412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 17)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Я кое-как кончила уборку; Севастьянов умело помогал мне, не произнеся больше ни слова. Потом мы оделись потеплее, он захватил старенькую плащ-палатку, и мы ушли далеко в лес. На фронте ему не раз приходилось ночевать в осеннем и даже зимнем лесу; нам совсем не было холодно, и вернулись мы только к утру. Туман стоял, все еще спали.

Смертельно уставшая, я вышла все-таки на работу, хоть он и предлагал мне остаться дома и выспаться; кажется, Севастьянов впервые в жизни готов был поступиться своими принципами, но я конечно же не хотела, чтобы он делал это ради меня. Все утро жизнь медленно плыла куда-то мимо, но я ни разу не потупила ввалившихся глаз.

Так началось наше счастье. Мы старательно оберегали его, прятали от окружающих – на работе так никто ничего и не узнал. Не узнали и дома, и сейчас не знают. Чувствуют, конечно, что в моей жизни что-то происходит, но понять ничего не могут, а прямо не спрашивают. Чудаки! Спросили бы, я бы врать не стала, а самой начинать такой разговор…

Оттенок таинственности заставлял нас только сильнее тянуться друг к другу, проклинать каждый день и каждый вечер, когда мы не могли быть вместе: мои семейные обязанности и моя учеба отнимали у меня гораздо больше времени, чем мне того хотелось… А нам было так хорошо вдвоем, и никого больше не нужно.

Впрочем, это время было для нас не простым не только потому, что иногда приходилось насильственно отрываться друг от друга. Мы не сразу притерлись друг к другу, хотя я шла навстречу любви с улыбкой, так воспитала меня бабушка. Характеры, опыт – все было разное. Мне иногда начинало казаться, что я слишком ему подчиняюсь, теряю с таким трудом завоеванную дома независимость, что этот мудрый человек, пусть необыкновенно мне близкий, занял место родителей, а я, словно маленькая девочка… Ну и выкидывала коленце, ставившее его в тупик, заставлявшее нервничать, да еще как, приводившее в отчаяние. А то он принимался ни с того ни с сего ревновать меня – не к мужчинам, к подругам, не могла же я совсем от них отвернуться, тем более, что им я тоже не решалась пока сказать, – и тогда он пускался в чудачества, в безумства, вызывавшие, естественно, ответную реакцию…

Был период, когда его стали одолевать сомнения. Вернувшись однажды из командировки, он заявил, что все обдумал, что нам следует расстаться, и чем скорее, тем лучше, что он не имеет права калечить мою судьбу, что мне нужна нормальная семья, что я слишком еще молода и сама не понимаю, что делаю, а он должен быть умнее – ведь если с ним что случится, я останусь одна-одинешенька в целом мире… Упорно, с каким-то безнадежным отчаянием отклонял он все мои возражения, даже слезы не могли убедить его, и только в один поздний вечер, почти ночью, когда я, задержавшись в библиотеке, обнаружила его, окоченевшего и несчастного, в аллейке, прилегающей к нашему дому, знаете, там, за сиреневыми кустами, он сдался.

Мне странно было видеть его страдающим из-за меня. Странно – и радостно. Эти трудные недели и это примирение еще больше сблизили нас, если это только было возможно. Тогда-то мы и решили пожениться.

Вы, конечно, спросите меня, к чему мы так долго прятали наше чувство. Отвечу, как могу. Вначале я сама не была ни в чем до конца уверена и не хотела торопиться с выводами. Мысли и ощущения, лежащие на поверхности, цепко держали меня: что подумают, что станут говорить, не попытаются ли раздуть какую-нибудь дурацкую историю, способную повредить и ему и мне… Кроме того, как раз в это время один подобный случай обсуждался в нашей семье, и весьма недвусмысленные высказывания родителей не только укрепили меня в моих сомнениях, но и дали отчетливо понять, что на их сочувствие мне рассчитывать никак не следует.

И вот в этом, пожалуй, главная причина моего молчания. Я же их всех люблю, они – часть меня самой, и я никак не хотела бы причинить им боль. Получается, что я своей рукой должна взорвать покой дорогих мне людей, – к этому я до сих пор не готова. Хотя… эта двойная жизнь так тяготит меня, что, скорее всего, получив диплом как свидетельство своей «взрослости», я решусь сказать им наконец правду.

Другого выхода у меня нет.

– Вот, полюбуйся, – понимая, что заседание идет к неизбежному концу, Аркадий Владимирович говорил теперь торопливо, словно стремясь уложиться в регламент. – Полюбуйся, дорогая Маша, – вот они, плоды твоего воспитания! Ты постоянно пилила меня за строгость, обзывала придирой, брюзгой, занудой. Ах, натура девочки должна развиваться спонтанно, ах, не надо ее ни к чему принуждать, ах, Макаренко безнадежно устарел, а вот доктор Спок… Ты словно забыла о таинственной русской душе, не укладывающейся ни в какие рамки. Вот она – самая таинственная из всех! Сидит перед тобой на стулике, поджав ножки, – наша дочь, наше с тобой создание. Что ты понимаешь в ее психологии, позволь тебя спросить? Что для тебя ее душа – потемки? А?! Отвечай же, чего молчишь? То-то, нечего вам сказать, уважаемая Мария Осиповна. В своем «невмешательстве» ты зашла так далеко, что совершенно упустила дочь из вида, перестала влиять на нее, оказалась слепой. Три года ты не могла обнаружить, что у твоей дочери роман – да что роман, ведь последнее время мы, оказывается, мешали ее счастливой семейной жизни. Ме-ша-ли, сами того не подозревая. Прекрасный результат, ничего не скажешь!

– А ты? – Мария Осиповна, подавленно, из своего угла. – Ты разве не был слеп, Аркаша?

– Был! Да, и я был слеп, но почему?! Разве ты не запретила мне контролировать духовную жизнь ребенка? Естественно, я… я упустил нить… утратил контакт. А потом было поздно. Как только девчонки начинают взрослеть и укорачивать школьную форму…

– Дашенька никогда этим не занималась, – сухо заметила Елена Игнатьевна.

– Был грех, бабуля, – весело кивнула ей Даша. – Мы с Лизой Черновой у нее дома над этим трудились, а ты не замечала…

– Слава богу, хоть остатки совести у нее есть – надеюсь, и я немного причастен к этому! – Аркадий Владимирович торжествующе изобразил пальцами спираль. – А вам бы лучше помолчать, – он укоризненно качнул головой в сторону тещи. – Вы ее больше всех и баловали, сами только что признали. Вы и Кешку разбаловать готовы, но тут я вам не уступлю, как хотите, парня я вам на растерзание не отдам… – Он перевел дух и вновь повернулся к Даше: – Но ты не радуйся, мой свет. Можешь, конечно, упрекать меня в нежелании услышать крик твоей души, в чем угодно еще, но знай: я, с детства привыкший с почтением относиться к самому простому человеку, если он этого достоин, я никогда не смирюсь с тем, что тебе заблагорассудилось искалечить свою судьбу, связавшись со стариком. Да-да, со стариком – мы тоже умеем называть вещи своими именами, не воображай, что это прерогатива вашего поколения. Мне отвратительна сама мысль о том, что этот человек обнимает мою дочь и при этом обворовывает ее, оставляет без будущего… Перед богом и людьми я заявляю: мы не имеем права равнодушно смотреть, как ты гибнешь. Скажи: ты способна была бы спокойно стоять на берегу и глядеть, как я или мать захлебываемся в быстрине? Способна? Отвечай! Способна?

– Наверное, нет, – нерешительно ответила Даша. – Но я почти не умею плавать, папочка, чем бы я смогла помочь?

– Это неважно! – крикнул отец. – Это совершенно неважно, умеет человек плавать или нет. Я тоже не умею плавать, я мог бы погибнуть, бросившись спасать тебя, но я не раздумывая кинулся бы в воду, заметив, что ты тонешь…

Очередное мое видение…

водоем в разрезе;

на дно тихо, блаженно опускается Дашенька в легком крепдешиновом платье;

внезапно, обгоняя дочь, вниз стремительно падает Аркадий Владимирович, в костюме, при галстуке, с муаровой лентой через плечо;

на ленте крупно – СПАСАТЕЛЬ;

заметив тонущего отца, Дашенька успевает схватить его за ленту и принимается упорно тянуть на поверхность, на лице у нее – отчаянная скука

– Что я тону… – задумчиво повторила Даша. – А скажи, пожалуйста, папа, ты случайно не обратил внимания на то, что я стала лучше за последние годы?

– Что значит – лучше? Похорошела?

– Говорят, и это есть, но тут уж не мне судить… Мне кажется, я стала ровнее держаться и на работе, и с вами, дома, ушли в прошлое мои бесконечные капризы, вечная неудовлетворенность чем-то, чего я часто сама объяснить не могла, я стала добрее…

– Допустим. Но что здесь особенного? Ты просто выравниваешься с возрастом. Да, я обратил внимание, что ты стала внимательнее к бабушке, к брату, даже позавидовал им, признаться, но все это я отнес за счет того, что ты взрослеешь, вот и все.

– Может быть, дело и в этом, только боюсь, что если бы я взрослела, как прежде, в одиночестве… Виктор Захарович всегда так внимателен и так… великодушен, что ли, ко мне. В наших отношениях нет и доли пристальной назидательности, стремления уколоть друг друга, все строится на полном доверии… А чем еще можно ответить на щедрую заботу о тебе, как не доброжелательностью, терпимостью…

– Выходит, ему удалось выправить то, что напортила семья, так, что ли?! – зло вскричала Мария Осиповна.

– Зачем так резко, мама? Неужели не понимаешь: я разрывалась между нашим домом здесь и нашим – там. Я же люблю вас, и меня тревожит то, как вы живете, особенно Кеша, его будущее… Семья не «напортила», конечно, а… как бы тебе сказать… В семье ко мне частенько придирались по мелочам, я обязана была делать то-то и то-то, моего мнения никто не спрашивал… А он обо всем со мной советуется, старается приноровиться к моим возможностям. Может быть, это и громко сказано, но он живет – для меня… и я тоже, конечно, живу – для него…

– Это правда, Дашенька? – спросила вдруг Елена Игнатьевна.

– Да, бабуля, чистая правда, я много над этим думала. И, ты знаешь, этим он немножко напоминает мне тебя….

– Вот и договорились! – снова зашелся Аркадий Владимирович. – Дорогая бабушка умилилась, еще немного, и она прижмет дорогую внученьку к груди своей. Трогательно, что и говорить, только я в этой мелодраме не участвую. Мой долг отца, Дарья, требует, чтобы я со всей откровенностью сказал тебе то, что кроме меня тебе никто не скажет: ты своими руками надеваешь петлю на шею. Прикажешь оставаться равнодушным только потому, что эта шея принадлежит лично тебе? Не выйдет! Не жди! Напротив, я сделаю все, что окажется в моих силах, чтобы вырвать тебя из лап этого проходимца, которому плевать на твою судьбу, не говоря уже о спокойствии целой семьи. При всех торжественно заявляю: тебе придется выбрать – он или мы. В доброе старое время, когда люди еще во что-то верили, я проклял бы тебя, надеясь, что хоть это тебя образумит. Сейчас проклятия не имеют смысла. Но я отлучу тебя от нашего дома – и никому не позволю помешать этому! Слышите? Ни-ко-му! – Аркадий Владимирович метнул взгляд на тещу. – Она, видите ли, станет изредка бывать у нас и даже помогать бабушке по хозяйству – благодетельница! Если тебя не трогают наши уговоры, если ты сама не желаешь образумиться, я собственноручно заставлю этого типа отказаться от тебя, даже если мне придется ради этого…

Он задохнулся. Достал носовой платок, вытер перекошенное лицо, повернулся ко мне.

– Вот сидит посторонний человек. Он хорошо к тебе относится. Настолько хорошо, что я, грешным делом, заподозрил, не он ли твой «предмет», когда ты вчера заявила, что уходишь… Я ошибся, и приношу нашему общему другу свои извинения. Но я надеюсь, что теперь, когда позиции прояснились до предела, когда стало ясно, что, невзирая на нашу любовь, наше отчаяние, наш гнев, ты продолжаешь упорствовать, я надеюсь, друг не оставит нас в беде. Он облечен доверием, и немалым, я бы сказал, государственным доверием, он выступает в прессе и всегда подписывает свои материалы, его статьи читают миллионы людей – и верят им. Так пусть он рассудит нас, пусть скажет во всеуслышание, должен ли я кротко молчать… Нет, не так: имею ли я право молчать, видя все это! Пусть скажет, в чем наш родительский долг. Я искренне хочу, чтобы ты услышала здесь голос человека, которому у тебя нет основания не доверять…

– Да… – обессиленно промолвила Мария Осиповна. – Мы, кажется, сказали уже все, что могли. Отец был резок, но его можно понять, он взволнован до глубины души. По сути же, я целиком с ним согласна. Тебе придется сделать выбор, Даша. Мне в дом такой зять не нужен, я не желаю его здесь видеть, понимаешь – не желаю! Надеюсь, на это-то я имею право…

– Не желаешь видеть?! – похоже, эти слова матери задели Дашу больнее всего. – Впрочем, так, верно, лучше. А он-то, дурачок, терзался тем, что никого из вас не знает – только по моим рассказам, – что не может оказать вам внимания…

– Обойдемся! – прервала ее мать. – Достаточно того, что он это внимание так беспредельно щедро оказывает тебе, вполне достаточно… Но пусть, действительно, скажет свое слово человек нейтральный, известный справедливостью и проницательностью своих суждений… Пусть скажет…

– Пожалуйста, голубчик, – шепнула с дивана Елена Игнатьевна. – Пожалуйста, скажите им, только помягче как-нибудь… Они же совсем ребенка затиранят… разве можно так… Стыд-то, стыд-то какой…

Все, кроме Даши, в упор глядели на меня, ожидая ответа, да что ответа – р е ш е н и я. Оказывается, я был приглашен вовсе не в качестве присяжного, в этом трибунале мне отводилась куда более значительная и зловещая роль: мне предстояло вынести приговор. Как же, ведь я опубликовал несколько очерков на темы морали… И дернул черт согласиться…

Они нетерпеливо ждали, что же возвестит оракул, а я упорно молчал. Мысли мои были далеко. Заключительная речь Аркадия Владимировича, помноженная на возникшее вновь желание покурить, в очередной раз заставила меня отключиться. Я забыл, где нахожусь, забыл о Дашеньке, о своей безусловной готовности защищать ее право на  с в о ю  судьбу… В моей памяти вспыхнули строчки единственного письма из переданной мне замом пачки, на которое я не сумел и не посмел ответить в своих знаменитых статьях. Строчки эти преследовали меня все последнее время, а сейчас…

Это было письмо матери, оставшейся навек одинокой из-за того, что ее единственный сын покончил с собой восемнадцати лет от роду.

Скорее всего, пытаясь спастись от одиночества, она и написала в газету, иначе трудно понять, на что рассчитывала несчастная, так подробно, с такой скрупулезной тщательностью исповедуясь в своей трагической ошибке.

Конечно же, она горячо любила сына и именно поэтому старалась уберечь его от дурных влияний. Ежедневно провожала мальчика в школу и, по возможности, встречала после уроков. Начала с детства проверять содержимое его карманов и его портфеля, не могла остановиться и продолжала заниматься этим недостойным делом и тогда, когда сын учился уже в старших классах – какое унижение для них обоих! Уводила его со школьных вечеров тотчас по окончании торжественной части или сама сидела в зале рядом с ним во время концертов самодеятельности. Разрешала ему приглашать домой товарищей только по ее выбору и самому посещать тех, кого она одобряла, в чьих положительных качествах и чьих семьях не сомневалась. Строго регламентировала время, которое сын имел право провести на катке или на велосипедной прогулке. Увидев его однажды во дворе разговаривающим с незнакомой ей девочкой, сделала все возможное, чтобы пресечь новое знакомство – навела справки и выяснила, что девочка эта из неподходящей семьи.

Мальчик был талантливый, тонкий, он прекрасно сдал экзамены в институт, рвался к жизни, а мать продолжала окружать его частоколом своих забот. Все так же шпионила – проверяла карманы, перелистывала тетради, вытряхивала по ночам портфель. Первая прочитывала адресованные сыну письма – кто пишет, зачем? Когда парня послали убирать картошку, отправилась вместе с ним. Требовала, чтобы, выезжая после занятий из института, сын звонил ей из висевшего в вестибюле телефона-автомата – научилась различать характерный для этого аппарата фон, – и хронометрировала время, потраченное на дорогу домой. Однокурсника, которого мальчик осмелился привести однажды с собой, не испросив предварительно разрешения, она выдворила только потому, что лицо юноши обросло бородой, а на ногах были плохо вычищенные ботинки…

И вот наступил вечер, когда, вернувшись домой, она обнаружила бездыханное тело так тщательно оберегаемого ею от всего на свете своего ребенка, существование которого, с ее точки зрения, было верхом благополучия – ведь у него было решительно все, о чем только может мечтать молодой человек… На столе лежал лист бумаги с небрежно начертанными на нем восемнадцатью палочками – по числу прожитых мальчиком лет. Какая-то замысловатая стрелка указывала «дальнейшее направление», под стрелкой стояло одно лишь слово: «Зачем?»

Пока курс, на котором совсем недавно еще числился ее мальчик, продолжал учебу, мать приходила на каждый экзамен, чтобы хоть несколько минут побыть с его товарищами, с помнившими его людьми, чтобы подышать воздухом, которым дышал сын. Всем, кто жил в общежитии, решительно всем его бывшим сокурсникам, даже тому бородачу, она предлагала переехать на время учебы к ним домой, занять  е г о  комнату, сулила свои заботы, домашние обеды… Все отказались один за другим.

Когда курс ее сына получил дипломы – она конечно же присутствовала при вручении, она поздравляла и плакала, – эта женщина, оставшись окончательно одна, прислала нам свою исповедь. В ее письме не был сформулирован какой-нибудь прямой вопрос, она не требовала от нас совета, как это сплошь да рядом случается, но все пространство между строчками издавало один непрерывный стон:

– Что мне делать, люди… Что же мне дела-ать?!.

Жаль, в нашем обществе не применяются публичные наказания: я предложил бы восстановить позорные столбы на больших площадях и выставлять у них таких вот доморощенных тиранов – с подробным описанием содеянного.

Это было бы единственно полезное, что эта женщина могла еще сделать; скорее всего, наказание облегчило бы и ее душу.

Я так страшно страдал, вспомнив это письмо, так глубоко погрузился в бездну, имя которой – отношения между людьми, что оцепенел; мелькавшие в моем воображении мысли-видения сливались в какой-то безумный вихрь. Когда Козловы один за другим обратились прямо ко мне, я, собрав все силы, попытался сбросить оцепенение – и не мог. В тупом ужасе фиксировал я, как окружавшие меня люди превращались в истуканов, как их лица трансформировались в маски нелюбимых персонажей Островского – заплывали жиром, теряли одухотворенность, овалы глаз заменялись щелочками, – как на женщинах оказались вдруг допотопные салопы, как по обеим сторонам стула, на котором развалился Аркадий Владимирович, повисли полы сюртука, а на животе его, обтянутом теперь цветастым жилетом, важно заколыхалась дутая золотая цепь…

Я судорожно огляделся. Нет, все было верно, вещи тоже требовательно звали в другую эпоху. Мебель стала причудливее, но и массивнее; вьющиеся растения возле балконной двери на глазах вырождались в коренастый фикус; стоявший на высокой тумбочке телевизор, прикрытый вышитой салфеткой, превратился в налой с образами – святые угодники подмигивали мне и грозили пальчиками; торшер в углу померк и стал испускать мягкий свет керосиновой лампы, а в небольшой хрустальной люстре замерцали стеариновые свечи… Даже собственные мои ноги, торчавшие, как обычно, едва не до середины комнаты, оказались неожиданно обутыми в смазные сапоги какой-то допотопной конструкции. Привычно проведя рукой по голове, чтобы успокоиться, я обнаружил там обильно смоченные чем-то вяжущим и липким длинные чужие волосы, разделенные по центру ущельем прямого пробора…

И посреди всего этого паноптикума, более всего напоминавшего уголок музея восковых фигур мадам Тюссо, который я с содроганием осматривал в Лондоне, сидела на стуле хрупкая молодая женщина, дитя двадцатого века, словно явившаяся нам, чумазым, из будущего, такая, какой ее сформировало целое столетие – всем остальным предстояло еще его прожить.

Не имея сил подняться и чувствуя в то же время, что без курева мне каюк, я сунул в рот сигарету, которую давно уже, сам того не замечая, мял в пальцах, щелкнул зажигалкой, затянулся наконец…

Но и это не помогло… Вместе со второй затяжкой я топнул ногой, и мой сапог бутылкой с грохотом обрушился на паркет…

Вот когда все всполошились! Лица-маски зашевелились, щелочки глаз стали понемногу расширяться. Наваждение вроде бы отступало… Я затянулся в третий раз.

– Что случилось? – донесся откуда-то голос Марии Осиповны. – Вам нехорошо? Курите, курите…

– Паноптикум… Не хочу присяжным… Позвольте мне выйти вон… – автоматически, не подключая сознания, бормотал я бессвязно. Быть может, эта расхожая болтовня и помогла мне подняться, с натугой, на ноги…

Хозяева, Дашенька в том числе, глядели на меня с изумлением.

– Мне очень плохо, – уже осознанно сказал я, ощутив наконец на ногах не сапоги, а уютные домашние тапочки. – Пойду прилягу, пожалуй…

Все ошеломленно молчали.

Неверными шагами я выбрался в небольшую прихожую и стал шарить рукой по двери – вся середина ее была увешана разной величины и формы затворами. Ни один не поддавался, в прихожей скопилась полутьма, я задыхался – чьи-то проворные лапки душили меня, пытались остановить сердце…

– Откройте! Скорее! – из последних сил воскликнул я.

Мелькнула чья-то обнаженная до локтя рука, Дашина как будто, дверь распахнулась, и освещавшие площадку лучи заходящего солнца окончательно вернули мне ощущение реального мира.

Переступив порог, я торопливо, с каким-то сладострастием захлопнул за собой проклятую дверь.

Вошел к себе, прилег на кушетку, яростно продолжал дымить.

Полного успокоения мне солнце не принесло; в мое окно оно било изо всех сил, но дрожащие, скачущие буквы и неровные строчки письма несчастной матери горели, словно на экране, на стенах, на потолке – повсюду.

Я был далек от непосредственных параллелей. Я знал, что Дашеньке не восемнадцать, а двадцать четыре или даже двадцать пять, я своими ушами слышал, как спокойно парировала она все упреки и угрозы, я не сомневался в том, что она пойдет своим путем. Опечалится непримиримостью дорогих ей людей, но пойдет: она-то ведь давно уже покончила со всеми сомнениями…

Я прекрасно понимал все это, и все же… Имел ли я право оставить ее одну?

Буквы на стене постепенно стали меркнуть, я рассуждал все хладнокровнее. Вот ведь что интересно: с теми, кто осуществляет опеку, трагедии уже не произойдет, их жизни худо-бедно состоялись… А вот с теми, кого опекают… Допустим, счастье Даши окажется недолгим. Что это меняет? Разве не может случиться, что счастье это окажется единственным во всей ее долгой жизни, что эти месяцы согреют потом годы одиночества или, еще хуже, десятилетия привычки… У нее-то как раз будет, что вспомнить – не наряд на свадьбе, т а к о й  ж е,  к а к  у  в с е х, а свое, теплое, родное, невыдуманное, реальное счастье. Счастье это выстрадано ею, она в нем уверена… Отказаться от того, что уже есть, во имя призрачной надежды, что у нее получится «как у людей»?..

Но не тираны же Козловы, не изуверы какие-нибудь. Милые, вполне современные люди, желающие добра дочери и внучке, они так уверены в своей правоте, что… наверняка отбросят, не задумываясь, все мои сомнения и все прозрения, мелькавшие в моем мозгу, пока длилось заседание трибунала, если бы я даже решился им все это высказать.

Жаль мне их, так бесконечно жаль…

А ловко я все-таки вырвался из западни, ничего не скажешь!

Но Даша, Даша осталась…

С мыслью о Дашеньке я задремал. Удар грома разбудил меня. Солнца не было и в помине, черная туча висела над городом, ливень хлестал как из ведра, а на балконе сохла моя скромная мужская стирка…

Вскочив с кушетки, я кинулся снимать белье. Случайно бросил взгляд вниз и увидел, как из нашего подъезда вышла Даша. Без зонта, словно слепая, она двинулась прямо под потоки воды. Ее ноги в легких туфлях вяло шлепали по мгновенно покрывшемуся лужами асфальту.

«Бедная девочка», – подумал я и уже собирался спрятаться назад, в сухую комнату, но в этот момент из росших на газоне кустов сирени вырвался мужчина высокого роста и кинулся к Дашеньке. Судя по тому, что мужчина был насквозь мокрый, можно было предположить, что он стоял там уже давно.

Торопясь навстречу Даше, мужчина зацепился ногой за ограждавшую газон толстую проволоку, споткнулся, упал…

– Витенька! – донесся до меня Дашин голос.

Она подбежала к поднимавшемуся с земли человеку, ее руки заботливо отряхнули его, мокрого, потом она прижалась лицом к его мокрой груди.

Зависть пронзила мне сердце.

Мужчина судорожно обнял ее, расстегнул торопливо плащ, не снимая, накрыл им Дашеньку с головой, и так вот, прижавшись друг к другу, они медленно двинулись по направлению к улице и стали исчезать за стеной дождя.

Я стоял не двигаясь – боялся спугнуть в себе что-то. Зависть прошла, мне было стыдно и радостно очень.

В это время на соседнем балконе раздался сдавленный вскрик.

Я осторожно повернул голову и увидел Елену Игнатьевну. Вцепившись в жиденькие перила, она не отрываясь глядела туда, куда только что смотрел я. По растрепавшимся седым волосам ее и сморщенному лицу на старенькую кацавеечку стекала вода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю