Текст книги "Решающий шаг"
Автор книги: Владимир Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
И все это сделал для меня мой скромный, неприхотливый дружок на колесах. Из мальчика на побегушках – в сорок-то годиков! – я превратился в то незаменимое, то главное лицо, от которого все зависит. Еще чуть-чуть, еще самую малость, и в семье родится мой культ. И, знаете, я мечтаю об этом, – слишком долго я был унижен! – хотя это дешевая мечта, хотя, скорее всего, мой культ ничего хорошего в наши отношения не внесет.
«Какая мелочность, какой подленький расчет, какое злопыхательство по отношению к самым близким людям!» – воскликнет иной читатель и будет не прав.
Не мелочность, а единственно возможный путь к восстановлению попранной справедливости.
Не злопыхательство, а надежда на возрождение нашей семьи, совсем уже было не функционировавшей как нормальный, здоровый организм.
Вот так.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Впрочем, это не единственное возражение, которое может быть мне сделано; возражений я предвижу множество. Среди них – два наиболее существенных.
Меня непременно упрекнут в том, что я слишком уж смешиваю шофера-профессионала и любителя. Но – где граница, кто возьмется провести ее? Если человек, обладающий любительскими правами, ездит непрерывно лет двадцать, ездит и зимой, и осенью и на спидометре его машины каждый год прибавляется пятнадцать – двадцать тысяч километров, – а это не предел, далеко не предел! – то не больше ли он профессионал, чем только что севший за руль государственной машины юноша? Что и говорить, есть «дурные» любители, их немало, по ведь есть и не менее «дурные» профессионалы.
Не о них речь.
И потом: каждый любитель, будь он самым завзятым интеллектуалом, взяв в руки тряпку, гаечный ключ, или домкрат, или шприц для смазки, или просто проехав те же семьсот километров в сутки, теряет очень многие свои «интеллигентские» качества и полностью – я подчеркиваю: полностью – приобщается к физической нагрузке, ложащейся на плечи профессионального шофера. Он делает в жизни еще что-то? Пишет книги, или лечит детей, или варит сталь? На здоровье. Но здесь, на дороге, он занят шоферским делом и трудится вровень с шофером.
Автомобиль дает каждому такую возможность.
Будут, вероятно, высказаны сомнения и в том, действительно ли именно шофер представляет наиболее доподлинно двадцатый век.
Почему не космонавт?
Да, космонавт представляет двадцатый век, точнее – вторую его половину. Космонавт открывает двери, которые до него никто не открывал. Он рискует жизнью так, как никто до него не рисковал… Но какой же, собственно, мужчина откажется один раз поставить все на карту, чтобы потом – навечно – стать героем?
Шофер свое мужество обильно смачивает потом и грязью. И – каждый день, каждый день, каждый день…
Мне кажется, космонавты будут представлять все-таки двадцать первый век, когда их профессия в свою очередь станет повседневной, когда на их плечи ляжет та основная тяжесть земных грузов, которая пока прочно лежит на плечах шоферов.
Я кончаю свою исповедь, хоть и не могу кончить на этом рассказ о своей жизни: она продолжается, и что принесет мне завтра мой alter ego – я не знаю.
Пушкин требовал от литератора беспристрастности. Боюсь, мне не удалось выполнить это требование великого поэта – я слишком люблю своего верного товарища с «москвичовской» эмблемой на носу.
Впрочем, какой же я литератор? Я – врач.
За несомненные перекосы, которые вы обнаружите в этой иронической по отношению к самому себе повести, за ее стилистический разнобой, за неровности и ухабы ее «покрытия» я приношу читателям свои извинения.
ОДИН ВЗГЛЯД
Согласно древнему закону, он был первые двадцать лет жизни учеником, вторые двадцать лет – воином… и третьи двадцать лет – хозяином дома… А теперь он все это стряхнул с себя прочь, как мы сбрасываем ненужный нам больше плащ.
Р. Киплинг, «Пуран Бхагата»
Он достиг той точки в жизни, которая именуется расплатой.
А. Стриндберг, «Готические комнаты»
Маршрут был продуман заранее. Он всегда поступал таким образом, собираясь ехать по непривычному адресу, особенно если двигаться приходилось через центр: по опыту знал, что на забитых транспортом улочках лучше не раздумывать, не колебаться, не пытаться осуществить светлую идею, сию минуту пришедшую в голову, а тупо, но четко и, по возможности, на предельной дозволенной скорости – чтобы наперерез не сунулся какой-нибудь начинающий – двигаться в заданном направлении.
Программировать свои поступки вообще отнюдь не бессмысленно. Восьмидесятые годы нашего века так насыщены техникой, количество всевозможных направлений, предоставляемых ежеминутно на выбор слабому человеческому разумению, так велико, что правильнее заблаговременно настроиться на что-нибудь определенное. Пусть избранная тобой сегодня дорожка окажется не самой выигрышной, не беда, еще спокойнее будет: туда, где повыгодней, непременно кинется основная масса, – лишь бы дорожка эта не вела в тупик.
Левый поворот, так, так, грузовичок мы «сделаем» запросто, так, прелестно, теперь уйдем в первый ряд, так, отлично, правый поворот, порядочек, выровнялись, выровнялись – и сразу вновь левый… Ну вот и приехали как будто, можно притормозить, только… только куда же приткнуть машину?
Количества транспорта, который толчется обычно у Дворца бракосочетаний, он как-то не учел, а ведь ему нельзя вылезать из машины и в то же время надо отчетливо видеть входную дверь, иначе это маленькое мероприятие потеряет всякий смысл. Он понимал, конечно, что смысла в его странной затее не так уж и много, но был не вправе, не мог позволить себе упустить этот скромный шанс, считал своим долгом сделать все, решительно все возможное, чтобы потом не в чем было упрекнуть себя. И если он теперь уползет в сторону, если не увидит, как они, рука об руку, жмурясь от яркого солнца, выйдут из сверкающей парадной двери, тогда его шанс уж точно будет упущен и приезд сюда – полная бестолковщина.
Так… тут не влезть… здесь подавно… и умудряются же машины ставить, места пропадает уйма… Задержаться на проезжей части он не мог ни на секунду, слишком узкая полоса асфальта оставалась от бульвара, проложенного по центру улицы. Бывало, сам он с удовольствием брел тенистой аллеей, дочку забирал домой, их детский сад здесь в ы г у л и в а л и, ходил раза два в месяц с женой в кино – на славу прижилось в здании бывшей гимназической кирки, словно всегда тут было. Теперь бульвар казался ему ненужной роскошью – и так не повернуться…
Продолжая ползти вдоль тротуара, он обнаружил наконец свободное местечко; не бог весть что, не всякий рискнет втиснуться, но его «жигуленку» места должно хватить, – в крайнем случае, нос будет слегка выдаваться, ничего страшного. Правда, он окажется дальше входной двери, ну и пусть – в зеркало заднего вида парадная станет вырисовываться, как в телевизоре; еще и удобнее, в общем и целом: он всех видит, его – никто.
Проедем вперед, так, притормозим, начнем легонько сдавать назад, так, теперь вывернем колеса, так, так, так, нет, стоп, правое заднее уперлось в поребрик, надо снова подать вперед и вывернуть колеса чу-уть раньше. Мог бы и без промаха заезжать, пора, столько лет за рулем… Ладно, только пропустим сперва этот белый «мерседес», так, чисто, выехали, стоп, снова заднюю скорость, отлично, давай, давай теперь – круто – р-раз – и тихонько, помаленечку, ну вот и порядок, стали.
Он выключил мотор, устроился поудобнее на сиденье, проверил, видна ли входная дверь в зеркале, повернул его немного, чтобы обзор стал лучше, включил приемник; сколько ждать придется – неизвестно.
Отец и дочь…
Все эти бесконечные месяцы, что я так противоестественно, так варварски отделен от нее и, уже в одиночку, продолжаю мчаться куда-то – по инерции, исключительно по инерции, постанываю на особо мучительных участках, корежусь от становящихся все более непосильными перегрузок, но мчусь, мчусь, ибо жизнь есть движение, – все эти месяцы слабеющую память мою рассекают время от времени черточки, знаки, символы, мгновенно уводящие меня к нашему с ней прошлому.
Раньше, когда планета и спутник прочно держались вместе, составляя единую систему, когда мы были неразлучны, вспоминать о нашем прошлом не было необходимости, хотя моя жизнь не летела еще так стремительно под гору и у меня оставалось куда больше времени на то, чтобы оглядеться.
Какие такие воспоминания о том, что всегда с тобой?
Теперь – не то.
Красное пальто, например. У нее было три красных пальто. Одно, когда она была совсем еще маленькая и ее так удобно было вести за островерхий капюшон, незаметно – ведь не за руку! – контролируя каждый ее шажок, чтобы не упала, не расшиблась; в этом пальтишке она больше всего напоминала гнома… Потом было еще одно, из ярко-красного сукна, весеннее; она вечно бегала в нем нараспашку, а я уговаривал ее надевать к этому пальто перчатки, глубокомысленно объясняя восьмилетней девочке, что в верхней одежде обязателен полный ансамбль, что иначе разрушается стиль… И было «взрослое» пальто из темно-малиновой синтетики, одеяние человека, живущего среди хаоса и готового к тому, что на голову ему может каждую минуту свалиться из космоса все, что угодно; тоже с капюшоном, но бесформенным, невыразительным. Я собираюсь в комок, завидев высокую девушку в таком пальто, – один раз, из многих десятков, это оказалась действительно она.
Но я вздрагиваю точно так же, заметив малыша в красненьком пальтишке, бредущего вперевалочку по скверу, или голенастую девчушку в красном пальтеце, из которого она давно выросла; мне кажется, на мгновение, что это тоже может быть она или хотя бы существо, незримо, но прочно с ней связанное.
Какое существо?! Сестер у нее нет, детей пока тоже – хоть это-то мне точно известно… Какое же существо? Она сама? Или мысль о ней, чудом находящая реальное воплощение? Постоянная, ноющая, провоцирующая меня на странные видения и неожиданные поступки мысль о ней?
Или, допустим, я вижу на пляже людей, играющих в мяч. Это не диво, мяч – излюбленное занятие тех, чей организм постоянно жаждет деятельности, кто не склонен часами неподвижно, словно морская корова, валяться под солнцем; сочетание моря с работой – вот, с моей точки зрения, идеальный отдых.
Но море и мяч для меня – сочетание особое: оно каждый раз, без промаха, напоминает мне, как мы с дочкой, когда она едва умела вообще что-нибудь поймать, бросали друг другу мяч – детский, синий с серебристой полоской мяч, не волейбольный еще, тот появился значительно позднее.
Безукоризненная координация движений немаловажна, мне кажется, для того, чтобы уверенно чувствовать себя не только в пространстве, но и в обществе, – я хотел помочь ей побыстрее этой уверенности достичь. Стремился научить ее руки цепкости, ловкости, пробудить в ней мгновенную реакцию, заразить ее спортивным азартом. Безразличие невозможно, безразличия не существует, человеку оно не свойственно! Скорей, скорей, пока другие не доказали ей обратного! Я учил ее принимать мяч или любой другой предмет, которым судьбе будет угодно швырнуть в нее, из самого неожиданного и неудобного положения – с выпадом далеко в сторону, или с падением вперед, или в высоком прыжке; важно было, чтобы она поверила в свои силы и не сомневалась в том, что может, может поймать мяч.
Мне пытались объяснить, что такой метод – делай, как я! – подходит скорее для воспитания мальчика, но я не видел разницы. И сейчас не вижу.
Спортивные цели? Не знаю… Мне самому доставляет истинное наслаждение процесс движения тела в пронизанном солнцем воздухе – мяч прекрасный повод для этого, – а перебрасываясь с ней, я наслаждался вдвойне, ибо играл в мяч как бы с самим собой; я не сомневался, что и ей наша игра доставляет такую же радость, как и мне.
Вначале, когда она еще только родилась, я был уверен, что иначе попросту быть не может, что у меня и у этого новоявленного обитателя Земли все ощущения д о л ж н ы совпадать; прошло порядочно времени, прежде чем я сумел избавиться от этого распространенного заблуждения, прежде чем понял, что подобное совпадение, каким бы желанным оно ни было, не может провозглашаться нормой, ибо кровные узы здесь ни причем.
Я имел в виду, конечно, и научить девочку чему-то, что умел сам; подружившись с мячиком, она охотно играла потом в баскетбол, не чуралась других видов спорта. У меня же море и мяч до сих пор вызывают ощущение бездумного счастья. Я и она, мой маленький голопузый товарищ, в трусиках и панамке, вся обсыпанная сероватым, тонкого помола песком, с визгом падающая и поднимающаяся, бегущая за мячом, пытающаяся как можно удачнее кинуть его мне, она и я… А рядом плещутся волны в заливе, и кожу щекочет нежаркое утреннее северное солнце, и где-то звенит смех, и слышатся обычные для любого человеческого стойбища вскрики.
Или пивной ларек. Обычный пивной ларек, каких в нашем городе немало. Я не склонен глубокомысленно размышлять над проблемой ларька и над другими проблемами этого ряда; не имея лишнего времени, я практически лишен возможности воспринимать пивной ларек как своего рода клуб и вести в его ближайших окрестностях душеспасительные беседы.
Но когда я замечаю вдруг, что к пивному ларьку нет очереди, и меня тянет выцедить залпом кружку холодного пива, я, подходя к стойке и склоняясь к низенькому окошку за ней, вижу в зимнее время на снегу, справа от ларька, если стоять к нему лицом, – слева обычно толкутся завсегдатаи, – обязательно вижу санки и сидящую на них маленькую девочку в шубке и вязаном капоре.
Откуда взялись эти санки, не помню, ни раньше, ни после я ничего подобного не встречал; кажется, их завезли к нам из ГДР или из другой европейской страны. У санок было непривычно высокое сиденье, что делало их не очень-то удобными для катания с горы, зато сиденье это основательно приближало человека в санках к тому, другому, что шел рядом. Это было практично. Кроме того, длинная, прочная, слегка изогнутая ручка, при помощи которой санки можно было толкать или везти за собой, вставлялась с той стороны, где торчали ребячьи ноги, и сидящий на мягкой подушке твой компаньон, твой товарищ по прогулке и твой собеседник был повернут к тебе лицом.
Это было так хорошо, что лучше не придумать. Меня потрясают родители, которые, забыв, что они в городе, уныло волокут за собой на веревочке низенькие санки с мальцом, а то и двумя: дети, словно куль с поклажей, оказываются лежащими на уровне ног бредущей по тротуару толпы… А тут сидит себе существо, мило улыбается, и ты видишь его все время, и отчетливо слышишь все глупости, какие оно лопочет, а оно без всяких помех внимает умным вещам, сообщаемым ему тобою.
Вечерами, после того как я возвращался с работы, мы уходили с ней гулять и часа полтора бродили по площадям, переулкам, садикам, улицам – эту огромную территорию занимал некогда лейб-гвардии Преображенский полк, опорная сила Петра. Если взглянуть на старинный план Санкт-Петербурга – я вычертил его однажды для себя, – нельзя не заметить, что первоначальное ядро города, ограниченное берегом Финского залива, рекой Невой и рекой Фонтанкой, прикрывали по трем основным направлением три гвардейских полка. Восточное направление, через лавру – на северо-восток в Карелию и далее, на юго-восток в Москву – преображенцы; южное – Псков, Смоленск, Киев – семеновцы; западное – Эстония, Рига, Варшава – измайловцы. И если по поводу западного направления еще можно было сказать «прикрывали от неприятеля», то дороги на юг и на юго-восток гвардейцы прикрывали исключительно от своих; своеобразная была ситуация, что и говорить.
А так как «полк» в те времена означало не только личный состав и вооружение, но весь комплекс организаций и проблем, связанных с существованием военных людей, этот полк составляющих, – вплоть до семейной жизни тех, кому семьи были положены, – то естественно, что три гвардейских кита занимали сразу же за Фонтанкой, за чертой тогдашнего города, целые кварталы, где вольготно стояли здания казарм, расквартировывались мастерские и службы, расселялись семьи, располагались штабы, склады, офицерские квартиры и собрания, а также плацы для обучения солдат, разного рода празднеств и экзекуций. Печальна слава семеновского плаца…
И это были только три – главных – полка; сколько было других… Войска занимали в старину никак не менее пятидесяти процентов территории новоявленной столицы, она была, в сущности, военно-чиновничьим поселением; мастеровые, свои и заморские, не в счет, моряки – тем паче, а купечество и прочие обыватели, в том числе люди науки и искусства, сочинившие облик этого города, стали прочно селиться там позднее.
Я увлекся, кажется. Что поделаешь, город-сон, частицей которого я себя сызмальства ощущаю, навевает раздумья бесконечно. Мне трудно понять тех, кто добровольно меняет местожительство, кто покидает беззаботно эти берега в погоне за иными, часто еще более призрачными благами, мне жаль их, как жаль любое слабое или в чем-то, пусть малом, ущербное создание.
Мы с дочкой осваивали эти места потому, что жили здесь, «в Преображенском полку». Салазки легко скользили по улицам и переулкам, сохранившим старые названия – Парадная, Госпитальная, Артиллерийский, Саперный, Манежный, Фуражный; среди зданий, и через двести с лишним лет сумевших каким-то чудом сберечь свою ирреальность, свою призрачность – вроде есть они, вроде нет; по огромной площади, в центре которой высится бывшая полковая церковь преображенцев со знаменитой оградой из турецких пушек. Мы играли в снежки в сквере, прилегающем к зданию, подозрительно смахивающему на гауптвахту…
И там же, неподалеку, на перекрестке мирно стоял пивной ларек; мы подъезжали к нему на минуту, я выпивал кружку пива, она съедала конфетку – я носил их в кармане пальто про запас, совсем как укротитель, – и мы, в приподнятом настроении, следовали дальше.
Вернувшись домой – она с румянцем во всю щеку, я успокоившийся после дневной нервотрепки, – мы наперебой рассказывали о том, где были, кого встретили, во что играли, только о ларьке мы, безо всякого уговора, не распространялись. Но вот однажды я был занят вечером, меня подменила матушка жены, и ребенок, проезжая на саночках по знакомым местам, с легкой укоризной в голосе спросил почтенную даму:
– А к будочке?
– Что?
– А к будочке мы разве не поедем?
Вечером, кроме ужина, я получил солидную порцию не слишком тщательно замаскированных упреков, разговор все время вращался вокруг пьяниц, которые, как это всем известно, только и знают толочься возле пивных ларьков; каким-то краем волна недовольства задела и дочку. Но на следующий же день, когда мы вновь отправились на прогулку и я, завидев издали знакомое строение, устремил на нее вопрошающий взгляд, малышка совершила плечиками некий жест, истолкованный мною как поощрение – «чего же тут спрашивать?». Не могу поклясться, но мне почудилось, что она слегка подмигнула мне при этом.
Существует ли товарищество более подлинное?
С того дня, как она, глазами, полными слез, глядя на отца, покидавшего второпях, словно беглец, их общий дом, поцеловала его на лестнице, с того самого дня она, в сущности, не разговаривала с ним.
Он писал письма – она не отвечала. Он обижался, негодовал, молчал некоторое время, затем, не удержавшись, напрочь забыв о самолюбии, вновь писал письмо – патетическое или резкое, требовательное или жалобное, – результат был тот же. Он пробовал приглашать ее в театр на самые редкие и труднодоступные спектакли, она каждый раз отвечала по телефону, что занята в этот вечер.
Он поздравлял ее с днем рождения то ласковыми, то ироническими строчками; она поздравляла его тоже, все более и более лаконично – письмо, открытка, телеграмма. Торжественно вроде бы, но и зловеще: стереотипные телеграфные поздравления могли прийти, и приходили, от кого угодно. И она отступала куда-то, замыкаясь в шеренге многих других людей, не безразличных ему, хорошо его знавших, помнивших о его существовании, согревавших его издали своим вниманием, но людей не близких ему, и это-то было, пожалуй, особенно грустно.
Согревавших вниманием? Полно, так ли, не очередная ли это иллюзия? На склоне лет он взял за правило, познакомившись с человеком, по тем или иным причинам ему симпатичным, поздравлять его в декабре с Новым годом, а потом ждать ответа. Иногда такой ответ не приходил вовсе; другие поздравления оставались однократными, не повторялись – значит, не было нужды продолжать даже такое скромное общение, значит, только соприкоснулись двое и разошлись. Большинство же поздравлений находило отклик, и так они повторялись из года в год, даже если в этом году встретиться вновь не пришлось – что с того, что люди живут далеко друг от друга, что жизнь разбросала их и не дает возможности встречаться? Улыбка пересекает любые расстояния, преграды, границы, укрепляет взаимную симпатию, переплавляет ее в дружбу… И возникает еще один незримый круг общения, опоясывающий привычный круг близких друзей, и становится легче дышать, и внезапно появляются веские основания в с е г д а н а д е я т ь с я.
…Идут, идут открыточки. Вроде бы пустяк, дань вежливости, дежурное «поздравляю», а вглядишься в яркие краски кусочка картона, и видишь профиль человека, подумавшего о тебе и выбравшего для тебя именно эту открытку из десятков других, и оживают в памяти ваши встречи, совместные радости и свершения – огромные или крохотные. И прошлое могучей струей врывается в твое сегодня. Это же память о тебе, это твоя дополнительная, лишь с трудом осязаемая жизнь – в сердцах других людей.
…Идут, идут открыточки. Их так много, что почте не справиться с потоком, не переварить его, она выдает тебе по одному, по два поздравления в вечер, и ты, порадовавшись, ставишь открытки вокруг крохотной настольной елочки – большой елки у тебя нет, к чему она, ее же на радость детям ставят, а в твоем доме уже давно не звучат детские голоса… Случаются и неожиданности – господи, и он еще помнит меня! Радостно садишься отвечать, все бросаешь, лишь бы поскорее отправить вдаль несколько слов.
…Идут, идут открыточки, только от дочери твоей открытки все нет и нет. Ждешь – может, задержалась? Завтра придет… Но поток иссякает понемногу, вот он иссяк совсем, а от нее – ничего…
Снова ничего.
Пустоты он и страшился больше всего.
Не одиночества. Одиноким в буквальном смысле слова он не был. Друзья, число которых даже возросло за последние годы – он стал теперь свободнее в их выборе, – коллеги, связанные с ним по его новой работе, молодые люди, откровенно искавшие у него поддержки и сочувствия, случайные встречи на пути его бесконечных странствий за рулем, женщины, конечно… Нет, не одиночество страшило его, а отсутствие рядом одного-единственного человека, способного естественно и сильно продолжить его самого – не дело его, конечно, нет, настолько-то трезвым он был всегда, а именно его самого, – одного исключительно доброго к нему человека, общение с которым могло дать ему забвение, одного верного человека, с кем можно было бы поделиться большой радостью, кто принял бы близко к сердцу его малое горе, у кого достало бы терпения, охоты, снисходительности, попросту времени – отозваться на его призыв.
Только… Что же это значит, когда возле тебя нет такого человека? Разве это не есть одиночество?
Он не имел права жаловаться. Было бы смешно утверждать, что такая позиция дочери оказалась для него неожиданной, и все же он не мог удержаться от поисков сочувствия не только у близких, но у самых разных людей, подчас едва знакомых; удивительнее всего было то, что он почти всегда такое сочувствие находил. Дочка одного его старинного приятеля, живущая за много тысяч километров от него, молодая девушка семнадцати лет – он мельком видел ее два или три раза, – не только категорически осудила е е позицию, заявив твердо, что дети не имеют права вмешиваться в отношения между родителями, но и предложила себя взамен: не сможет ли ее внимание, ее письма, а также то, что она постоянно думает о нем, хоть отчасти заменить отвергнувшую его дочь? Девочка растрогала его – слабое утешение, а все-таки…
Однажды блеснул луч надежды: она зашла в его новое жилище. Зашла по делу: ей срочно понадобилось свидетельство о рождении – он по ошибке увез его со своими бумагами. Странно было отправлять такой серьезный документ по почте, ведь жили они всего в полукилометре друг от друга, кроме того, свидетельство могло затеряться, да и когда бы дошло – неизвестно…
Словом, она заглянула к нему. Он обрадовался, не знал, куда ее посадить. Давно уже так не трепетало его сердце, ни одной самой желанной женщине не стремился он так угодить. У него руки дрожали – это всего лишь первый шаг, думал он, теперь все изменится, их отношения потекут по старому руслу, она станет регулярно, хоть раз в месяц, раз в два месяца бывать у него, и тогда… Они распили бутылку сухого вина, как бывало, она уютно сидела в уголке, курила, болтала, рассказывала о работе, о подругах – он был дружен с ними со всеми когда-то. Потом он отправился ее провожать, ему показалось, что все налаживается…
Посещение не повторилось. То был деловой визит, не более.
Была, правда, еще встреча, но совершенно случайная и такая убогая, что и описать ее не знаешь как. Стояла зима, он ехал в гараж на автобусе, от конечной до конечной; сел удобно у окна. Едва огромный «Икарус» подошел к остановке, ближайшей к их бывшему дому, он увидел ее среди ожидающих и обрадовался – решил, что и она ждет автобуса того же маршрута. Так оно и оказалось.
Он старался не терять ее из вида, надеялся, что и она, в свою очередь, заметит его сквозь стекло и узнает. Но момент, когда это свершилось… Он запомнил этот момент на всю жизнь: дочь его, медленно продвигавшаяся к дверям огромной машины, вдруг заколебалась и приостановилась на секунду, словно решая, садиться ей или подождать следующей оказии; она даже на часы взглянула.
У него перехватило дыхание. Улыбка, появившаяся на лице, едва его девочка мелькнула в толпе, застыла гримасой. Несколько мгновений спустя, различив, очевидно, его пристальный взгляд, не оставлявший сомнений в том, что он не только видит ее, но и уловил уже суть ее колебаний, она кивнула ему и, сделав над собой усилие, поднялась в автобус. Или очередь ее подтолкнула?
Несколько мгновений спустя… Каких мгновений!
Место рядом с ним было не занято, и ей пришлось сесть на это место, чего ей явно не хотелось – и ему в ту минуту не хотелось тоже. Он машинально спрашивал о чем-то, только бы не молчать, а сам думал: до чего же я докатился, если родная дочь вынуждена з а с т а в л я т ь себя войти туда, где я нахожусь, и сесть рядом, и то делает она это исключительно потому, что не сделать – значит впрямую обидеть меня, оскорбить публично, – как знать, если бы не сдержанный, при всей решительности, ее характер, не бросила ли бы она мне эту перчатку…
Дожил, называется. Каким-то будет итог?
Еще что-то похожее на встречу произошло в Филармонии. Случай свел их совсем уж мимолетно, он не видел даже ее лица, но обаяние этого зала, где каждый смертный имеет возможность, заплатив за билет, успокоить свою задерганную повседневностью душу, заставило его ощутить свое падение с особой силой.
Перед началом концерта он стоял в пустом боковом фойе, разглядывая альбом старинных фотографий – была какая-то очередная юбилейная выставка. Рядом с ним, справа, стояла та, кого дочь считала разлучницей… Кто-то подошел слева сзади и заглянул в альбом через его плечо, а потом вдруг быстро пошел прочь.
Он не стал оборачиваться, он бы внимания не обратил, мало ли кто мог поинтересоваться альбомом, у него мелькнула только мысль, что надо побыстрее досматривать, а жаль, фотографии любопытные… И в этот момент рядом прозвучали слова:
– Это была твоя дочь.
Он поднял от альбома глаза и увидел растерянную улыбку на красивых губах.
У него хватило выдержки не обернуться и теперь – все равно шаги уже затихли. «Значит, она не узнала меня и только потому подошла… не узнала… не узнала… Она теперь уже не узнает меня… Потом она увидела лицо женщины, и тогда только узнала, и пустилась в бегство… в бегство от меня…»
Весь концерт, и в антракте, он, сгорбившись, просидел на месте, не желая окончательно портить ей вечер.
На этот раз музыка не принесла ему обычного облегчения; с ее звуками на него нахлынула очередная волна раскаяния, стыда, негодования на самого себя.
Сколько таких волн перекатилось за эти годы через его упорно не желавшую седеть голову – океан!
А он, слабый человек, захлебываясь, все плыл и плыл куда-то.
Когда я уходил из дома, когда своими руками разрушал нашу семью, состоявшую всего-то из трех человек, я конечно же думал о том, как воспримет этот шаг моя любимая дочь.
Я солгал бы, став утверждать, что был готов принять любое ее мнение и подчиниться ему, но я долго размышлял над тем, не нарушу ли я, уйдя из дома, моих обязательств перед ней.
Только как о сложившемся человеке мог я о ней думать – отсюда эти рассуждения. Образ «обездоленного ребенка», оставшегося без отца, никак не вязался с уверенно стоявшей на ногах двадцатилетней студенткой, зарабатывавшей во время практики приличные деньги – это добавляло ей независимости.
Самостоятельность ее суждений восхищала меня, корректировать их безапелляционность было уже не в моей власти – я и не претендовал на это, равно как и на роль главы семьи, – таким образом, в последние годы нашей совместной жизни мне оставалось лишь поддерживать налаженный ритм сосуществования в нашем доме. Мы встречались за столом, реже – у телевизора, принимали гостей; иногда мы вместе с ней ездили на дачу, ходили в театр, в цирк – мне удалось, кажется, научить ее любить это «искусство без обмана», – в кино, навещали родных.
Таким образом, мой уход не лишал ее, казалось, чего-то невосполнимого, и я предполагал, что шаг этот будет воспринят ею разумно, с пониманием – мы с ней всегда стояли за свободу человеческих отношений, – и что мы сможем сохранить нашу дружбу и так же ненавязчиво и ровно любить друг друга, живя врозь. Прости мне мою ограниченность, схематизм моего мышления, дорогая девочка; я был слеп, я не знал тебя, оказывается, и не понимал поэтому, что разлука надорвет тебе душу.
Поставить свое решение в полную зависимость от ее позиции я не мог уже потому хотя бы, что уход из дома был для меня не капризом, не минутным порывом, а шагом вынужденным, неотвратимым. Иначе в тот момент я поступить попросту не мог.
Волею многих обстоятельств – я сознательно не касаюсь их здесь, не хочу, не могу уходить в сторону, должен же я сосредоточиться, наконец, на том, что для меня самое главное, – волею целого ряда непреодолимых для меня обстоятельств я, как раз к своему «первому юбилею», был доставлен перед необходимостью совершить крутой поворот в жизни, в том числе сменить профессию, лишь по видимости, для непосвященных, остававшуюся прежней.








