьезнейший кризис.
Только не делайте, пожалуйста, из этого простого факта поспешных выводов относительно особой глубины и утонченности моей натуры. Если и существуют еще утонченные люди, я не принадлежу к их числу – уж я-то знаю себя лучше, чем кто-либо. Вопрос о том, по правде ли он живет, задает себе рано или поздно каждый. Все дело в том, захочет ли человек дать на него честный ответ даже самому себе, а также способен ли тот, кто ответил честно, изменить что-нибудь в своей жизни. Чтобы не только каяться, а взять да и повернуть на сто восемьдесят градусов, не утратив при этом равновесия, одной утонченности недостаточно – силенки нужны.
Но если так, может быть, в пятьдесят лет уже поздно отказываться от лжи? – могут меня спросить.
Нет, отвечу я, нет, нет, отказаться от этого отвратительного порока, противоестественного, неизбежно приводящего в тупик, – никогда не поздно. И никогда не поздно начать жизнь снова, так же как в любом возрасте есть возможность замарать ее.
Ощущая явления рядовые, примелькавшиеся более выпуклыми и контрастными, чем обычно, – словно в горячке, в бреду, – я с отвращением вынужден был констатировать, что, уподобляясь нашкодившему гимназисту, я лгу по мелочам на каждом шагу. Мне стало тошно. Я подумал: как жить, не уважая себя? Как осмелиться обращаться с какими-то словами к другим, к своим ученикам например, тем самым, что ждали от меня откровений, если сам я насквозь изолгался? Как могу я рассчитывать на доверие и уважение дочери, если и перед ней я вынужден изворачиваться? Достаточно простой случайности, – допустим, она увидит в моей машине постороннюю женщину, раз, другой, – что потом?
Но даже если не произойдет открытого столкновения, если я н е п о п а д у с ь, – как низко нужно пасть, чтобы постоянно жить рядом с возможностью оказаться в таком омерзительном положении перед единственным в мире созданием, которым ты всерьез дорожишь, чтобы так унижать ее, и себя тоже.
Мне было тяжело лгать и жене. Я не имею сил и не смею попытаться воссоздать здесь ее портрет, да так ли уж он и нужен? Разве недостаточно будет сказать, что я беспредельно уважал ее с первого и до последнего дня нашего знакомства, – последнего, ибо она категорически и навсегда отвернулась от меня, вернув мне фотографии и письма, – вычеркнула меня из своей жизни. Я сам, не кто-нибудь, спровоцировал на это женщину, которой за годы нашего супружества привык верить больше, чем самому себе; ее мудрость, ее кротость, ее рассудительность не раз помогали мне одуматься, еще и еще раз взвесить все обстоятельства прежде, чем совершить очередной опрометчивый поступок или принять решение, о котором мне пришлось бы сожалеть. Только от самого последнего безрассудства она меня уберечь не смогла – гордость помешала ей сделать это.
Мы прожили вместе немалое время, и прожили неплохо. Нас ставили в пример, нам завидовали, и дочь наша, кажется, гордилась этим. Ни единая живая душа, кроме нас двоих, не знала, что для жены наше супружество было компромиссом, что она вышла за меня замуж в известной степени от отчаяния (был другой человек, который…) и никогда не любила меня так беззаветно, как я любил ее в первые годы нашей близости; я сам не сразу понял это, а когда догадался… Главное, мы вырастили дочку, и вырастили вроде бы как следует.
Если бы каждый житель земли посадил одно дерево… Если бы каждая супружеская пара вырастила хотя бы одного порядочного человека…
Такого порядочного, чтобы уже ничто на свете не смогло сделать его иным.
Меньше всего хотел я причинять боль верному другу, каким стала для меня жена; измену дружбе я с детства привык считать едва ли не самым подлым поступком, а тут… Сама мысль о том, чтобы обмануть жену, должна была быть для меня кощунственной, она такой и была, уверяю вас, но ничего поделать с собой я не мог. Увы, не мог, словно это был не я, привыкший четко ориентировать себя в любой жизненной ситуации, а некто безвольный, не способный самостоятельно мыслить и независимо поступать, – каюсь, я в молодости презирал людей слабых.
В первый раз, когда это случилось и смерч, захвативший меня врасплох, швырнул мое тело оземь, я воспринял свою ложь как трагедию. Я терзался, я говорил себе: нет, больше это ни за что не повторится, я выдержу, не дикарь же, цивилизованный человек, я не поддамся такому дешевому искушению, такой сиюминутной благодати, такой призрачной подачке судьбы, – подумаешь, чьи-то нежные объятия! – зажмурю глаза, заткну уши, чтобы не слышать требовательного зова очередной весны…
Не выдержал, тем более, что искушения, как на грех, стали возникать буквально со всех сторон. Второй обман дался мне проще, метаний было меньше. Третий – еще проще.
Трагедия превращалась в фарс, к нему-то я и привык постепенно.
До каких пор это могло продолжаться?
Крутой поворот в моей судьбе – мне все казалось, что я вот-вот завершу его, на самом же деле это случилось лишь после того, как я покинул семью, – крутой поворот как раз и принудил меня подвести необходимые итоги. Впервые после лет, проведенных на фронте, я вновь ощутил себя ответственным за что-то необычайно значительное, ни в коем случае не допускавшее фальши. Судьба в последний раз предоставляла мне эту окрыляющую возможность, и ставшая было привычной повадка страуса, прячущего голову под крыло, чтобы не видеть, чтобы не думать, сделалась недостойной в моих глазах.
Как ни клади, отвечать надо было прежде всего за самого себя, за свои поступки, мысли, намерения – таков был лежавший на поверхности вывод. Оперируя категориями всеобщими, я не имел права пройти мимо того, что происходило в моем ближайшем окружении, в чем был замешан я лично; в конечном итоге и личное и общее – звенья одной цепи, если не лицемерить, конечно.
Осознав эту простую истину, я словно очнулся. Годы и годы плыла наша семья по течению полноводной реки, плыла вроде бы вполне благополучно, как и другие семьи рядом. Но вот нас неожиданно прибило к торчавшему из воды обломку скалы; пришлось задержаться, а каждая задержка – повод для раздумий. И вот там-то, на этом обломке, я, совершенно неожиданно для себя, обнаружил рядом не только жену, но и еще одну прекрасно во всем разбирающуюся женщину – мою дочь.
Я различил женщину в той, кого привык считать ребенком, и почувствовал внезапно, что обманывать их обеих – свыше моих сил. Лгать еще и дочери? Это было бы уже не просто кощунством: лгать дочери означало бы, помимо всего прочего, еще бездумно и подло обманывать самого себя, и не от случая к случаю, а каждый день и каждый час, навечно, означало бы покуситься на то святое, что делает человека человеком, означало бы опуститься уже совершенно.
В чем именно я не хотел ей лгать?
В ч е м б ы т о н и б ы л о!
Достаточно того, что я оказался прочно стоящим на ступеньке бесконечного эскалатора лжи, а там не все ли равно – в большом я лгал или в малом, обращаясь к набитой студентами аудитории в институте или крохотной – дома?
Дома… Мне было отлично известно, что сотни людей сосуществуют в условиях перманентного, не шумного обмана, что многие жены и многие мужья мирятся с неверностью своего партнера, что существует целая философия, оправдывающая такую «терпимость».
– А компромисс? – слышу я восклицание одного весьма авторитетного и славного, в общем, человека, порицать, которого у меня нет решительно никаких оснований. – Все в этом мире зиждется на компромиссе! А о жене своей, остающейся одинокой в преклонном возрасте, ты подумал? Нужна ей твоя правда!
Все это он произнес с пафосом, искренне негодуя, пять минут спустя после того, как мы вышли из кафе, где обедали… с его вполне официальной любовницей. Он т а к оберегал покой своей супруги – изящно изменял ей, ничего не афишируя, но ничего особенно и не скрывая, зато во всех торжественных случаях появлялся с ней под руку.
«Так-то оно так, – подумалось мне, – только не слишком ли ты свыкся с этим своим компромиссом, дружище, границы ведь так легко стираются в нашем сознании – раз, и нет ее… Думаешь, в одном ты можешь поступиться истинной порядочностью, а в другом оказаться на высоте? Не выйдет, браток! Все связано. И в центре, на пересечении связей данной жизни, стоит один и тот же человек – ты сам. И любая твоя измена…»
Ему я этого не сказал, но часто думал о нашем разговоре, и, как выяснилось, не зря. Через некоторое время этот мой доброжелатель отмечал юбилей – он принадлежал как раз к тем видным представителям нашего поколения, от которых я немного отстаю по возрасту, и не отмечать юбилея не мог. Придя на торжество, я обнаружил в огромном зале необычайно разных по своей жизненной позиции людей; каждый из них, заметьте, мог очутиться здесь только по личному приглашению юбиляра. В зале были люди редкой чистоты и обаяния, с которыми я тоже мечтал бы подружиться, – мне завидно стало, что он с ними дружен, а я просто знаком. Но были здесь и такие господа, кому я при других обстоятельствах не подал бы руки.
Так как я пришел один, меня усадили за прекрасно накрытый стол рядом с дамой, прославившейся тем, что, в меру своих возможностей, она, мило улыбаясь, тихонько, без излишних эмоций приглушала все то новое в нашей отрасли науки, что хоть как-то могло подорвать ее авторитет. Дама весело щебетала – женщина есть женщина, – а я наливал ей вино и думал: «Черт возьми, а может, так и надо? Может, именно всеядность способна обеспечить уравновешенный, объективный взгляд на мир – без надрыва, без крайностей, без истерики, без битья кулаком в грудь? Ведь я тоже должен казаться ей моральным уродом, ведь люди, они действительно разные, в с е разные, без исключения…»
Так неожиданно и мне компромисс показался если не заманчивым, то вполне возможным, но случилось это за банкетным столом, многое смещающим, и значительно позже, а в тот день, когда речь между нами шла о моей судьбе и моем поступке, я никак не мог согласиться с моим мудрым другом, но не стал спорить с ним.
Не стал потому, что в одном он был несомненно прав: я оставил жену одинокой. И хоть рядом с ней до конца ее жизни будет самый светлый для нас обоих человек – наша дочь, поступок мой иначе как некрасивым, отвратительным, недостойным мужчины назвать нельзя.
Но как же мне следовало поступить?
Вернуться? Известно множество случаев, когда мужья, пожив на стороне, возвращаются затем в старую семью. Бывает, возвращаются и жены. Возвращаются… потеряв навсегда уважение своих детей, если не за факт ухода, то уж за факт возвращения непременно. Возвращаются… к человеку, который никогда не сможет забыть перенесенного им унижения. Простить, пожалуй, сможет, забыть – нет.
Впрочем, о с ч а с т ь е такого воссоединения писалось и пишется как о чем-то нормальном; не забыты времена, когда людей обязывали вернуться в семью. Что ж, быть может, для кого-то это и норма, каждый волен придерживаться таких взглядов и такого уровня отношений, на какие он способен, к каким привык, каких заслуживает, какие его устраивают, упрекать я никого не собираюсь.
Только и для меня, и для жены возврат к прошлому стал органически невозможен с того момента, как я твердо заявил, что ухожу, и все те, кто укорял меня в нежелании пойти на компромисс, совершенно напрасно не учитывали ее позиции в этом вопросе.
И вот именно в те дни, когда наше общее уже решение разойтись стало известно близким, я ощутил подспудно – по первой реакции дочери, – что, оскорбленная моим «легкомыслием», она считает, что я бросаю ее. Не только жену бросал я, как оказалось, но и еще одну женщину – свою дочь.
Почему же было не выяснить позиции дочери заранее, спросите вы меня, до того, как «сжигать мосты»? Существовали же дружба, близость, доверие, так почему, собственно, принимая такое жизненно важное решение, нельзя было уточнить предварительно, что скажет на это она?
Что ж, если угодно, я могу на своем примере еще раз подтвердить общеизвестную истину: человек слаб. И я – не исключение. Между той ночью, когда зародилась мысль об уходе, и тем днем, когда все было решено окончательно, лежала трудно обозримая полоса сомнений и колебаний. И пока я брел, спотыкаясь, через эту полосу, я конечно же не мог задать дочке совершенно ни с чем не сообразный вопрос: а как бы ты отнеслась к тому, что я… Заронить в ее душу преждевременное смятение, насторожить по отношению к себе, когда ничего еще не решено? Пойти на такой безумный риск, не зная еще толком, оправдан ли он хоть сколько-нибудь?
Вы смогли бы? Я – нет.
Что же касается того, что мы были близки… Были, конечно, особенно в годы ее детства, отрочества, но до определенного предела. Последние же, студенческие, годы наложили на ее характер оттенки, мне вовсе неведомые. Одно ее постоянное курение в холостяцком женском кружке чего стоило, то самое курение, во время которого обычное щебетание, столь необходимое женщинам и столь простительное, уступает место отнюдь не безобидному высокопарному разглагольствованию на самые различные, часто рискованные, еще чаще пустые темы; главное – с к а з а т ь, ч т о б ы с к а з а т ь, любой ценой, невзирая на то, есть у произнесенной формулы реальные корни или нет, не окажется ли услышанная где-то вымученная или развязная сентенция смешной в твоих устах, лишь бы не отстать от других, не показаться слишком обыденной и простенькой, не оказаться «не в курсе» того, что сегодня «престижно», – подлинная или мнимая эрудиция одних собеседниц взвинчивает других; не секрет, что речам, которые вещаются в процессе таких вот химерических говорений, молодые женщины, особенно одинокие молодые женщины, подчас начинают верить больше, чем окружающей их подлинной жизни.
И все же не отрицаю: да, я знал ее и мог предположить, что она осудит мой поступок. Но я ни в коем случае не мог представить себе, что осуждение это может быть столь суровым.
Клянусь, если бы что-нибудь подобное пришло мне в голову, если бы мысль о возможности полного разрыва и полного отчуждения только блеснула в моем мозгу, если бы я сумел раньше распознать эту боль б р о ш е н н о й ж е н щ и н ы, раньше, раньше, когда еще возможно было отступление, клянусь, я тысячу раз подумал бы над нашим с ней будущим, и мое окончательное решение, быть может, оказалось бы совсем иным.
Каким – понятия не имею. Но как знать, не удалось ли бы мне железной рукой смирить потенциальный эгоизм, заключенный в каждом из нас и настойчиво требовавший, чтобы я продолжал осуществлять себя как личность возможно полнее – разве не это требование стало главной причиной, побудившей меня уйти из дома? Делая в пятьдесят лет последнюю отчаянную ставку, размеры которой привели бы в трепет целые шеренги моих сверстников, я должен был собрать в кулак оставшиеся силы, отбрасывая все, что грозило распылить их, что так или иначе тянуло меня назад к привычному кругу.
Допускаю, что не всем понятно, как могла семья, неплохая семья, помешать мне свершить что-то серьезное. Скажу яснее. Для титанического усилия, на которое я решился, на которое отважился, мне нужны были все мои силы, духовные и физические, – все, без исключения, и все мое время, до последней капельки. Семья отсасывала часть этих сил и этого времени, иначе и быть не могло, тем более, что после смерти тестя на мои плечи легли многие хозяйственные дела – я потом скажу об этом. Если бы я еще твердо знал, что необходим семье, если бы меня постоянно держала за сердце мысль о том, что жена и малыши зачахнут, изведутся без меня – вот для чего, вероятно, хорошо иметь несколько человек детей разных возрастов, – тогда, быть может, это ощущение даже стимулировало бы мой порыв и менять ничего не пришлось бы. А так, в рамках сосуществования, все это выглядело лишь обузой, никому особенно не нужной обузой – балластом, мешающим воздушному шару вновь набрать высоту, необходимую для того, чтобы продолжать полет.
Я всегда недоумевал, читая о том, что воздухоплаватели бывали вынуждены выбрасывать из корзины воздушного шара не только действительно значительные тяжести, не только мелкие вещи, – ну сколько может весить бинокль? – но и раздеваться иногда, швырять за борт сюртуки, сапоги… Теперь я их понял. О, я знал, конечно, что, уходя из дома, сбрасываю балласт драгоценнейший для меня же самого, что в одиночку, без них, я долго не протяну, скорее всего, но шар не должен был опуститься – в тот момент я вынужден был заплатить за это любую цену, иначе вся жизнь моя шла насмарку. Другого выхода у меня просто не было.
Нет – был! Во имя ее преданности, ее любви я мог согласиться на прозябание, на то, чтобы стать добродушным и бездеятельным отцом семейства, потом – дедушкой-пенсионером, тихонько доживающим свой век. Материальные предпосылки для такого существования имелись великолепные, а тихая пристань куда заманчивее бесконечных выходов в одиночку в штормовое море. Потеря для науки оказалась бы не бог весть какая – я достаточно самокритичен, чтобы признать это.
А ее уважение? Его ты не потерял бы?
Не знаю… Впрочем, что гадать: отступать, повторяю, мне все равно было некуда. Слишком поздно понял я, что все отговорки, оправдывавшие меня хоть отчасти, – девочка уже выросла, у нее собственный круг друзей и интересов, я как наставник ей, в сущности, уже не нужен… – оказались дутыми, высосанными из пальца, ничего общего не имевшими со сложнейшим микромиром, в котором обитала моя дочь.
Для нее я был не только отцом, но и мужчиной, очень близким ей мужчиной, бросившим ее ради другой женщины.
Такая женщина имелась, не стану отрицать, но ее могло и не быть в тот момент или на ее месте могла оказаться другая; для меня дело было не столько в этой конкретной женщине, ничего от меня не требовавшей, сколько в том, чтобы крикнуть – нет! – и положить конец притворству и лжи.
А для дочери все зло сосредоточилось прежде всего в «разлучнице», сопернице ее матери и ее сопернице тоже. Двадцатый век ничего не изменил, она ненавидела эту конкретную носительницу зла так же яростно, как это делала бы ее прабабка. И я думаю теперь, что вот эта ненависть и уязвленное самолюбие брошенной женщины оказались главным препятствием, помешавшим дочке понять меня, понять и принять таким, каким я стал за полвека существования в обществе себе подобных.
Негодование затуманило ее взор.
Быть может, если бы она не была единственным ребенком, если бы с детства привыкла делить меня с кем-то еще, она не восприняла бы случившееся так глубоко лично – словно нож в спину, всаженный тем, от кого она меньше всего могла этого ожидать, на кого привыкла полагаться в большом и малом и кто так внезапно и так коварно предал ее.
Да-да, предательство – вот точное слово. Конечно же она не могла перешагнуть через предательство, особенно неприемлемое для всякого юного существа, хоть сколько-нибудь не равнодушного, а в равнодушии ее упрекнуть никак нельзя.
Конструкция, выглядевшая на диво прочной, сломалась. Почему? Ответ прост: отец предал, как он посмел, какой тряпкой оказался! А я-то любила и уважала его, свято верила в его честность, в принципиальность его суждений, в достоинство его поступков, в его рыцарство по отношению к слабым и попавшим в беду, в его решимость держаться как должно в самых сложных ситуациях. Он был солдатом, я имела все основания гордиться им, а он взял и предал нас с мамой.
Почему же именно предал? Разве мое стремление отказаться от лжи не соответствует тем самым прекрасным качествам, которые ты только что перечислила, не стоит с ними в одном ряду?
Нет, это совершенно разные вещи, тебя никто не заставлял лгать и притворяться, ты сам, добровольно стал на этот путь.
Ну, хорошо. Допустим, тряпка. Допустим, предал. Но была же какая-то причина? Если неожиданно предает человек, двадцать лет защищавший и поддерживавший тебя, то не логично ли предположить, что существуют причины, если не извиняющие его, то хотя бы объясняющие, почему он не мог поступить иначе, и, раз уж человек этот, ты сама признаешь, был когда-то не так плох, веские причины. Верно, нет? Как же можно даже не попытаться понять того, другого? Как можно в одночасье возненавидеть и отвергнуть его? Тряпка – как просто…
Нет причин, оправдывающих предательство, все это сплошные отговорки, недостойные нас обоих, мне невозможно разбираться в хитросплетениях, таких многозначительных и сложных на вид, – да и к чему? Факт налицо: ты бросил нас, маму и меня. Бросил?
Да.
Весь разговор.
Имеют ли право дети судить родителей?
Схоластика, ущербность, какое-то иезуитское позерство, стремление любой ценой удержать вожжи в своих руках – вот что видится мне за этим коварным и до последней буковки надуманным вопросом.
Из чего, собственно, исходят те, кто ставит под сомнение природное право всякого живого существа иметь суждение о себе подобных? Без этого сама жизнь на земле давно бы прекратилась.
…Любой звереныш, едва появившись на свет, получает неотъемлемое право реагировать на окружающую среду, проявлять свое отношение к ней, подчас весьма решительно – от этого зависит его существование. И если инстинкт самосохранения подсказывает ему, что следует отвергнуть или просто покинуть родителей, как бы хороши они ни были, он делает это не колеблясь – и никто не осуждает его.
У людей все, разумеется, гораздо сложнее, хотя поговорка «дитё родить – ума не надо» придумана не зря. Человеческие детеныши почитают родителей, охотнее почитают, чем ненавидят. Это заложено в генах, да и семья – очень удобный для малышей институт. Она кормит их, пока они не встанут на ноги, она дает им неповторимую возможность, не имея еще никаких личных заслуг, ощущать себя фигурой значительной, нужной для других, важной для других; без семьи юноше легко затеряться в необозримом людском море, а ведь ему предстоит основать собственную семью – кто передаст ему опыт, кто научит, как это сделать?
Все так. Но это не мешает нашим детям следовать природе вещей и судить нас тем более пристрастно, чем больше они нас любят и чем больше они на нас похожи, судить не от случая к случаю, а постоянно, ежедневно, ежечасно.
Суд детей строгий и справедливый, как правило; родителям стоит время от времени прислушиваться к нему. Терзаться же вопросом «имеют ли право» или писать на эту тему трактаты попросту бессмысленно, ибо, независимо от того, что мы на этот вопрос ответим – мы, давно уже переставшие быть детьми, – они этим правом пользуются, иначе им никак нельзя.
Моя дочь судила меня не только заочно, но и прямо в лицо – лет с пяти приблизительно, – и я гордился этим высшим проявлением доверия, равноправия, дружелюбия. Стремясь к тому, чтобы такие отношения стали нормой, я всячески провоцировал ее на откровенность и тщательнейшим образом подавлял в себе малейшее поползновение «преследовать за критику». С годами это становилось все проще, ибо ее мнение по самым различным вопросам приобретало для меня все больший вес. А вот отвечать на ее упреки и рассеивать недоумения становилось все сложнее; только это была сложность, преодолевать которую – радостно. Я стал принципиальнее вести себя в самых сложных обстоятельствах – чтобы выглядеть безупречно в ее глазах.
И я полагаю, что привычка судить меня строже, чем кого-либо, сыграла немаловажную роль в том, что она от меня отвернулась.
Не поняла, что уход из дома был таким же принципиальным моим поступком, как те, другие, что радовали ее.
Вот и они.
Она впереди на полшага – папочкина натура. Да и внешне – копия. Такая же дылда, и патлы белесые во все стороны, и веснушки – их отсюда не видно, конечно, но ему-то прекрасно известно, что они на месте.
Ее муж немного позади. Приятный парень, рослый, выше ее, слава богу.
Он так боялся, что она выскочит за малыша какого-нибудь, за шибздика, как говорили когда-то в школе, где он учился. Его дочь и супруг ее выглядели бы тогда вместе отнюдь не гармонично, даже смешно, пожалуй. И потом, это могло сказаться на детях. Главное, люди маленького роста безгранично самолюбивы; комплекс неполноценности гложет бедненьких, они идут на все, лишь бы компенсировать хоть как-то недостаток роста, и с наслаждением тиранят окружающих, особенно долговязых, – и подчиненным достается, и домашним.
Лицо неглупое. Без очков. Внуку не будет грозить наследственная близорукость; при виде карапуза в очках у него портилось настроение – с такого возраста видеть мир искаженным… И у него самого, и у жены зрение превосходное, у дочки глаза тоже как будто в порядке, значит, внук…
Внук?
Как не хватает ему маленького человека рядом! Жадно накидываясь на каждого мало-мальски симпатичного ребенка дошкольного возраста, наслаждаясь беседой с ним, и играми с ним, и попросту д у р а к а в а л я н и е м – к огорчению родителей, рассчитывавших на его интерес к себе, – он думал иногда: нет, все-таки не совсем я еще опустился, если могу так дружно играть с детьми!
Да, очень неглупое лицо. Спокойное. Он уважал спокойных людей, они вызывали в нем симпатию и доверие, – быть может, потому, что самому ему спокойствия недоставало. Один доктор недавно посоветовал регулярно пить валериановые капли – для общего успокоения нервной системы. Он представил себе пузырек, рюмку и свою руку, трижды в день отсчитывающую двадцать капель… Б-р-р… Не стал, конечно, затевать эту волынку, обойдется как-нибудь… Вот машина его успокаивает.
Лицо просто славное. Похоже, предоставил распоряжаться всем невесте – теперь уже супруге – и шаферу с огромным бантом в петлице, суетящемуся вокруг, а сам наблюдает за происходящим малость иронически. Молодец! Вот опять: шафер толкнулся зачем-то к нему, а он переадресовал его с улыбочкой к жене; похоже, шафер его близкий друг. В том, что мужчина умеет поставить себя так, что ему не приходится влезать в мелочи, уже проявляется характер.
Стоит себе, солнышку улыбается. А чего же? Конечно! Такая прелестная жена, и жизнь ясная как на ладони. Сын ответственных родителей, доложили ему, один из тех мальчиков, что с самого рождения не знают ни в чем отказа. Конечно, у каждого поколения свои преимущества, кое-кого жизнь закаляла, мордовала так, что пыль столбом… Не зря, вероятно. А эти без особой закалки обходятся, все и так к их услугам. Может, это и неплохо – больше духовных сил остается.
Или напротив – меньше?
Как бы там ни было, парень ему приглянулся. Интересно, способен ли он хорошо, по-мужски выпить и не опьянеть с разбегу, не превратиться в бахвалящегося пустозвона, не потерять человеческий облик, а стать лишь разговорчивей, открытей, глубже? По этому тоже отчетливо определяешь – каков мужик. Ну, выпить им удастся не скоро…
– Ты чего тут стал, другого места не было?
Пока он любовался зятем, к левой дверце его машины подлетел шафер с бантом.
– Чего смотришь, давай отъезжай!
Он терпеть не мог, когда с ним разговаривали таким тоном, особенно когда его пытались поносить в присутствии машины – она же слушаться должна, а тут авторитет подрывают… Трудно даже вообразить, что ответил бы он при других обстоятельствах, – скорее всего, послал бы этого сопляка подальше: за рулем все мы только водители, ни больше, ни меньше.
Но на этот раз…
Он выключил приемник, опустил боковое стекло и заставил себя любезно улыбнуться. Не хватало еще устроить скандал на свадьбе дочери, куда его к тому же никто не приглашал. Подчеркнуто вежливо спросил шафера, что, собственно, его не устраивает.
– Да вы же в самую середину нашей свадебной процессии затесались! – возмущался юноша, перейдя все же на «вы».
Свадебная процессия… Почему процессия? А почему бы и нет?.. Если существует похоронная процессия, отчего не быть свадебной?
– Затесался?.. – переспросил он, оглядываясь.
– Вы так близко подсунулись к моей «Волге», что при всем желании не выехать, а мы сейчас трогаться будем… Когда ваша-то свадьба? Или вы очередь занимать приехали? А может, невеста не явилась? – не удержался юноша от иронии.
Какой восхитительный возраст! Ведь он кажется себе в эту минуту неотразимым и в высшей степени остроумным, бедняжечка.
Бросив еще один взгляд назад и отметив мимоходом, что молодые стали спускаться с крыльца, он убедился в том, что действительно прищемил нос темно-синей «Волге» без водителя. Значит, правильно ему сказали, что зять – из обеспеченной семьи.
Он не обрадовался, но и не опечалился, получив это подтверждение: его дочь была подготовлена даже к такому серьезному испытанию, как большой достаток.








