412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 2)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

– Слышь, Тимоша, – тронул его за рукав Семеныч, пройдя еще метров пятьдесят, – я вот случай вспомнил… У нас, в девятнадцатом, пулеметчик тоже был один – пулемет запорол… А пулемет тогда, знаешь… И его, как тебя, в трибунал… А он возьми и попроси сутки – дескать, пулемет достану у белых…

– Ну?

– Поверили. Достал.

– Ну и что? – мрачно сказал Тихомиров, с удивлением ощущая, как всколыхнулась та самая, вторая, не оформившаяся еще мысль. – Что я за сутки сделать смогу?

– Комиссара ты не оживишь, это верно, – вздохнул повар. – Но ежели от дела рассуждать – выход быть должон.

– Как же я доказать могу? Ну как?! – Тихомиров вдруг стал как вкопанный. Он даже побледнел от напряженных попыток вцепиться в ускользавшую, как угорь, мысль; голова буквально разламывалась на части.

– Да уж конечно… – повар тоже остановился.

– Слышь, Семеныч, – Тихомиров неожиданно шагнул к старику и взял его за рукав. – А где сейчас… где парашют?

– Сергея Иваныча? Возле медпункта.

– Возле… медпункта… – медленно шевеля губами, повторил Тихомиров.

– Как лежал, так и лежит. Да я же тебе толкую, что он нарушен, ничего по нему не докажешь…

– И никто не трогал?

– Начштаба не велел.

– Значит, лежит, говоришь… – Тихомиров как-то судорожно распрямился и, взявшись за ремень, расправил складки на гимнастерке. – Стоп, Семеныч!.. Стоп! Прощай покудова.

– Прощевай… – слегка растерянно ответил тот. – Да я проводил бы тебя… Все сподручнее…

– Нет, нет, не надо… я сейчас… я сам… иначе никак… – уже совсем бессвязно пробормотал Тихомиров и, повернувшись, бегом побежал обратно.

Повар поглядел ему вслед и покачал головой.

За время отсутствия Тихомирова в землянке полковника ничто не изменилось. Осповат все еще возился у плиты, полковник глядел в окно.

– Товарищ полковник! – закричал, ворвавшись к нему, Тихомиров. – Товарищ полковник, я…

– Вы все еще здесь?! – вздрогнув, повернулся полковник. – Я же дал вам двадцать минут на сборы…

– Товарищ полковник, разрешите мне…

– Вы что – о двух головах?!

Но, как мы уже знаем, додумавшего свою думу до конца Тихомирова не так-то просто было остановить.

– Разрешите доказать, товарищ полковник!

– Что? Что вы можете доказать?!

– Что парашют Сергея Иваныча… был в порядке…

– Да как же вы докажете? Он на кустарник упал… парашют… Пусть в трибунале разбираются…

– Я знаю, что на кустарник, – теперь есть только один способ… только один… Разрешите, я сам… – Тут Тихомиров вдруг смолк и ничего более выговорить был не в силах.

– Чего сам? – переспросил полковник, но ответа не дождался. – Чего сам? – повторил он, и тут только догадался: – Сам хочешь прыгнуть? – спросил он, неожиданно переходя на «ты».

Тихомиров кивнул.

– Раньше прыгал? – голос полковника подобрел.

– Не приходилось, но это неважно… Другого выхода просто нет, товарищ полковник, – стал быстро и, с его точки зрения, весьма убедительно говорить Тихомиров. – Вы только не подумайте… я не суда боюсь, не трибунала… Я ребятам доказать хотел бы… И вам тоже… А главное, самому себе, – добавил он, помолчав.

– Я не вправе вам разрешить, – покачал головой полковник, снова становясь официальным.

– Но ведь это же совсем просто, – прошептал Тихомиров, стараясь унять дрожь и не стучать зубами. – Я сколько раз летчиков спрашивал… Совсем просто – только дернуть кольцо… Заранее возьмусь, еще в самолете… и – дерну… и все! А что я не прыгал, мы никому не скажем… – Тихомиров даже сделал шаг к полковнику, оглянулся и зашептал еще тише: – Кто спросит, скажу: прыгал дома… много раз прыгал… в клубе, в том…

В землянке воцарилась тишина. Давно уже ничего не понимавший Осповат фамильярно просунул голову в дверь. На плече его, на ремне, покачивался автомат.

– Завтрак готов, товарищ полковник, – доложил он, надеясь получить ответственное поручение: связать Тихомирова или взять под стражу.

– Закрой дверь! – услышал он в ответ и мгновенно исчез.

Тогда Герой Советского Союза полковник Иванов впервые за это бесконечно долгое утро заглянул в глаза стоявшего перед ним неуклюжего, смятенного человечка и различил бездонную доброту подернутых дымкой трагедии глаз, и что-то дрогнуло в его сердце.

– Ничего не могу поделать, товарищ Тихомиров, – тоскливо сказал он. – Я не вправе дать вам разрешение на… на самоубийство…

– Как же мне жить, товарищ полковник? – перебил его Тихомиров, нарушая элементарнейшую субординацию. – Как же мне жить, виноватым в смерти нашего дорогого товарища комиссара? Как?! Вот ведь даже такой самостоятельный человек, как вы, не хочет меня понять…

– Кто вам сказал, что я вас не понимаю? – Разжав руки и пошевелив пальцами, полковник сделал правой рукой движение к плечу Тимофея Миновича, но опустил руку. – Это разные вещи: понять вас – и дать разрешение, которое вы просите.

– Но…

– Не могу. Ясно?

– Так точно, ясно, товарищ полковник.

– Ну и вот. Не вправе я также оставить смерть Сережи нерасследованной, – назвав комиссара по имени, как он его всегда называл, полковник проявил максимум симпатии к сержанту из хозвзвода.

– Я бы и расследовал, – едва слышно, на одном дыхании возразил Тихомиров, понимая уже, что из его затеи ничего не выйдет, – сразу все ясно бы и стало…

– Не могу, – покачал головой полковник. – Ступайте с вещами к дежурному по части.

– Разрешите идти, товарищ полковник? – словно ободренный его несомненной симпатией, четко, по-уставному спросил Тихомиров.

– Идите! – привычно твердо произнес полковник.

Выйдя из землянки, Тимофей Минович поплелся по лужку. Вид у него был сперва совершенно отсутствующий, затем – более собранный, под конец – целеустремленный.

Видимо решившись на что-то, он стремительно двинулся по той же тропинке. Дойдя до места, где давеча повстречался ему лейтенант Авдюшко, Тихомиров огляделся и, круто свернув, нырнул в густой кустарник. Уж кому-кому, а ему было прекрасно известно, где любил отсыпаться свободный от дежурства Мишенька.

Прошло некоторое время, и в землянке полковника запищал полевой телефон.

– У нас еще что-то вроде ЧП, Виктор Петрович, – раздался в трубке встревоженный голос начальника штаба. – Авдюшко поднялся без приказа.

– Авдюшко? – переспросил полковник, питавший к молодому летчику ту неодолимую симпатию, которую мы так часто испытываем к людям, напоминающим нас самих в молодости.

– Так точно, Авдюшко, – подтвердил начштаба.

Полковник помолчал.

– Вы в штабе? – спросил он затем.

– Так точно.

– Иду к вам.

Полковник отпустил клапан, медленно положил трубку, покачал головой. «Ах, черти, – подумал он. – Хотя… странно было бы, если б Авдюшко отказался».

По дороге в штаб полковник сделал небольшой крюк и заглянул на медпункт. Там царили тишина и порядок. Только парашюта, с которым разбился комиссар, нигде не было.

Еще раз покачав головой и попросив врача быть наготове, полковник не торопясь отправился дальше.

В воздухе все происходило настолько обыденно, что и рассказывать, в сущности, нечего.

Пока поднимались, Тихомирова било мелкой дрожью, хотя страха он не испытывал, и был он так бледен, что Авдюшко, сжалившись, сделал над аэродромом лишний круг.

Тихомиров почувствовал себя увереннее и, когда было сказано прыгать, сразу прыгнул.

Сосчитал сколько положено – Авдюшко перед взлетом провел краткий инструктаж, – дернул изо всех сил вытяжное кольцо и зажмурился.

Парашют раскрылся.

Дальше он уже ничего не помнил – голова кружилась, летел, как в тумане; приземляясь, шмякнулся обо что-то твердое и на минуту потерял сознание.

Когда же он очнулся, рядом на коленях стоял врач, а поодаль он смутно различил несколько силуэтов и среди них, чуть впереди, стройную фигуру полковника.

Оттолкнув только что освободившего его от подвесной системы техника, Тихомиров с натугой встал и, пошатываясь, шагнул к командиру полка.

– В порядке, товарищ полковник… – еле слышно прошептал он, полагая, что рапортует во весь голос, и делая неуклюжую попытку вытянуться.

– Вы меня извините, товарищ Тихомиров, – громко сказал полковник. – Авдюшко под арест, – тихо добавил он, обращаясь к стоявшему рядом начальнику штаба; что такое арест летчика в боевой обстановке, в дни наступления, всем прекрасно понятно.

– Порядочек… – улыбнулся было Тихомиров, но чуть не упал снова.

Люди поддержали его.

Тихомиров пережил многих из них, и полковника, погибшего в неравном воздушном бою.

Он был награжден медалью «За боевые заслуги».

Вернувшись в родной Валдай, он никому – даже Варваре Онисимовне – не рассказывал об этом дне своей военной жизни.

Все равно никто не поверил бы.

С годами в реальность случившегося перестал верить и он сам.

ТЫ ТЕПЕРЬ УЖЕ БОЛЬШОЙ, МАЛЬЧИК…

За всех не скажу, как знать, со всеми ли такое случается, но когда нас погрузили в эшелон и паровоз с натугой сдвинул состав с места, я стал жить другую свою жизнь – военную.

Нам не было тогда известно, что полгода спустя начнется война; просто с каждым телеграфным столбом, мелькавшим в неплотно прикрытой двери вагона, прежняя действительность растворялась во мгле, уплывала куда-то.

– Ста-ановись!..

Все дальше, дальше… Само прибытие эшелона к месту назначения ничего, в сущности, не определило – расстояние между мною и моими домашними продолжало увеличиваться еще месяца два-три, пока мне не удалось охватить взором перспективу, открывшуюся здесь перед нами, и я вновь не почувствовал себя дома, теперь уже в армии.

– Ра-авняйсь!..

Натянув военную форму, даже самые хлипкие из нас обрели некую «мужественную» независимость, зато мы оказались зависимыми от совершенно иных обстоятельств. Опека семьи, всегда готовой обсудить с пристрастием любой твой поступок и выписать приличествующий случаю рецепт, опека, направленная на тебя лично, сменилась куда более жесткой опекой нас всех, вместе взятых.

– Смир-на-а!..

Конечно, в массе легче затеряться, это верно, только… После первого же проступка и последовавшего за ним возмездия я раз навсегда уяснил себе, что разбираться в первопричинах наших оплошностей здесь никто не станет и ждать с точностью до грамма выверенной справедливости никак не приходится. Тоже радости мало…

Но если бы только в опеке было дело! Здесь все, решительно все было другим. Вместо своего уголка в родительских комнатах – казарма человек на двести. Вместо привольного скольжения куда твоей душеньке угодно – четко регламентированное продвижение вперед.

– Шагом – арш!..

И ни минуты одному, ни минуточки. Разве вот ночью, во время дневальства, только ночью смертельно тянет вздремнуть, а спать никак нельзя: ты охраняешь товарищей, и оружие, и противогазы, и вообще в твоих руках сосредоточена готовность к бою чуть ли не всей Красной Армии.

– Подъе-е-ем!.. Боевая тревога!..

Какова ответственность! И все же ночью ты один, а днем тебя все время окружают малознакомые люди, так и норовящие грубовато пошутить, поддеть, подглядеть твою слабость, высмеять. Помните, как хохотал над неурядицами, случавшимися не только с его дружками, но и с ним самим, матрос Фадеев, вестовой И. А. Гончарова во время плавания на фрегате «Паллада»?..

Сталкиваясь изредка с чем-то подобным дома, я отнюдь не прерывал контактов с родными, близкими, друзьями, одноклассниками. Теперь же, если и подворачивался кто-то, кому можно было поплакаться в жилетку, он, скорее всего, так же плохо ориентировался пока в этой особой жизни, как и я сам.

– Ра-азговорчики в строю!..

Мне еще посчастливилось: я попал в полк связи, дислоцировавшийся в городе Риге. Полк был нацелен не на шагистику, а на техническую подготовку и выучку, а то, что находились мы в недавно освобожденной Прибалтике, вдвойне стимулировало выход личного состава на самые передовые, по тому времени, рубежи.

…Вообще пристальное знакомство с Прибалтикой – тогда с Латвией, впоследствии с Эстонией и Литвой – много значило в моей жизни, кое-чему научило, часто заставляло задумываться. Трудолюбие, несомненный вкус к работе – но и умение отдыхать; память о прошлом всего народа – и одной семьи: помню первое впечатление от десятков огоньков на могилах в день поминовения усопших; тщательная отделка вновь строящихся зданий, скверов, парков, мостовых, высокий, в общем, уровень жизни – но и недостаточная подчас ее духовная насыщенность; обогащение как самоцель – так и стоит перед глазами латышский хутор с прекрасным каменным, светлым коровником-домом – и хижиной с земляным полом, где ютились хозяева; десяток ухоженнейших коров – и изможденная женщина, с утра до вечера вращающая ручку сепаратора: казалось, не она вращает прислуживающую ей машину, а требовательный, без устали жужжащий аппарат приковал ее к себе.

Контрасты…

То есть, собственно, сказать, что я «попал» в полк связи, будет не совсем точно. Когда я еще учился в школе, классе в десятом, нас вызывали в военкомат и приписывали к тому или иному роду войск, считаясь, по возможности, и с нашим желанием. И вот в тот день, когда подошла моя очередь идти в военкомат, меня остановил в верхнем коридоре школы наш военрук, пожилой человек, судя по выправке и удивительно аккуратно лежавшим белоснежным волосам, из бывших офицеров. Я ведал военным сектором в комсомольском бюро и был одним из активных его помощников – любил стрелять, и стрелял неплохо, и, главное, ощущал в военном деле, как и в физкультуре, определенность, так недостававшую мне в других предметах. Правда, в военное училище я поступать не стал, хотя большая группа старшеклассников нашей школы поступила туда весьма охотно.

– Ты куда собираешься приписываться, Вася? – спросил меня военрук.

– В артиллерию, – ответил я без особой, впрочем, уверенности. Мне казалось, что артиллерия самый «научный» род войск – там же нужна математика, баллистика, и потом, «поражать цель» и командовать «огонь!» было так эффектно… Что знал я об артиллерии не на экране кино, а на реальном поле боя?

Военрук поглядел на меня задумчиво и сказал:

– Знаешь, мальчик, иди-ка ты лучше в связь.

Круто повернулся и удалился. Я даже уточнить ничего не успел – почему именно в связь?

Сколько раз впоследствии я с благодарностью вспоминал его совет… Но тогда, после призыва, дело было не в том, как все обернется на войне, а в том, что в полку связи нельзя было не уделять особенного внимания специальной подготовке – в этом смысле моя мечта сбылась. А в том подразделении, куда меня зачислили, в так называемой роте двухгодичников, технике уделяли двойное количество времени. Призывникам со средним и высшим образованием – тогда как раз отменили все отсрочки – предстояло пройти здесь расширенный курс полковой школы, затем год стажироваться младшими командирами и уйти в запас лейтенантами.

– Тверже ножку!..

Идея была неплохая, но требовали с нас, по старинке, во много раз меньше того, на что мы были способны. Ничто так не расхолаживает, а если договаривать до конца – так не развращает людей, как систематическое пренебрежение их возможностями, как жизнь и работа вполсилы.

Все сызнова, все с нуля, все от печки. Единственно сходный, по видимости, момент – учеба. Дома – в средней школе, здесь – в полковой.

 
Школа красных командиров
комсостав стране своей кует…
 

Только по видимости сходный, к сожалению. Там-то мы учились, всерьез, не всерьез, но все-таки тянулись, кто – сам, кто – под нажимом; там многие из нас выкладывались – не все, разумеется, и не все до конца, как я, грешный, но мы твердо знали, что учим на всю жизнь; там допускалось, приветствовалось даже, изложение материала своими словами – не ценили, балбесы, ах, не ценили… Здесь же мы вроде бы и учились, а вроде бы и нет. Уставы и наставления казались слишком элементарными, чтобы основательно в них углубляться, – на сколько они нам пригодятся? на два года? – но те параграфы, отвечать которые было положено особенно четко, слово в слово, приходилось зубрить наизусть.

Таких мест набиралось порядочно, а едва лишь позабудешь последовательность и отступишь от текста…

– Наряд вне очереди!

– Но, товарищ сержант…

– Пререкаться?

– Я же знаю…

– Два наряда! Повторите приказание!

Опытные сержанты не сомневались в том, что курсант с десятью классами за спиной способен вызубрить любой текст. Раз неточно ответил – значит, поленился.

– Есть два наряда…

Только мгновенно признав вину, даже и несуществующую, и можно было избежать крупных неприятностей – каждая опала грозила стать длительной, а то и постоянной: мы же оказались в безраздельном подчинении у младшего комсостава.

Командир взвода, часто наш сверстник, только что окончивший училище, но живший, как и весь командный состав, на частной квартире, появлялся в казарме лишь в часы дежурств и занятий. Никаких внеслужебных контактов у нас не возникало. Судьбе было угодно, чтобы командиром взвода в другом подразделении нашего полка оказался парень из моего класса, из той первой школы, где я учился прежде. Он и возрастом был постарше меня, и кончил школу на год раньше – я же отстал по болезни, – и пошел он в училище, откуда его выпустили досрочно. Словом, не виделись мы с ним года три, а тут столкнулись неожиданно на дворе, я его поприветствовал, вроде бы шутя, а вроде и всерьез, мы поболтали немного, посплетничали об общих знакомых, он стал в разговоре называть меня Васей, я его Колей, потом он вдруг опомнился – покраснел, стал оглядываться… Мы постояли еще немного друг против друга – он в новехонькой, изящной, хорошо подогнанной гимнастерке, бриджах, хромовых сапожках, только что из города, я в обмундировании третьего срока, с заплатами, в обмотках, не имевший даже еще права выйти в город по увольнительной, – постояли и разошлись. Мы принадлежали теперь к разным военным категориям, и, что самое поразительное, я понимал и признавал это никак не меньше, чем он, и вовсе не был на Колю в претензии. Он бормотнул, правда, на прощанье, что ежели, дескать, что понадобится, то он всегда готов, и я собирался попросить его о чем-то, но при последующих встречах он всегда очень торопился, а я сам его, конечно, не останавливал.

Однокласснички…

Командир роты был с самого первого дня личностью мало для нас досягаемой и отчасти мифической; его полностью замещал и всегда был к нашим услугам отнюдь не склонный к шуткам старшина.

Начальника школы мы видели издали раза два в месяц. Что же касается командира полка, то он почитался уже божеством, обитавшим в каком-то другом измерении, верховной властью, трепет перед которой в нас усиленно, хоть и непонятно для чего, пытались воспитать; наш лучший шахматист, разрядник, с трудом обыгравший подполковника в День Красной Армии на соревнованиях в клубе, с изумлением обнаружил в противнике скромного, доступного человека. С изумлением – и с радостью, естественно.

Младшие же командиры – как правило, прекрасные службисты – имели весьма скромную общеобразовательную подготовку: пять-шесть классов были пределом, достичь которого успели немногие. Им было трудно мириться с ощутимым превосходством курсантов-двухгодичников, своих подчиненных, и это можно понять: далеко не всякий, кто облечен властью, склонен терпеливо сносить подобное несоответствие.

Возникали конфликты, порой довольно острые. Некоторые парни из нашей роты, баловни судьбы и семьи, а также ребятки поскромнее, попроще, но не получившие такой демократической закалки, какую получил от няни и от своих уличных дружков я, перли, что называется, на рожон – так было им обидно, что на них кричат, как на мальчишек.

Окрики были вроде как вынужденными и даже логичными в какой-то мере: условия, в которые мы были поставлены, сами по себе способствовали тому, чтобы взрослые люди вновь превращались в мальчишек. Одна необходимость постоянно «ловчить» перед теми же сержантами и даже пытаться их обмануть чего стоила! А бесконечные придирки во время не менее бесконечных построений, а суровое обучение нас строевому шагу или строевым песням, а походы строем в столовую, где нельзя было без команды сесть, а стрижка под машинку, а «заправочка» – самого, койки, противогаза, – а скучные занятия в классах, где мы все вновь усаживались за парты, и подсказывали напропалую, и играли потихоньку в «морской бой»…

Мне и моим сверстникам было еще просто, мы такими мальчишками были только вчера. Должен признаться, мне даже нравилось ходить с ребятами строем, особенно по воскресным дням, когда подъем был на час позже и все мы были свежими, не измотанными занятиями или разного рода нарядами. Разве не радость – двигаться дружно, в едином ритме со всеми, и чувствовать плечо товарища, и распевать вместе с ним бодрую, звонкую строевую песню; я так старался петь погромче, что старшина решил раз, что я нарочно пытаюсь все испортить, и я получил очередные два наряда… А когда, в период подготовки к параду, впереди нас шел еще полковой оркестр, радость бывала особенно полной, быть может – в той обстановке – даже исчерпывающе полной: ничего больше в эти минуты я и не желал, и даже представлял себе туманно некий идеальный «строй», движущийся по празднично украшенным улицам под моей командой.

Играя с огнем, я позволял себе в первые недели озорные, совершенно мальчишеские выходки. Подделавшись однажды под начальственную интонацию и употребив формулировку, разрешенную только старшему по званию по отношению к младшему, я окликнул старшину нашей роты:

– Товарищ Зайцев!

Стоявший спиной ко мне старшина вздрогнул, молодцевато выпрямился, четко повернулся и… никак не мог понять, кому же это он понадобился, – ни одного командира поблизости не было. И только когда я, с ангельским видом, сообщил ему какую-то безделицу, он понял, кто его окликнул, покраснел до идеально подшитого подворотничка, хотел было обрушиться на бестолкового новобранца, но сдержался и долго, терпеливо разъяснял мне, что следовало обратиться по уставу – «товарищ старшина».

Я и так это знал… Дурацкие шуточки, а во имя чего?

Но было еще одно обстоятельство, помимо моего мальчишеского возраста и настроения, помимо няниной «подготовки», помогавшее мне сносить беспрестанные уколы самолюбию: там же, в полковой школе, я уяснил себе, что эти придирчивые, эти вредные люди ничего, в сущности, не определяют, они – всего лишь неизбежное зло. Я понял, что настоящие солдаты, люди обстрелянные, ведут себя иначе и что они-то и есть главная, определяющая сила в армии.

Наш помкомвзвода старший сержант Власов, ленинградец, рабочий, награжденный за финскую медалью «За отвагу», редкой в то время, а потому почетной, легко находил с нами общий язык без окриков, придирок и оскорблений. В свободное время он охотно беседовал с курсантами постарше, владевшими уже какой-нибудь профессией, – набирался ума-разума. Власов был призван из запаса, рвался домой, а его все не отпускали, чему наш взвод тихо радовался.

Он не был исключением: ядро полка составлял батальон связи, участвовавший в финской кампании, – к сожалению, в полковую школу, тем более в нашу роту, специально подбирали «строевиков».

– Что стоишь, как попка в зоологическом саду?! – лихо перекрикивал Власова, едва он скрывался из виду, отделенный Становенков. «И не лень ему такое длинное слово произносить?..» – удивлялся я.

Странно, что многие из тех, на кого орал Становенков, воспринимали такое обращение совершенно спокойно, как должное; более того, у него оказывались и восхищенные последователи в наших же собственных рядах. Для меня откровением была готовность моего соседа по койке мгновенно растоптать, едва его назначали старшим, наладившиеся было наши отношения. Ради чего? Ради лишней лычки или даже лишней увольнительной? Напряженно прислушивался я к себе и, слава богу, подобных задатков не обнаруживал. Но урок не пропал даром: чем большим количеством людей я впоследствии командовал, тем спокойнее и ровнее стремился держаться с подчиненными.

А на рев отделенных можно было реагировать по-разному: или смертельно оскорбиться, или иронически улыбнуться – в душе, только в душе! – и не обращать внимания. Пусть беснуется, чудак, раз иначе не может, раз больше ему взять нечем. Кто-то должен же втолковывать новобранцам азы, не Власову же этим заниматься. А мне – что? Я знаю теперь, каковы подлинные отношения в армии, как ведут себя с солдатами командиры, понюхавшие пороху…

Рассуждать легко, выдержать несправедливый окрик – куда труднее. Не забудьте, среди нас были и люди солидные, успевшие кончить институт и обзавестись уже семьями, – им-то каково было!

Словом, обстановочка, мягко говоря, была неуютной – стоит ли удивляться, что, простудившись однажды и угодив в санчасть, я воспринял пребывание там как блаженство. Безответственно поваляться в кровати, совсем как в той, прежней, домашней жизни, почитать «для души» – а то я и позабыл, когда в последний раз брал в руки книгу. «Покантоваться», как говорили у нас в полку. Я не только не спешил выписываться, я дважды натирал одеялом градусник, чтобы продлить передышку.

Словечко «кантоваться» относилось не только к санчасти. Мы охотно брались за любое дело, дававшее право не ходить на занятия или, тем более, отлучиться из расположения части, даже если скверно это дело знали. Как ни плохонько играл я на рояле – «бренчал», пренебрежительно говаривала мама, – я поспешил записаться в самодеятельный полковой джаз: нас отпускали на репетиции в клуб, расположенный через несколько улиц, в бывшем баптистском храме, отпускали на целый вечер, и чем ближе к концерту, тем чаще. А выйти в город…

Рига, куда мы попали, была городом таким чистым и нарядным, что просто погулять по улицам уже было удовольствием. Но прогулка сулила нам и радости другого рода. Наше скромное солдатское жалованье нам выплачивали латами, буржуазными латвийскими деньгами, и на эти массивные серебряные монеты можно было в любой мелочной лавочке накупить лакомств, каких я дома не видывал.

Преодолевая робость, впервые открыл я дверь частного магазинчика, ближайшего к нашей казарме. Звякнул прикрепленный к двери колокольчик, я вошел, а навстречу мне, из задней комнаты, выплыла аккуратная, чистенькая старушка в переднике. Больше в лавке никого не было.

Поклонившись почему-то хозяйке, я стал осматриваться. Глаза разбегались, так много всего было наставлено на полках, на прилавке, в каких-то шкафах у самой двери, прямо на ящиках, на полу – повсюду. Яркие банки, незнакомые наклейки, обертки, жестянки, кульки. И ни на одном из выставленных товаров не было цены – не станешь же спрашивать о каждой?

Время шло, старушка глядела на меня внимательно – иронически, как мне казалось, – надо было что-то покупать или уходить, я и так уже злоупотребил ее временем, она же специально вышла ко мне… Но что выбрать? Изобилие товаров часто ставит нас в тупик не меньший, чем их недостаток. А вдруг денег не хватит – стыдно же, я в форме…

Наконец я решился купить то, что никак не могло стоить слишком уж дорого: маленькую бутылку молока и пирожное. Догадаться, что стоявшие дружной стайкой тупорылые бутылочки с белой жидкостью содержали молоко, было несложно, и все же я, с видом знатока, ткнул в их направлении и полуспросил-полупотребовал:

– Молоко?!

Старушка охотно подала мне бутылочку, отрицательно качнула головой и что-то сказала по-латышски.

Тогда я решил щегольнуть своим знанием немецкого языка – многие латыши прекрасно понимали по-немецки – и переспросил:

– Мильх?

Старушка взглянула на меня с удивлением, вновь отрицательно покачала головой и предложила какой-то новый вариант названия, на этот раз, без всякого сомнения, по-немецки.

В бутылочке явно содержалось не молоко, но что именно, я, к стыду своему – вот тебе и знаток немецкого! – опять не понял. Такого слова я не знал.

Я смутился и, наверное, покраснел: мало того, что я не разбирался в элементарнейших вещах – в содержимом стандартной бутылочки, – я оказался профаном и в языке, на который сам же перешел; к такого рода «поражениям» я всегда был дурацки чувствителен. Но и покупать наобум непонятный напиток, стоивший к тому же неизвестно сколько, казалось мне странным – я же был няниным воспитанником.

Так и топтался на месте, сжимая в кармане шинели заветную монету, а старушка умильно мне улыбалась.

В это время вновь зазвенел колокольчик, и в лавочку шагнул ефрейтор из нашего полка. Старослужащий, писарь при штабе, я немного знал его – помогал составлять какие-то ведомости. Поздоровавшись со старушкой по-латышски, как со старой знакомой, он стал хладнокровно, явно не боясь оказаться некредитоспособным, отбирать то, что ему было нужно.

– А ты – чего? – спросил он, заметив, очевидно, мою растерянность.

– Да вот, – ткнул я рукой в стоявшую передо мной на прилавке заколдованную бутылочку. – Хотел молока попить, а это вроде и не молоко вовсе.

– Конечно, не молоко. Сливки.

– Какие еще сливки?

– Вкусные, – спокойно разъяснил он. – Вроде молока, только погуще, пожирнее. Попробуй.

Увы, я не понимал и его. В моем представлении сливками назывался тонкий слой чего-то желтоватого, отдаленно похожего на пенки. Это что-то образовывалось иногда на сыром молоке – в деревне, например, после того как парное молоко постоит в погребе и остынет, или вот раньше нам молочница прямо домой молоко приносила, в большом бидоне… Но чтобы сливок была целая отдельная бутылка и их можно было пить? Ни в Ленинграде, ни в Москве ничего подобного в магазинах не продавалось, да и на рынках как будто тоже…

– А они… не очень дорогие? – спросил я ефрейтора.

– Да нет, гроши, – ухмыльнулся тот. – Возьми, возьми, и еще булочку в придачу.

И мой избавитель собственноручно выбрал в корзинке румяную булочку и накрыл ею «мою» бутылку.

Что оставалось делать? Я выложил на прилавок свой лат, старушка дала мне сдачи кучу мелочи, я отошел в уголок и первый раз в жизни выпил добрый стакан сливок. Мне показалось, что необыкновенная прочность разлилась сразу по телу. А какая булочка была – воздушная, с хрустящей корочкой!

Впоследствии я не раз забегал сюда подкрепиться и запивал сливками то свежее пирожное, то поразительно тонкой выпечки печенье, сладкое или соленое, то кусок сыра или копченой колбасы.

И не я один, конечно. В дни, когда в казарме обновляли так называемый «неприкосновенный запас» и нас кормили селедкой и концентратами, хозяйка лавочки получала недурной доход.

Освоившись с ценами и осмелев, я в одну из вылазок в город приобрел первые в своей жизни кожаные перчатки, у нас их тогда тоже не было. Не скрою: покупая перчатки, я отчетливо представлял себе, как я, уже командир, шагаю, натянув эту отлично выделанную кожу на руки, впереди или сбоку от послушно повинующегося мне строя.

Купил кое-что для мамы – чертежные карандаши, спицы для вязанья, нитки, которыми она любила вышивать. Послать все это домой пока было нельзя, и я хранил свои покупки аккуратно упакованными в тумбочке, только крохотный медальон на цепочке, купленный для няни – я мечтал вставить когда-нибудь туда свою фотографию и так ей подарить, – носил в кармане гимнастерки. В начале лета нас стали отправлять в лагеря, там нам предстояло жить в палатках, ни о каких тумбочках и речи быть не могло, и я отнес свой сверток на огромный чердак, простиравшийся над зданием казармы, и спрятал его там очень умело, как мне казалось, за одну из балок. На рассвете двадцать второго июня сорок первого года мы были подняты в лагерях по тревоге, беглым шагом вошли в Ригу, добрались до казарм, где предстояло экипироваться по нормам военного времени. Несмотря на сумятицу, я успел забежать на чердак. Там все было по-прежнему, только свертка своего я не нашел…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю