412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 9)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)

– Он так улыбается, – разъяснила мама.

Я кивнул.

– Бедняжечка… Ничего, мы его быстро на ноги поставим.

– Еще неизвестно, понравится ли ему тут.

– Понравится, – произнес я довольно, кажется, внятно.

Они никак не реагировали; подозреваю, они не заметили, что я что-то хотел сказать.

Дядя Миша тут же уехал, а мы с мамой зажили у тети Гали. В наше распоряжение была отдана просторная комната на первом этаже. Хотя находились мы в самой обыкновенной деревне, но дом оказался не избой, а постройкой, действительно близкой к даче – две комнаты и веранда с кухней внизу, и мезонин.

Со школы, с того дня, как я прочел рассказ Чехова «Дом с мезонином», мне бесконечно нравится французское слово «мезонин»; мне представляется, что оно из тех немногих слов, которые способны облагораживающе воздействовать на человека даже будучи взяты отдельно, без контекста. Тихая мечта – пожить в мезонине, пожить спокойно, привольно, распоряжаясь самим собой, – угнездилась с той поры во мне. И вот теперь…

– Слабенький ты, голубчик, – покачала головой тетя Галя. – Нам тебя и вдвоем не втащить. Кроме того, у меня в мезонине постоянные люди много лет живут, отказать я им никак не могу, тем более, у них – горе.

– Какое горе? – немедленно спросила мама. Она любила утешать кого-нибудь и советовать, как вести себя в трудных случаях.

– Отец у них попал в автомобильную катастрофу. Слава богу, в тот день он в машине один ехал, она-то с детьми дома осталась… Я сколько раз обмирала, видела, как плохо он с машиной управляется… Ему даже тут, перед домом, развернуться – и то мученье, а уж на большой-то дороге… Я и ей, бывало, зудела, чтобы детей лучше поездом возили, а она такая тихая, такая робкая, разве возразит… Ручкой махнет, и все дело… А деток-то – трое. Да вот переедут они недельки через две – познакомитесь.

Они переедут в мезонин. Какая-то тихая женщина будет жить в мезонине, над моей головой, станет гулять по саду… Тихая женщина, какое это, вероятно, счастье, когда рядом тихая женщина… И дети, трое детей… Может, балованные, может, сядут на голову? Вряд ли, у таких женщин вырастают обычно хорошие дети, материнская ласка – лучший воспитатель… А почему, собственно, женщина? Дама. Дама станет жить в мезонине и гулять в белом платье, со светлым зонтиком – от солнца…

Просыпаясь утром под ворохом одеял, я прислушивался: не раздаются ли легкие шаги над головой? Но дни шли, а все было тихо. Спросить у тети Гали я не решался – избегал всего, что могло вызвать недоумение.

Дней через десять я окреп настолько, что мог уже чуть ли не самостоятельно выбираться в сад. В буквальном смысле слова садом участок возле дома назвать было нельзя. Там росли, правда, и несколько фруктовых деревьев, и десяток кустов смородины и малины, и грядки имелись с овощами и земляникой, но весь центр небольшой территории представлял собой ничем не засаженную лужайку. Траву тетя Галя скашивала козе, и три скульптурные группы березок, росших непринужденно, как какой понравится, составляли чистый, ничем не заслоненный и не опошленный ансамбль. Я окрестил наш участок «лесосадом», и то, что тетя Галя не стала алчно выколачивать из своей землицы ее дары, а оставила рядом с домом кусочек лесной опушки – хотя и сам лес виднелся не в таком уж отдалении, – еще больше расположило к ней мое сердце.

Под одним из березовых содружеств, тем, что поближе к дому, мне ставили раскладушку, и я укладывался на нее, как только солнце достаточно прогревало воздух.

У каждого возраста есть свое блаженство и есть свои открытия в области блаженства. В тридцать три года я открыл для себя одно из величайших наслаждений – спать на воздухе. Не с открытой форточкой или окном, а вне дома, под деревьями, на траве.

Мне и раньше пришлось однажды проспать две ночи на карадагском плоскогорье в Крыму, тоже на раскладушке, без палатки, под открытым небом. Ничего особенного я не ждал, лег, как обычно, постелил простыни, надел пижаму, шейный платок – мои спутники-туристы, залезшие, не раздеваясь, в спальные мешки, смеялись до упаду, – укрылся на всякий случай потеплее и заснул. Примерно через час непрерывный тихий гул разбудил меня. Я приподнялся на локте. Внизу, под кручей, далеко уходила в черную воду Черного моря дорожка, небо было полно звезд… Все было спокойно, а гул не прекращался. Только окончательно проснувшись, понял я, что гудит ровный и долгий поток воздуха, уходящий с плоскогорья в море, поток сухого, теплого воздуха, прокладывающий себе путь в непроглядную, неизведанную темноту. Так и спал я всю ночь, просыпаясь, слушая ветер – он стих только к рассвету.

Вторая ночь прошла так же, и тоже оставила в моем сознании свой след, но всего очарования спать на воздухе тот ночлег мне не открыл, – возможно, я был слишком для этого молод или слишком здоров… О тех крымских ночах я вспомнил только один раз, в самой неожиданной и неподходящей ситуации: наблюдая по телевизору за первенством мира по футболу, происходившим в Аргентине. Не знаю, запомнился ли вам первый матч с участием хозяев, который мы транслировали? Меня поразила аналогия: аргентинские футболисты шли сквозь порядки противника так же ровно и спокойно, с таким же безостановочным, постоянным напряжением и с такой же неизбежностью, я бы сказал, как уходивший с карадагского плоскогорья воздух. Если бы они накатывались волнами, как это обычно бывает в футболе, остановить их можно было бы как любую другую команду – встречной волной. А они просто бежали раскованно, непринужденно, элегантно, уверенно, как ветер, с одного конца поля на другой, и о том, чтобы остановить их, не могло быть и речи.

А вот на лужайке у тети Гали сон на воздухе стал для меня откровением. Я лежал, бессильный, под хрупкими, но и могучими в своей жизнестойкости березками, с каждым вдохом в меня, вытесняя хворь, вливался упоительный солнечный мир, и я сразу же переставал быть «больным человеком», а делался неотъемлемой частицей этого мира. Скажем, умереть в муках, в ужасе перед тем, что  с о  м н о й  покончено, – я уже не мог: если бы, погружаясь в сон, я растворился в содружестве деревьев, травы, цветов, в неиссякаемом потоке энергии, то вот это-то и было бы высшим блаженством.

Один-единственный вдох давал такое ощущение, а я мог нежиться сколько угодно, моей прямой обязанностью было дрыхнуть, пока не поправлюсь.

В один из солнечных дней я лежал на привычном месте. Спалось мне как-то особенно крепко и ладно. Но вот, сквозь дрему, я почувствовал, что куртка, которой я прикрывал лицо от мошкары, свалилась на землю. Рвать шелковинку сна, чтобы поднять куртку, не хотелось, не было сил, как вдруг, словно приглашая меня не двигаться, куртка вновь очутилась на мне, расправилась, окутала голову со всех сторон… Чьи-то маленькие руки поволтузили по лицу… Я прислушался: детские голоса.

– Мама сказала, он, бедненький, больной.

– И еще какой-то…

– Неухоженный.

– Не-ухо-женный… А что это такое?

– Почем я знаю… не уходит долго…

– Откуда?

– От верблюда! Из гостей не уходит, из дома, из сада… Ты же видишь, сколько он уже проспал, а уходить не собирается.

– Да-а, уж неухоженный, так неухоженный…

Слабость мешала мне расхохотаться, да и не хотелось обнаруживать себя. Соорудил едва заметную щелку, выглянул.

Две девчоночки, лет шести и лет четырех, возились вокруг. Веселые, лукавые мордочки…

– Девочки! – послышалось от дома. Незнакомый женский голос.

Это она, наконец?

Действительность не имела с моими грезами ничего общего.

Опущенный в землю взгляд; изредка – натянутая улыбка; три излюбленных слова – да, нет, извините, – она словно не знала других; чуть что – дети…

Но все это еще куда ни шло, главная беда заключалась в том, что женщина была некрасива. Отекшее лицо, словно из ваты, невыразительные бледно-зеленые глаза, брови цвета выцветшей соломы, волосы если и темнее, то самую малость, прически никакой. Тонкие, всегда крепко сжатые губы. Косметикой она не пользовалась.

Белое платье, правда, имелось, она носила его постоянно, и оно было идеально чистым, но на ее безалаберной фигуре платье висело, как стянутый случайным обрывком веревки балахон. Высокий рост почему-то не только не делал женщину стройной, но бесповоротно лишал взыскательный мужской взгляд надежды на то, что под этим непонятного покроя белым саваном может укрываться хоть отдаленное подобие античной статуи – вот уже две тысячи лет все мы подсознательно бредим ее пропорциями. Да-да, полно лицемерить, самые стойкие из нас готовы забросить наиважнейшие дела и сломя голову кинуться вслед первой улыбнувшейся им «статуе» или хотя бы «статуэтке», даже если ее пропорции – беззастенчивая ложь, если они искусно достигнуты аршинными каблуками; мы видим их, конечно, но склонны считать каблуки как бы частью тела – их линию мы автоматически приплюсовываем к линии всей ноги… Или нам все-таки важнее, как женщина  в ы г л я д и т, чем то, какова она на самом деле?

Как выяснилось впоследствии, внешность моей Незнакомки производила наиболее благоприятное впечатление, когда она разговаривала с вами сидя, а еще лучше – полулежа на диване, но тогда я этого знать не мог. Как-то так получилось, что она почти никогда не сидела в моем присутствии, да и дивана у тети Гали в доме не водилось; когда же она стояла или шла, а я смотрел на нее со своего ложа, она более всего напоминала закутанную в кусок плотного тумана небольшую телевизионную башню – для домашнего употребления. Торчавшие из-под платья ступни какого-то невероятного размера, упрятанные в допотопные лодочки на английском каблуке, довершали дело.

Разочарован я был, что называется, до глубины души.

Может быть, именно от злости на самого себя я и стал поправляться особенно быстро.

И еще дети помогли. Ах, какие это были дети! Если я и влюбился в кого-нибудь с первого взгляда, то уж никак не в мамашу, а в ее ребятишек.

Надо сказать, мне и раньше доставляло удовольствие беседовать с маленькими детьми. Со взрослыми – как? Встретишь человека и принимаешься ходить вокруг да около, не зная, как пробить брешь в коконе из лицемерия, хвастовства, полуправды, болезненного самолюбия – все это, и многое другое, в изобилии разложено вокруг, стоит лишь руку протянуть, и мы радостно накручиваем на себя как можно больше, боясь прослыть примитивами. Ткнешься в такую мумию раз, другой, а потом махнешь рукой да и отойдешь в сторонку.

А с ребенком все просто – до школы, во всяком случае. Или вы симпатичны друг другу, или не симпатичны. В последнем варианте и связываться нечего, никого это не обидит, все равно вы существуете на разных уровнях. Если же намечается взаимная симпатия, то развить ее – одно удовольствие, ибо «да» в устах ребенка означает «да», «нет» – «нет». Чего ж еще?

Зинаидины дети – она так и представилась мне: протянула бледную, тонкую руку и произнесла: «Зинаида» – сразу же вызвали во мне симпатию самую горячую. Девочки были хохотушки, не ныли, не капризничали, а уж как заботились они о бедном больном и неухоженном! Трехлетний увалень Ваня, совершенно самостоятельный мужчина, ни мне, ни кому другому не мешал; средняя, Агнесса, охотно с ним возилась, ей были еще интересны его игры.

Зато Тамара, старшая, несомненно предпочитала мое общество. Создание по природе своей исключительно деликатное, она прекрасно усвоила пожелание матери не приставать ко мне, не навязываться; тем полнее и ярче раскрывалась девочка, когда я подзывал ее к себе.

Так как сидеть на самой раскладушке рядом со мной Тамаре было не очень удобно – тесно, и жесткая трубка-край врезалась в ножки, – я, уходя утром в сад, захватывал специально для нее маленькую табуретку, нашлась такая у тети Гали на кухне. И вот стоило Томочке заметить, что я проснулся, она издали искала глазами мой взгляд, чтобы прочесть в нем желанное «пора». Сигнал я подавал с радостью, ибо кому же не приятно сознавать, что есть живое существо, жаждущее твоего общества. Малышка мигом прилетала и взбиралась на табуретку, а куклу или любой другой предмет, который был у нее в руках, клала возле на траву. Если же мы еще не виделись в этот день – бывало, что, когда я уходил на лужайку, они еще спали или, допустим, пили молоко у себя в мезонине, – то она, прежде чем усесться, подходила к изголовью и целовала меня.

Конечно, обряд возник не сразу, понадобилось некоторое время, пока она привыкла ко мне и, надеюсь, по-своему полюбила меня, но поцелуй этой девочки приводил меня в прекрасное настроение, я делался бодрее. Да что говорить: я бриться стал тщательнее! Зато если Тамара почему-либо не выходила играть, если шел дождь и мы сидели каждый в своей комнате… Наблюдая меня в такие дни, мама расстроенно качала головой:

– Ах, Игнашенька, чужой ребенок… Пора бы и о своих подумать, давно пора…

Чуть ли не бездна разверзалась перед мамой при слове «чужой», я не ощущал ее; трудно подыскать более показательный пример того, как мало мы понимали друг друга. Не знаю, сумею ли я испытать больше нежности к собственной дочери – у меня пока нет ее, – буду ли больше жаждать общения с ней, в чем это выразится. Но тут…

Мы толковали с Томочкой обо всем на свете, и я конечно же придумывал для нее сказки. В моем тогдашнем состоянии это было непросто, но необходимость логично строить сюжет очень своевременно призвала к порядку расхлыстанное болезнью мое воображение. Сперва я попытался было сочинять что в голову взбредет, и порождал в изобилии ничем не связанные между собой эпизоды. Только номер не прошел. Натолкнувшись несколько раз на недоумевающий, сочувствующий больному и несколько покровительственный даже взгляд девочки, я устыдился и стал более тщательно собираться с мыслями; случалось, придумывал сказку накануне вечером.

Так текла наша жизнь. С каждым днем я становился все крепче. Дети окружали меня. Их мать уже не так старательно уклонялась от бесед со мной, да и мое первое впечатление стало понемногу меняться; еще бы, я различал теперь в ней черты ее детей, Тамарины черты…

Но до сближения было далеко. Зинаида занималась исключительно хозяйством: готовила, стирала, ходила с детьми гулять – с зонтиком от солнца, только не белым, а цветастым. Уложив малышей, читала. Выходя поздно вечером во двор, я всегда видел в мезонине свет.

Моя мама, почуявшая женским сердцем, что ее сын готов влюбиться во вдову с тремя детьми, успокоилась, видя, что никакого «романа» нет и в помине. Она искренне сочувствовала Зинаиде, несколько раз они с тетей Галей обсуждали в моем присутствии незавидное положение, в котором оказалась молодая женщина после гибели мужа. Горе, придавившее ее плечи, завалило, казалось, все выходы в нормальную жизнь. Зинаида даже с работы уволилась тогда же, осенью, а теперь вот при первой возможности уехала с детьми сюда… На что жила? Были скромные сбережения, получила страховку за разбитую машину, родители помогали – и ее, и мужа… Но до бесконечности так продолжаться не может, она уже думает о том, чтобы с осени вновь идти работать, как же иначе, не тунеядка же она, хотя совершенно непонятно, откуда бедняжке взять силы и, главное, что будет с ребятишками?..

Нежданно-негаданно приехал дядя Миша.

– Трудиться, – сказал он, едва только взглянул на меня.

– Что ты, Мишенька! – всплеснула руками мать. Похоже, она первый раз в жизни готова была не согласиться с братом.

– Немедленно на работу, – поставил дядя Миша диагноз. – Чтобы оглобли его подперли, а то опять куда-нибудь не туда свернет.

Как ни странно, упоминание о работе не вызвало у меня неприятных ассоциаций.

– Хорошо, – сказал я. – Только жить я останусь здесь.

– Как это? – поразилась мама.

– До зимы хотя бы.

– Отсюда станешь ездить? Каждый день? – она не верила своим ушам, уж мама-то меня хорошо знала.

– А что? – поддержал меня дядя Миша. – Полчаса хода до станции, час на электричке. Молодец.

Это он впервые меня так ласково назвал.

– Полтора часа на дорогу?! – ахнула мать. – А с вокзала в городе? А обратно?

– И обратно, – спокойно, совсем как дядя Миша, сказал я. – Не я один. Многие через весь город ездят. А в электричке тепло, читать можно.

– Но я никак не могу оставаться здесь долго… – выложила мама последний аргумент; почему она не могла, один бог ведает.

– Тебе и не надо, – миролюбиво ответил я. – Тетя Галя меня накормит. Верно, тетя Галя?

– Верно, Игнашенька, верно. Накормлю, не сомневайтесь. Мне только в радость – все не одна.

– Точка, – сказал дядя Миша.

И увез маму.

А я стал ездить на работу.

Вставал по будильнику в шесть тридцать. Умывался до пояса колодезной водой – еще одна радость, открытая мною в здешних местах. Разогревал вчерашнюю картошку или кашу, выпивал пол-литровую банку молока и, приветствуя новый день, шагал лесом три километра до станции. В девять пятнадцать я сидел уже за своим рабочим столом; в восемь вечера был опять дома, и всегда с гостинцами – их я раздобывал во время обеденного перерыва. С разного рода собраний, учитывая мой «восстановительный период», меня отпускали без звука.

Субботы и воскресенья, естественно, были целиком моими. Точнее, нашими. С утра мы с девочками уходили обычно в лес. Там, километрах в трех от деревни, сверкало идеально круглое крохотное озерцо; подведя меня к нему впервые, тетя Галя назвала озерцо местным словом:

– Бочажок…

Нам было уютно у черной воды. С одной стороны к бочажку вплотную подступал лес, с другой начинался заболоченный луг. У бочажка мы всегда делали привал; я дремал, привалясь к неведомо как попавшей сюда карельской березе, а девочки аукались с лешим. Потом мы не торопясь брели домой.

У бочажка ко мне, сквозь дрему, прокралось однажды видение: словно выпрыгнув из иллюстрации в книге «Крестьянские дети», Тамара и Агнесса предстали вдруг предо мной в лапотках, платочках, каких-то сермяжных армячках – надо сказать, наряд этот прекрасно гармонировал с выданными им тетей Галей берестяными кузовками. Видение было таким реальным, что я долго тряс головой, прежде чем отогнал его.

Вечера стали темные, ранние, мы коротали их втроем: тетя Галя, Зинаида и я. Уложив детей, она теперь всегда спускалась к нам. Что изменилось, недоумевал я, неужели ей мешало присутствие матери? Впрочем, причина была не так уж важна… Каждый из нас занимался своим делом. Я часто привозил с собой работу – мне удавалось освободиться в городе пораньше с тем, чтобы в темпе закончить спешное задание дома; иногда я отбивал для этой цели полностью «библиотечный день». Зинаида возилась с детскими вещами или читала; меня поражала ее способность не выпускать книжки из рук: сам я читать не люблю, предпочитаю свои наблюдения чужим, да и дома у нас никто не читал так помногу. Тетя Галя готовила соленья на зиму, или гладила белье, или шила. Потом мы все вместе пили чай, слушали транзистор, мою любимую игрушку, беседовали. Телевизора у тети Гали не было.

Помню поразившее меня однажды ощущение, что вот это и есть моя настоящая семья. Ни с одной из сидевших рядом женщин меня не связывали никакие «узы» – не потому ли мне было так удивительно хорошо и покойно с ними? Я проникся ответственностью: как-никак я был в нашем доме единственным мужчиной. Приспособился орудовать топором, пилой, лопатой, молотком – мало ли что могло случиться, женщины и дети не всегда и не со всем могут справиться. Хотел бы я посмотреть на того, кто теперь посмел бы обозвать меня чистоплюем – после моего выздоровления дурацкая кличка сама собой отошла куда-то в прошлое.

Не было ли это результатом того, что с каждым днем таял и становился меньше цилиндр из льда, последние годы сковывавший все самые искренние и горячие мои порывы? Когда и как нарос лед, я не знаю, но ледяная болванка поработила меня, настойчиво и бесцеремонно захватила в полон сердце – только кумушки думают, что сердце можно вылечить при помощи одних лекарств…

Почему цилиндр, почему из льда? Точно не возьмусь ответить, но, если бы я сумел забраться туда рукой, пальцы без промаха нащупали бы цилиндрической формы ледяшку, наподобие тех, что вываливаются весной из водосточных труб. Кроме того, один раз я видел во сне человека в разрезе – такой плакат висел в кабинете биологии в школе, – человека без кожи, но с моим лицом, и вместо сердца у него был нарисован аккуратный беленький цилиндр.

Так вот, теперь, ложась спать и обдумывая в тишине промелькнувший день, я все лучше слышал свое сердце.

Я не связывал это с Зинаидой. Я привык смотреть на нее, как на мать детей, которые были отчасти и моими, я многое знал теперь о ней, и многое мне нравилось, она стала необходимой для меня в той же мере, что и тетя Галя, – не судите меня строго, мама была мне необходимой только как сиделка во время болезни или как хозяйка дома, где я жил. Но этим наше сближение ограничилось.

Правда, когда белое платье пришлось сменить на более теплые вещи темных тонов, это пошло на пользу ее внешности – особенно порадовали меня свитер в обтяжку и брюки, – но я-то по-прежнему оставался для нее лишь милым и забавным соседом. Ну, может быть, кем-то вроде троюродного брата или, скорее, племянника; тогда-то, подтрунивая надо мной, – любимое занятие! – она и окрестила меня Малышом.

Нет, если уж кто и был непосредственно причастен к высвобождению моего сердца из ледяных тисков, так это дети. До своего отхода ко сну они и в будни играли часок со мной. Томочка знала точно, когда я должен появиться вечером, выходила встречать меня за ворота, высматривала издали и бежала мне навстречу, раскинув руки. Потом нам одновременно накрывали на стол – мне, усталому «кормильцу», и им, поросятам…

Так пролетел сентябрь. А в октябре, месяце свершений, однажды поздно вечером произошло событие, окончательно изменившее мою жизнь.

В тот день я засиделся допоздна. Надо было во что бы то ни стало сдать завтра с утра срочную работу. В город мне ехать было не нужно, времени вроде бы сколько угодно, только… На рассвете мы с тетей Галей и Тамарой отправились по грибы, долго и весело бродили по лесу, после обеда я крепко спал, а потом набежали малыши, я стал строить им из чурок кораблик – нельзя же было, чтобы Тамара прослыла любимицей…

Словом, за работу я взялся только после ужина, но сидел не вставая, даже чай забрал к себе в комнату. Устроившись возле жарко натопленной печки, я трудился с остервенением, можно сказать, вдохновенно – последнее время мне все чаще удавалось  т а к  работать. Шариковая ручка летала по бумаге, исписанные листы, словно след от гребного винта на волнах, лежали на столе, на лавке, на двух табуретках, на чистом дощатом полу, повсюду.

Дети зашли сказать мне спокойной ночи – как это прекрасно, когда есть кому пожелать вам, чтобы и эта ночь прошла спокойно… Потом их увели спать. Некоторое время наверху еще слышался легкий гомон, какие-то микровзрывы веселья, мне отнюдь не мешавшие, скорее напротив, настраивавшие меня исключительно оптимистически, но постепенно в мезонине все стихло. Тетя Галя, после нашего утреннего похода, тоже решила лечь пораньше, и к десяти во всем доме воцарилась устойчивая тишина.

Прошло часа полтора или два. Я сделал маленький перерыв, выпил залпом стакан холодного чая – конец был уже ясен, оставалось написать его – и только вновь углубился в работу, как на лестнице послышались странные звуки, кто-то прерывисто, неуверенно, но и очень мягко топотал по ступенькам, не как человек, скорее как гном. Все ближе, ближе, дверь распахнулась и на фоне черного квадрата возникла фигурка Ванюши, младшенького. В теплой фланелевой пижамке, розовой в голубую полоску – он донашивал ее после девочек, – босой, с искаженным неведомым страданием личиком, Ваня вглядывался, не видя, в яркий свет настольной лампы и мой силуэт, согнувшийся над бумагами, а потом вскрикнул тонким, срывающимся голосом:

– Папа! Папочка-а!

Я хотел было вскочить, но, услышав его зов, прирос к стулу. Ребятишки до сих пор тяжело переживали внезапное исчезновение из их жизни отца, горячо любившего и баловавшего всех троих. Словно избегая встречи с чем-то страшным, они старались не говорить об отце, а взрослые конечно же не упоминали о случившейся трагедии в их присутствии, но малейший намек, легчайшая тень воспоминания способны были вызвать обильные слезы. Со временем это случалось все реже, рана как будто затягивалась, но вот неожиданно, ночью, передо мной возник Ванюша, и слезы текли по его лицу, и он тянул ко мне ручонки, всхлипывая:

– Папочка… папочка…

Я не смел шелохнуться, не зная, как должен я поступить. Душа моя рвалась к мальчику – броситься рядом на колени, обнять его и шептать в маленькое ухо: да, я твой папа, успокойся, милый, ложись спать, я не оставлю тебя, я буду тебе хорошим, настоящим отцом… Но – что будет завтра? Что станется с ним, со мною, со всем нашим маленьким миром, когда мать услышит от него о моей кощунственной лжи?

Тут раздался сдавленный вскрик, и рядом с малышом появилась Зина, бесшумными прыжками преодолев те несколько ступенек, что вели в мезонин. Тоже босая, в длинной ситцевой ночной рубашке с квадратным вырезом на груди – почему мне запомнилась форма выреза? – с распущенными волосами… Подхватила мальчика на руки, прижала к себе и замерла, словно статуя скорби. Тонкая ткань сорочки не могла скрыть ее тела – гибкого, сильного, готового защитить сына.

От кого защитить? От меня?

Я очнулся, поднялся, шагнул к ним, не ведая еще, что скажу, как поступлю, но в этот момент прозвенел знакомый дробный топот и в комнату влетела проснувшаяся, очевидно, от включенного матерью света и от Ваниных рыданий Тамара. Не раздумывая, не задержавшись ни на секунду возле матери, она с зажмуренными глазами кинулась ко мне. Ей это было привычнее, чем братишке, она обнимала меня каждый день.

Я поднял девочку, и она тоже разрыдалась у меня на груди. Просто спросонья? Или потому, что уже плакал Ваня? А что, если Томочка инстинктивно боялась потерять меня?

Так мы с Зиной стояли друг против друга, каждый с плачущим ребенком на руках, и не могли вымолвить ни слова. Но именно в эти несколько мгновений я отчетливо ощутил, как свободно и мощно заговорило мое сердце, растопив последнюю корочку льда. Высокий простор стал внезапно доступен моим мыслям, я прозрел, и первое, что открылось мне, было то, как прекрасна эта женщина.

Я был уверен в ту минуту, что  д л я  м е н я  она останется прекрасной много, много лет…

Скрипнула дверь, появилась заспанная тетя Галя, погладила Тамару по голове, сказала:

– Брось дурындиться, Томка, ты же у нас старшая.

И своенравная Тамара послушно стала затихать, а вслед за ней замолк и малыш.

Тогда Зина повернулась и, мерно ступая своими длинными ногами, понесла сына наверх. Я последовал за ней в их комнату, куда ни разу до того не заходил. Последовал потому, что, ничего не сказав ни Тамаре, ни мне, Зина молча дала мне на это право. Поднимаясь передо мной по лестнице навстречу лившемуся из мезонина свету, она, в сущности, обнажала себя, но она не стыдилась моего взгляда, и это сказало мне куда больше, чем самые взволнованные речи.

Внезапное чувство нежности к безоглядно доверившейся мне женщине было таким сильным, что у меня перехватило дыхание, и я был вынужден остановиться, и крепче прижать к себе ее дочь, и даже прислониться на секунду к перилам. А она продолжала спокойно подниматься со ступеньки на ступеньку – земная, гордая, родная.

Повинуясь ее безмолвному кивку, я уложил Тамару рядом с крепко спавшей Агнессой и вынужден был присесть на край постели – девочка не отпускала мою руку. А Зина положила Ванюшу к себе на большую кровать, и он мгновенно уснул. Как умудрился он ускользнуть, проснувшись? Как удалось ему не разбудить мать? Как не упал он на лестнице?..

– Их отец часто работал в той комнате, – сказала женщина тихо, словно извиняясь за детей, нарушивших мой покой. – Там, под дверью, большая щель, идет широкая полоса света…

Я ничего не ответил.

Когда заснула моя девочка, я так же молча, не попрощавшись с Зиной – в душе я не сомневался теперь, что еще сегодня, сейчас будет сказано то, о чем мы оба все время молчали, – спустился вниз и вышел на крыльцо. Темнота ненастной ночи сразу же надвинулась на меня с трех сторон, словно и не было только что теплого мира – там, наверху. Потрясенный, я долго стоял неподвижно, без мыслей, и только одна светлая истина раз за разом прорезала тьму. Если я вновь останусь один, без нее, если я ее потеряю, мое существование станет окончательно бессмысленным… И еще: какое счастье быть отцом таким детям… И снова: нельзя, нельзя дать ей уйти…

Сколько времени прошло – понятия не имею; минуты опять сцепились в одну бесконечную ленту, только на этот раз не они повелевали мной, а я ими.

Как хлопнула позади дверь, я услышал с опозданием. Неожиданно две руки обвили мою шею и сзади ко мне, закоченевшему в тонкой рубашке, тепло прижалось что-то мягкое… бугорки… бугорки… Только тогда зафиксировал я и звяканье дверной щеколды и сразу вслед за тем шепот:

– Спасибо… Спасибо тебе, дружок…

В эту секунду я начал жить свою настоящую жизнь.

Повернувшись, я крепко обнял Зину и стал целовать без разбора, куда придется – лицо, руки, шею, наброшенную на плечи телогрейку…

Она шептала что-то, шептала до тех пор, пока мои губы не нашли ее рот и не замкнули его – тогда она ответила долгим поцелуем.

Меня еще никто так не целовал.

И мы вошли в дом, и поднялись наверх, взглянуть, все ли там в порядке, и я увел ее в свою комнату, и она не сопротивлялась, хотя наши дети могли, конечно, опять проснуться.

О чем мы говорили с ней в ту ночь, вы уже знаете.

Когда я вечером на следующий день вернулся из города, тетя Галя, хитренько улыбаясь, поздравила меня.

Деликатно, чтобы не услышали ребятишки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю