Текст книги "Решающий шаг"
Автор книги: Владимир Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 35 страниц)
А тут еще схлестнулись мы все-таки с Зыряновым. Директор выложил ему все догадки, не удержался, и Зырянов сразу ко мне изменился, разговаривать стал как-то пренебрежительно, а на второй или на третий день прямо спросил, когда же я решу наконец его судьбу.
– Леонид Александрович дал мне пять дней…
– Ему хорошо неделями швыряться, а я должен точно знать, что меня ждет! Снимать мне, например, вас завтра или не переводить понапрасну пленку, а?! Мне не то что каждый день – каждый час дорог!
И еще он сказал, что, приглашая меня на роль, попался как мальчишка и что я – непрофессиональный человек.
Я повернулась и ушла. Я-то знала, что примешивалось к деловым соображениям, почему он так злился.
И Зырянов отстранил меня фактически от съемок. То есть официально ничего сказано не было, но съемки шли, всех занимали, меня – нет.
Я почувствовала себя каким-то изгоем, стала в номере запираться. Тут, слава богу, вернулась из поездки домой тетя Лиза, мой гример, мы с ней близко сошлись во время съемок. Зашла она ко мне, расспросила, что да как, потом сама стала рассказывать о болезни внука, о том, как обрадовались ей дома – спасибо, Евсеев отпустил, – как сложно было добираться обратно. Так, постепенно, в моем неуютном номере впервые за много времени возникла атмосфера сердечности, по которой я так истосковалась.
Выложила я тете Лизе все, что могла, – жду совета. А она вдруг о своей молодости стала распространяться, как она сперва актрисой была, потом вышла замуж – пришлось выбирать между семьей и сценой, она и пошла в гримеры: все-таки в театре…
– Ты – другое дело, – говорит. – Ты пока одна, и у тебя талант – все так считают. И еще… ты от Зырянова, Танюша, не отмахивайся, я вижу, что он как мужик тебе малосимпатичный, но такие режиссеры в наше время на улице не валяются, поверь моему опыту. Насмотрелась я на разных доморощенных гениев, только ногами топать и умеют… При всем при том ребенок от хорошего человека тоже дело ох какое серьезное…
Тут она подняла глаза от вязанья и огорошила меня вопросом:
– Может, и я его немного знаю? Трубочку он, часом, не курит? Молчишь? Вот видишь: сама совета просишь, а как до сути – не тронь, мое! Да я не обижаюсь, так и надо, молчи, молчи себе на здоровье. Значит, дорог он тебе… Я только хочу сказать, что с этими советами… Думай лучше свою думу, а я пойду, старые косточки с дороги понежу.
Она ушла, а я еще долго сидела, забившись в уголок дивана, вот как у вас сейчас, только там я одна была, совсем одна и сосредоточиться уже ни на чем не могла. Непривычная слабость сковывала мысли, слезы так и рвались наружу от великой жалости к самой себе.
Потом произошло второе объяснение с директором, и я поняла, что откладывать некуда.
Прямо от Евсеева двинулась на переговорный, поболтала с девочками и добилась небывалого: за сравнительно короткий срок дежурные дважды соединили меня с дальними абонентами.
«Господи, – подумал я, – и она еще жалуется на то, что приходится в одиночку решать все проблемы, а ведь к ее услугам и телефон, и телеграф, и самолеты! Как же решали их твои сверстницы сто лет назад? Как решали их жены декабристов – в этих же примерно местах? Вот кто был отрезан расстоянием от всего родного…»
9
…Сперва – с маленьким городком, куда перевели отца.
О сути моей жизни родители знали мало, им было достаточно того, что можно по-прежнему не сомневаться в ее внешнем рисунке. Я посылала открытки, поздравления к праздникам, звонила из Москвы – им хватало. Последние годы они сконцентрировали свои интересы на окружавшем их мирке и жили почти исключительно друг для друга, хотя охотно баловали меня, когда я приезжала домой, а в Москву аккуратно посылали мне переводы.
Конечно, они надеялись немного на мою возможную славу, надеялись, что на мою долю, ну, и на их долю отчасти, выпадет тогда все, что обычно сопутствует известности. Что это будет такое, они толком не знали, но часто говорили – и при мне, и без меня – о моем будущем и упивались моим весьма вероятным, как им казалось, счастьем во сто крат более полно, чем я сама.
Сообщить им по телефону правду я не могла, значит, не могла и посоветоваться всерьез, да так ли уж нужен был мне их совет? Я надеялась, услышав привычные с детства голоса и интонации, почувствовать себя на минуту хотя бы так же уверенно, как в старших классах школы, когда я в любом, самом сложном житейском случае могла рассчитывать на твердую поддержку семьи.
Вот поговорим, думала я, и возродится, хоть на миг, старая атмосфера нашего дома, где все всегда было в полном порядке, а из этой атмосферы само по себе, как в детстве, возникнет решение… Недаром я всю жизнь больше верила внутреннему чувству, импульсу, чем холодной логике.
Да и к кому мне еще ткнуться со своей бедой, как не к родителям?
К телефону подошел отец. Он удивился, но и обрадовался, услышав мой голос, бодро сообщил, что у них «порядочек», спросил, не стряслось ли чего у меня, удовлетворился заявлением, что все идет как нельзя лучше и мою работу недавно похвалил директор картины, ответил «целую, детка» на привычное «целую, папочка» и передал трубку нетерпеливой матери.
Вот тут, в разговоре гораздо более интимном, который легко возникает между хорошо друг друга знающими женщинами, тут, когда интонация говорит иногда больше, чем открытый текст, я попыталась узнать мнение матери о своем предполагаемом… замужестве.
– Кто он? – быстро и тревожно спросила мать.
– Об этом после, в письме, времени мало, – я не успела заготовить словесного портрета жениха, сама мысль поговорить о замужестве только что пришла мне в голову. – Понимаешь, мама, я боюсь, что ребенок может помешать моей работе – и этой, теперешней, и вообще моей работе в кино. Как ты думаешь?
– Ребенок? – изумилась мать. – Но почему же сразу ребенок?! Или…
– Вовсе не «или»! Но может же так случиться, что вскоре после замужества…
– Он – кто? Актер? Известный?! – на радость телефонисткам, кричала через всю европейскую Россию и еще добрый кусок Азии охваченная вполне простительным любопытством мама.
– Мама, да ты пойми, не в этом сейчас дело! Слушай меня внимательно! – пыталась я пробиться ей навстречу. – Вот, например, если будет ребенок, сможешь ты приехать помочь мне с ним?
– Приехать к тебе? На свадьбу? – не расслышала мама.
– Не на свадьбу, а за ребенком смотреть!
– Ну что за страсть говорить о ребенке, которого нет еще и в помине! Так и сглазить недолго! – возмутилась мать. – Что-то тут не так… Гляди, Танька, – тебе жить! Конечно, я приеду, когда время придет, – не на зятя поглядеть, так хоть внука понянчить. Только не знаю, можно ли надолго оставить отца, он сильно сдал за последнее время. Может, лучше ты нам его подкинешь, а? Так, пожалуй, будет удобнее, правда? Папка наш скоро на пенсию выйдет…
Знакомый голос, искаженный многократным усилением, произнес эти слова как-то особенно гладко и обыденно – мать заподозрила что-то, но не различила в моем волнении вопля о помощи… Возникший на мгновение контакт был не духовным, а сугубо бытовым; у родственных отношений, как и всегда, оказался свой потолок.
Ну, я быстренько повторила, что ничего пока не решено, что многое будет зависеть от сроков окончания картины, что, как только все прояснится окончательно, я немедленно позвоню или дам телеграмму… Потом крикнула:
– Целую! – и повесила трубку.
Вышла на улицу, отдышалась немного, затем вернулась на переговорный и попросила девушек вызвать Москву. Ощущение полнейшего тупика вынуждало меня все же позвонить ему… Сквозь тоску и одиночество робко светил еще огонек надежды.
– Хочешь, я брошу все и останусь? – спросил он перед отлетом…
Таня забыла, видимо, что раз уже сказала мне это, но я не посмел ей напомнить – с таким нетерпением ждал я рассказа о том, что же ответил ей ее возлюбленный, какое решение принял он в ситуации, в которой столько порядочных вроде бы людей терпит фиаско. И еще, я слишком хорошо представлял себе в эту минуту, как Таня, ставший мне уже дорогим человечек, входит в кабину, как судорожно сжимает трубку и произносит свое «алло!», как перехватывает у нее дыхание, как неровно и тяжко бьется сердце…
…Вы понимаете, услышать сейчас его голос – ведь это было равносильно чуду! А как ему все это сказать? На этот раз я никакого обходного маневра даже и не придумывала – все равно не смогла бы им воспользоваться… А как к нему обращаться – на «вы»? На «ты»?
– Вас слушают, – холодно и казенно донеслось из бездны. Голос был женский… Дочь? Жена? Секретарша? Кажется, писателям разрешают брать секретарей… На дочь непохоже, скорее всего эта женщина немолода…
Как видите, ситуация сразу осложнилась, но ни повесить трубку, ни позвонить в другой раз мне было нельзя.
– Николая Петровича, пожалуйста, – сымпровизировала я такую же холодную реплику, автоматически подражая гнусавому голосу и манере тянуть слова помрежа Инны Борисовны, с которой мне приходилось общаться целыми днями.
– Кто просит? – последовал почти неизбежный вопрос. Слышимость была превосходная.
– Из съемочной группы, по поручению режиссера Зырянова, – меня понесло.
– А-а… – как-то пренебрежительно протянул голос. – Николай Петрович сейчас в Японии. Что-нибудь записать для него?
– Зырянов просил уточнить, приедет ли Николай Петрович в октябре, как обещал. Возникли сложности со сценарием.
Как и в разговоре с матерью, я пыталась нащупать хоть крошечную лазейку в окружавшей меня стене одиночества, какую-нибудь относительно твердую точку.
– В октябре-е? – удивился голос. – Обещал? Я передам, конечно, но… Николай Петрович, насколько мне известно, в октябре собирался в Ялту, на семинар… Алло! Алло!
Недослушав, я положила трубку. Дальнейшее перестало меня интересовать. Поговорить с ним спокойно в ближайшие дни и часы я не могла…
После этого разговора тоже остался неприятный осадок; о том, что к телефону может подойти жена, я почему-то совсем не подумала.
«Что же все-таки лучше? – снова подумал я. – Не иметь возможности никак связаться с близкими и быть вынужденным входить в жизнь самостоятельно или так вот, как Таня, поговорить с теми, на кого рассчитываешь, и по-прежнему беспомощно отойти от равнодушного аппарата, положив кусочек пластмассы на металлический рычаг?»
10
…Побрела я по улице куда глаза глядят; в голове – обрывки мыслей.
Одной растить ребенка? А почему, собственно, нет? Примеров сколько угодно.
Евсеев прав: моя будущность в кино может рухнуть… Год, даже больше года пройдет, – все, что умеешь, растерять недолго… Тело никогда уже не станет таким послушным инструментом… Фигура может испортиться… И все будут знать, что я подвела студию, – кто захочет работать со мной?
Институт и то в срок кончить не удастся… Что скажет Старик? Не отвернется ли? Ведь это он меня рекомендовал, он как бы поручился за меня…
А малыш – сразу уверенность. Смысл существования. Пойти сейчас на аборт – будут ли потом дети? И ведь это его ребенок, не чей-нибудь… Впервые в жизни встретить по-настоящему близкого человека, и… Говорят, от любимого и дети бывают особенные… Сын такого отца…
Знаете, я его часто вижу, – толстенький мальчуган, в вязаном костюмчике, весело приплясывает возле меня…
Хотя почему обязательно сын? А если девочка – подруга на всю жизнь… Удалось бы только подружиться с ней с самого-самого начала – я сумею, пожалуй. А он? Что скажет, как поступит, когда узнает? Если он отвернется, лучше аборт, а ему – ни звука… И – резать все отношения. Ножом!
У меня останется тогда моя мечта. А что же – зачеркнуть, забыть, когда она так близка к осуществлению? Есть еще старое, но точное слово – похерить. Вон тетя Лиза о семье хлопочет, что твоя наседка, а сама терзается потихоньку… Еще как терзается – от меня ей не спрятаться. Стать актрисой, большой актрисой, радовать миллионы людей, бывать на фестивалях, запросто общаться с теми, кто делает погоду в кино… А с малышом придется довольствоваться вторыми, третьими, десятыми ролишками… смешное слово – ролишки, что-то литовское в нем есть. А может, и мне – в гримеры?!.
Улица привела меня к единственному в …ске кафе, и я вдруг почувствовала голод. Хороший признак, подумала, значит, дела еще не так плохи.
Я зашла в кафе и обнаружила там Крестинского, актера из нашей группы, всегда тщательно одетого, спокойного, воспитанного пожилого человека. Общались мы с ним мало, он и жил-то на частной квартире, но с самого начала я была инстинктивно к нему расположена – мне вообще нравятся воспитанные люди.
Я обрадовалась этой случайной встрече. Любая женщина просто не может не почувствовать себя увереннее, находясь в обществе мужчины, который встает при ее приближении, отодвигает ей стул, делает за нее заказ официанту.
Скажу больше: мне стало вдруг так хорошо в его обществе, как не бывало ни разу после отъезда К. И мне вовсе не показалось зазорным обратиться к этому малознакомому человеку запросто, как к товарищу, да и он, насколько я понимаю, не был удивлен моим доверием.
И состоялся у нас с Крестинским, в общих чертах, вот какой разговор.
О н. У вас какой-то озабоченный и даже расстроенный вид, Татьяна Антоновна. (Крестинский всех называл по имени-отчеству, даже таких девчонок, как я.)
Я. Дело в том, что мне приходится в эти дни выбирать… между искусством и жизнью…
О н. И жизнью? Как это понимать?
Я. К сожалению, буквально. У меня должен быть ребенок, а съемки продлятся более полугода.
О н. Ах, вот оно что… Я кое-что слышал, но не знал толком… (Помолчав.) Вам говорит что-нибудь имя Владимира Гиляровского?
Я. Смутно… Впрочем, постойте! Доска в Столешниковом!
О н. Ну, хоть так… Я недавно перечитывал его книгу «Люди театра» и нашел там текст контракта, который заключал антрепренер Воронин примерно сто лет назад. Так вот, в этом контракте – дядя Гиляй называет его, правда, «самым зверским», какой он когда-либо видел, – есть пункт: наниматель имел право прогнать актрису, едва признаки беременности становились заметными.
Я (ошеломленно). Сто лет…
О н. Вот именно. А что думает по этому поводу ваш муж?
Я. Я не замужем.
О н. Ну, это лучше, пожалуй… Не надо считаться с чьими-то желаниями, капризами, столь эгоистичными подчас…
Я. А решать одной, вы думаете, легко?
О н. Разумеется, нет. И совета тут не дашь… А вы еще так молоды…
Я. Нормальные люди радуются молодости, а для меня она то и дело оборачивается недостатком… Я на распутье, Святослав Павлович, помогите мне.
О н (помолчав). Если вам угодно, Татьяна Антоновна, я выскажу некоторые соображения, но при одном условии: вы не будете считать их советом. Договорились?
Я. Конечно.
О н. Хорошо. Начнем со старой истины: искусство требует человека целиком, без остатка, и исключений тут не бывает. Чуть потянулся за милыми взору благодатями, едва прильнул к некоему стороннему родничку – и это немедленно скажется на твоем месте в искусстве, на перспективе твоего развития, на высоте, которой ты окажешься способным достичь. Разрешите мне закурить?
Я. Пожалуйста.
О н. Как видите, мысли не новые, разве что высота – удачное сравнение. Альпинист тоже сумеет покорить высоту только имея при себе жесткий минимум груза. Кроме того, восхождение невозможно в одиночку: альпинисты идут обычно цепью, и успех каждого зависит от стойкости всех, кто эту цепочку составляет. Так же как и искусство, покорение вершин – дело добровольное, но уж коли ты пошел на штурм, ты взял на себя обязательство, нарушить которое ты не имеешь права, если только ты не упал.
Я. Значит, вы считаете, что у меня нет права родить сейчас ребенка?
О н. Нет, Татьяна Антоновна, этого я вовсе не считаю и, не забудьте, советов не даю. Я просто делюсь с вами опытом. Заметьте: я говорил о достижении труднодоступных вершин – можно ли назвать таковой нашу картину? Да и ваш случай – особый… Вы несете в себе жизнь, и хоть по закону имеете юридическое право эту жизнь прервать, делать это следует, только твердо на что-то решившись. Понимаете? Вы говорите себе: я решила и никогда потом о своем решении не пожалею!
Я. Да, но каким оно должно быть, это решение?
О н. Не знаю. Лично я юридическому праву предпочитаю право моральное. А единого рецепта здесь не существует. Десятки разных обстоятельств… Необычайно много зависит от индивидуальности человека, в искусстве – зависит вдвойне.
Я. А талант?
О н. Еще бы! Талант – решающий фактор. И вот здесь мое сравнение не выдерживает критики, каюсь! Альпинистом может стать почти каждый здоровый человек, вершину же искусства обязан штурмовать только тот, кто не может иначе, кому приказывает его талант, его совесть, его вера в свои силы. Если такого приказания не поступает… В конце концов, почему обязательно вершина? Десятки, сотни весело взбираются до первого промежуточного лагеря, и уж они-то не отказывают себе ни в чем и могут взять столько груза, сколько пожелают.
Я. Но могу ли я судить о мере своего дарования?
О н. Никто не вправе делать этого. Как узнать, на каком именно году жизни тебе посчастливится проявить себя в полном блеске? Я не об этом говорил, Татьяна Антоновна, не об оценках по пятибалльной системе, а о том всепожирающем огне, в котором день и ночь горит человек, решительно не ощущающий себя вне искусства, – корчится, ежится, горит! Часто он гол как сокол, но воспринимает это как должное. Для него нет выбора: искусство или смерть! Глядите-ка, до чего мы договорились, вот она, точная формула, вот правильная альтернатива – искусство или смерть! А вы – «искусство или жизнь» сочинили… И потом, у вас ведь не случайный ребенок, а плод любви к человеку, этого несомненно заслуживающему.
Я (шепотом). Откуда вы знаете?
О н. Откуда?.. (Очень серьезно.) У такой женщины, как вы, другого ребенка быть просто не может.
Вскоре Крестинский ушел, а я, побродив еще немного, вернулась в гостиницу.
Спокойствие отчаяния охватило душу. Отступать было некуда, советоваться не с кем. Разговор с Крестинским помог мне взглянуть на свою судьбу чуточку со стороны. На вершину? Разумеется! Ведь ни о чем другом я не мечтала… Вера в свои силы? Безграничная…
Наутро я сообщила директору о своем решении лечь на операцию и уже часа через два сидела за его крепкой спиной в нашей «рафике», танцевавшем на ухабах …ской мостовой…
Таня надолго замолчала, я не настаивал. Настало время обеда, потом и оно миновало. Таня задремала на диване, я рассеянно, обдумывая услышанное, царапал что-то на бумаге, стараясь сидеть тихо, чтобы не разбудить ее.
– Осталось совсем немного, – услышал я вдруг. – Можно вас оторвать?
Я только пожал плечами, бросил карандаш, повернул к ней свой стул и услышал балладу.
11
Баллада о земской больнице
Выстроенная еще земством, больница оказалась маленькой, но основательной, домовитой – только в далекой провинции такое чудо и встретишь.
Несмотря на все представления, сделанные Евсеевым сначала дежурному, а затем и главному врачу, столичной артистке наотрез отказались создать хоть какие-нибудь особые, исключительные условия. Евсеев долго не желал признать своего поражения, потрясал удостоверениями, жонглировал солидными именами, намекал на поездку в горздравотдел, еще куда-то, а главврач лишь рассеянно улыбался в ответ, просматривая кипу бумаг и время от времени что-то на них помечая.
– Все, что требуется, будет сделано и так, – сказал он в самом начале этого бессмысленного разговора и больше не произнес уже ни слова.
«Ишь, Юлий Цезарь какой…» – брюзжал Евсеев, отступая к дверям, но в коридоре вынужден был признать, что такая твердая позиция внушила ему, кажется, уважение. К администраторам, на которых мандат киностудии действовал как волшебная лампа Аладдина на джинна, Леонид Александрович относился полупрезрительно.
Ласково попрощавшись с Таней, Евсеев уехал, а больную Залыгину, оформив документы, свели в душевую, попросили переодеться в смешной, невероятно наивный и вовсе не казенный халат, весь в цветочках, а затем, в сопровождении сестры, направили в четырехместную палату, где в ее распоряжение была предоставлена стоявшая справа от входа железная кровать, застланная ослепительно чистым бельем и темно-серым, видавшим виды, но тоже чистым одеялом.
Очень чувствительная к такого рода вещам, Таня, увидев белоснежные, а не просто условно выстиранные простыни и такую же салфетку на тумбочке, приятно дополнявшие чистоту в приемной и душевой, сразу прониклась доверием к этой старосветской больничке, где все как бы подтверждало правильность принятого ею решения.
«Да здесь ничуть не страшно и… и совсем славно…» – подумала она и вдруг отчетливо увидела на тумбочке букет полевых цветов, которого там на самом дела не было.
Показав вновь прибывшей ее постель, медсестра удалилась, а Таня стала знакомиться с молодыми женщинами, удобно расположившимися у полуоткрытого окна и с любопытством разглядывавшими новенькую.
– Софья, – сказала одна из них, задумчивая, бледная. Как выяснилось, у Сони не было детей, ей предстояла сложная операция, а в больницу она, как и Таня, попала впервые.
– Любовь, – бойко представилась другая, протягивая Тане руку. Она с ходу обрушила на Таню ворох полезных сведений, сообщила, что по случаю срочной командировки гинеколога их промурыжат тут дольше обычного, и красочно описала не только процесс подготовки к операции, которую им предстояло перенести, но и то, что Таня будет ощущать во время операции и как должен протекать нормальный процесс выздоровления.
– В общем, это пустяк, не тушуйся! Ну подзалетела, делов-то, другой раз умнее будешь, – закончила она свои речи.
Беззаботность Любы, подлинная или мнимая, и даже ее последние слова, которым Татьяна в обычном своем состоянии не придала бы значения или даже пропустила бы их мимо ушей, теперь, когда они провозглашали ее появление здесь делом обычным, житейским, тоже подействовали на Таню благоприятно.
«Да-а, в больнице – не в троллейбусе, – подумала она. – Там проехал со случайным попутчиком три остановки, вылез, и… А тут какая-то особая солидарность…»
Слева от двери, напротив Таниной кровати, спала пожилая женщина. «Рак…» – шепнула всезнающая Люба. Узнав, что старушку никто не навещает, Таня решила взять ее под свою опеку, в тот же день принялась за дело и быстро приноровилась к роли сиделки. Она читала Марии Тарасовне вслух, помогала принимать лекарства, умываться, отдала ей всю вкусную снедь, привезенную вечером тетей Лизой.
Есть Мария Тарасовна почти ничего не могла, но охотно пила прохладный сок, втягивала губами протертые с сахаром яблоки и каждый раз благодарила Таню со слезами на глазах и потихоньку ее крестила.
Самой Тане уход за больной помогал забыться. Впрочем, вся обстановка больничного мирка держала ее в постоянном напряжении и отвлекала от мыслей о себе, о своей судьбе. Здесь было как-то не до рассуждений, здесь вот-вот все должно было решиться практически – где-то за поворотом коридора уже поджидала та неведомая сила, которой предстояло перекроить ее жизнь.
Только когда все засыпали, сомнения вновь выползали из тайников души. Тишина, прерываемая лишь шагами дежурного, обостряла чувство вины перед мальчиком, которого теперь не будет, перед его отцом. Две бесконечно долгие ночи. Его глаза, а иногда и глаза его ребенка глядели на нее из темноты с немым укором.
На третий день к вечеру случилось непредвиденное.
Чем-то особенно растроганная Мария Тарасовна, собравшись с духом, обратилась к своей добровольной сиделке с кратким увещеванием.
Не отказаться ли Танюше от своего намерения? Уж кому-кому, а ей, голубушке, такой заботливой, такой ласковой и душевной, обязательно следовало бы стать матерью. Она идет против природы, это большой грех, искупить который нельзя ничем, никакими успехами в суетной людской жизни. Кто знает, что ждет Таню, не приведи господь, случится одиночество, как вот с ней самой например, – не пришлось бы тогда тоже помирать одной, уповая на чужую милость…
Старушка залилась слезами. Секунду в палате было тихо, затем раздался пронзительный, истерический крик всегда тихой Сони:
– Зачем вы последние силы зря тратите, Мария Тарасовна! Грех? Разве они способны понять, что это такое?! У них же все до крошечки рассчитано: когда муж – когда любовник, когда служба – когда дружба! А ребеночек – в крайнем случае, если время останется! Они никогда не ворочались ночь без сна, тоскуя о маленьком тельце рядом… Эгоистки бесчувственные! Дряни! Дряни!
Обессиленная, она упала на подушки, а рядом, подмигивая Тане, поднялась Любка.
– Это мы-то дряни, деточка? – начала она тоном, не предвещавшим ничего хорошего. – Не видала ты, значит, настоящей дряни! Что ты о нас знаешь…
Закусив губу, Таня выбежала из палаты, сделала несколько шагов по коридору, толкнула небольшую дверь на пружине и очутилась в тенистом старом саду – здание больницы полукольцом охватывало его, и больным не только не возбранялось, но и предписывалось там гулять.
Слова Марии Тарасовны она приняла к сердцу гораздо ближе, чем сделала бы это в обычных условиях. Крик Сони стегнул ее, словно хлыст. А все потому, что час назад осмотревший ее гинеколог сказал кратко:
– Завтра утром.
Темнело, больные разошлись по палатам, какие-то птицы проносились в полумраке, торопясь достичь своих гнезд, а она долго бродила по аллеям и тропинкам одна. Перебирая в памяти события последнего времени, Таня, в который уже раз, задержалась мыслью на упоительных днях, наполненных присутствием человека, с которым она не была одинокой, вспоминала его слова, улыбку, жесты, ей казалось, что еще один поворот дорожки – и она вновь увидит его светящееся нежностью лицо и кинется к нему навстречу.
Но чем светлее были воспоминания, тем страшнее было возвращаться к действительности и думать о том, что завтра она, своими руками, порвет ту ниточку, которая только и могла сделать минуты, часы и дни ее короткого счастья не одним лишь прошлым… Она с ужасом осознала вдруг, что, потеряв ребенка, уже никогда – никогда?! – не сможет относиться с такой же нежностью, как раньше, к его отцу.
Она словно шла по тонкой жердочке над пропастью – что же, что гнало ее вперед?
«Завтра утром, завтра утром, – било в виски. – Завтра утром будет поздно. Не станет ребеночка, и, быть может, никогда больше не будет детей… Что же потом? Радость творчества? Уравновесит ли она то самое одиночество, которое еще терпимо на людях, пока ты полон сил, и которое так страшно в старости… Господи, но ведь все решено, не начинать же сначала. И здесь, в больнице, уже столько возились с ней… И директору она обещала… Как сказал Крестинский: приняла решение – не жалей!..»
Она всматривалась в такие дружелюбные обычно кроны деревьев, словно надеялась увидеть там свое будущее или хотя бы нечто, обращенное непосредственно к ней, но тьма понемногу смыкалась вокруг и разглядеть что-нибудь становилось труднее с каждой минутой. Да и прохладно стало, а простужаться Тане было теперь нельзя.
Она медленно направилась ко входу в больницу, тускло освещенному старинным фонариком с маленькой лампочкой внутри. Вечерняя прохлада, руки деревьев, тянувшиеся к ней со всех сторон, вечное, такое уверенное мерцание звезд, заполняющих бескрайнюю вселенную, немного успокоили ее и, как ей казалось, окончательно убедили в чем-то.
В чем?
В палате, снова было тихо. У окна щебетала Люба, как ни в чем не бывало излагавшая Соне свою точку зрения на мужчин. Мария Тарасовна впала в забытье, дышала тяжело, с присвистом. Таня подошла к ее постели, поправила подушку, пригладила растрепавшиеся пряди седых волос и тут, впервые за эти дни, явственно увидела на челе старой женщины печать смерти.
Словно бездна разверзлась перед Таней. Сказанные давеча старушкой простые «бабьи» слова обрели неожиданно новый, чуть ли не вещий, пророческий смысл.
Вздрогнув, Таня отступила к своей кровати и, как была, в тапочках и цветастом халате, прилегла на одеяло.
Она лежала и лежала, ни о чем конкретно не думая, но именно в эти несколько бездумных минут ее существо, только что соприкоснувшись с таинственным рубежом жизни и смерти, сделало выбор. Или ей только показалось, что в ее отрешившейся от внешнего мира душе выкристаллизовалось наконец решение, о котором она никогда впоследствии не пожалеет?
«Мечта… мечта никуда не денется, если она настоящая… Зато со мной всегда будет наш ребенок. Может быть, он еще поможет мне, удержит – как заземление – от погони за побрякушками, за дутой славой, с ним я вернее сберегу внутренние ценности, которые не восстанавливаются, если их раз утратить, он меня целомудреннее сделает…»
У Тани не осталось вдруг сомнений: вот он, выход из лабиринта! Теперь… теперь только бы не упустить из виду ведущую к выходу едва заметную тропинку.
Полежав еще немного, Таня встала, вынула из тумбочки свои вещи – две книжки, несессер, сунула их в полиэтиленовый мешочек и подошла к продолжавшим мирно беседовать соседкам.
– Прощайте, девочки, – только и сказала она.
– Ты куда это на ночь глядя? – недоуменно спросила Люба.
– Никак… Никак вправду раздумала? Радость ты моя светлая! – всплеснула руками Соня.
Грустно улыбнувшись и кивнув им обеим, что могло означать и положительный ответ, и попросту нежелание пускаться в разговоры, Таня быстро пошла к двери. Уже открыв ее, она повернулась, сделала два шага к постели так и не приходившей в себя Марии Тарасовны, нагнулась и тихо поцеловала старушку в лоб.
– Если дочка – Мария, – сказала она.
И вышла.
12
Потом… Что было потом?
Был удивленный, пытавшийся вначале уговорить настойчивую пациентку подождать до утра дежурный врач. Казалось, он сдался на угрозу уехать прямо так, в халатике, на самом же деле, взвесив все обстоятельства и задав Тане несколько быстрых и точных вопросов, он самостоятельно принял решение, что тоже было в обычаях этой больницы. Скорее всего, именно отказ Тани от аборта и способствовал тому, что молодой доктор разрешил ей выписаться немедленно – к утру еще передумает.
Был заспанный администратор …ской гостиницы, только по настоятельному требованию – кричать пришлось, кричать! – разыскавший ключи от запертой на два замка камеры хранения и выдавший Тане ее чемодан; на следующий день ему пришлось объясняться по этому поводу с Евсеевым, но этого Таня уже не узнала.
Было ночное такси, на удивление бесшумно, как мотылек, летевшее по пустому шоссе к аэропорту.
Был дежурный, утверждавший, что до завтра никаких рейсов нет и быть не может.
И был удивленный взгляд нескольких крепких мужчин, тихо беседовавших о чем-то своем в прокуренной комнатушке аэропорта, и поднятые высоко брови одного из них, самого крепкого, когда Таня дрожащим голосом провозгласила, что должна немедленно улететь отсюда – куда угодно, но только сию минуту, дело идет о жизни…








