412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 6)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)

– Это не по паркету шаркать, – проворчал Папаша в ответ, но ботинки выдал.

С хождением Владыкина на линию связано одно решительно анекдотическое обстоятельство, в очередной раз заставившее меня подивиться нарочитости жизненных ситуаций. Выяснив, что ему предстоит сделаться линейщиком, Владыкин заявил мне, что у него плоскостопие и что далеко от «дома» он забираться никак не может.

Конечно, я мигом вспомнил собственное плоскостопие, свои жалобные рапорты и фыркнул.

Никак не ожидавший такого жестокосердия, Владыкин с недоумением на меня уставился, а я, сдерживаясь, но продолжая в душе смеяться, разъяснил ему, что ничего поделать не могу: людей мало, участок огромный, вот он сам увидит, да и прислан он сюда именно как линейный обходчик.

Первые дни, вернувшись на пост, Владыкин с мученическим видом держал ноги в тазу с водой. Потом перестал.

Словом, когда еще дней десять спустя политрук запросил меня, как там Владыкин, я, не кривя душой, дал самый лучший отзыв.

– Вот-вот, – сказал Петр Иванович донельзя довольным голосом, – спасибо тебе, Васенька, если ты из него человека сделал. Присылай обратно, а то нас тут кормят черт знает чем…

Владыкин радостно убыл, жалоб на него больше не поступало, а когда я оказывался в штабе, он особенно охотно кормил меня – не как очередного начальничка, как товарища по боевой работе.

Один-единственный раз за всю войну политрук потребовал действительно строгого, «уставного» наказания – «на всю железку» или «на всю катушку», говорили связисты. В сложной боевой обстановке, в дни первого неумелого еще наступления, один из шоферов, любимчик командира роты, отказался везти солдат на разрушенный артиллерией участок. Правда, у шофера на самом колене выскочил огромный фурункул, и каждый раз, нажимая на педаль, он вскрикивал от резкой боли, но ни второй машины, ни другого водителя в наличии не было. Ребята потащились по бревенчатому «паркету» пешком, сгибаясь под тяжестью нескольких бухт провода, арматуры, инструмента, и связь дали с солидным опозданием.

Водителю был отдан приказ, он отказался приказ выполнить, и все же главное, почему политрук настоял на передаче дела в трибунал, заключалось, я уверен, вот в чем: разрушенный участок находился в зоне интенсивного артиллерийского обстрела, а шофер был уже не единожды уличен в трусости. Петр Иванович не верил ему, считал, что с него может взять пример и еще кто-нибудь из наших новичков, и был неумолим, хотя комроты пытался отвести удар от «своего личного водителя».

Неумолим… Это он-то, так болевший душой за каждого, кого мы теряли.

Еще в сорок первом году случилась у нас одна история, которой суждено было заполнить самую трагическую страницу в летописи нашей небольшой части.

Если под Новгородом противник был остановлен, то севернее он продолжал продвигаться вперед, и наступил день, когда оказалась утерянной связь с нашим соседом справа. Было предложено немедля послать взвод связистов на двух машинах – восстановить проводную связь. Предполагалось, что вся операция пройдет в полосе армейского тыла; собирались чуть ли не по тревоге, поехали налегке, вооружение было обычное: карабины, ручные гранаты, один или два ручных пулемета.

Я так хорошо знаю все это потому, что взвод был выделен наш. Он был полностью укомплектован, командовал им опытный офицер, награжденный за финскую кампанию орденом, помощником командира был тот самый сержант Власов, который так демократично и так толково воспитывал нас в полковой школе и с которым Петр Иванович, никогда не имевший своих любимчиков и не жаловавший чужих, был в особо дружеских отношениях.

Политрук лично проверил и напутствовал наш взвод перед отправкой, и мне не то чтобы завидно, а как-то грустно стало, когда он пожал Власову на прощание руку, а мне не пожал, – не забудьте, я был тогда еще командиром отделения.

Проехав немного по шоссе Москва – Ленинград, мы свернули на живописно вьющийся вдоль Мсты проселок; узкий, пыльный, он и сейчас обозначен на карте такой тонюсенькой полоской, что ехать по нему нет никакой охоты.

К середине дня мы наткнулись на брошенную гражданскими связистами деревенскую почту и обнаружили, что на участке до нашего узла связь работает нормально. С той стороны трубку почти сразу взял Петр Иванович. О чем он говорил с командиром взвода, я не знаю, но, кончив разговор, лейтенант собрал младших командиров и объявил, что взвод без остановки проследует дальше, а здесь будет оставлен первый промежуточный контрольный пост – сержант и два солдата.

Внимательно и как-то задумчиво окинув нас взглядом, он исподлобья взглянул на меня, представлявшего собой фигуру и колоритную, и жалобную: меня уже третий день трясла лихорадка, подцепленная в волховских болотах, ходил я злой, небритый, кутался в наброшенную на плечи шинель.

– Вот ты и оставайся, Вася, занимай оборону, – после небольшой паузы сказал лейтенант.

Торчать в пустой деревне, ничего не зная о противнике, смертельно не хотелось – я побывал уже в таком положении и понимал, что ничего хорошего оно нам не сулит. Было боязно отрываться от товарищей, не хотелось оставлять, хоть и временно, свое отделение, и вообще, когда тебя выводят из общего строя, это всегда неприятно.

Спорить, однако, не приходилось; лейтенант этого терпеть не мог, и я, между прочим, тоже.

– Есть, – пробурчал я мрачно.

Казалось, командир взвода разделяет мои опасения и тоже считает, что, оставляя нас здесь, подвергает опасности; давая мне, уже наедине, последние указания, он был словоохотлив и мягок, чего за ним не водилось, да и по имени он в обычной обстановке никого не называл. Он даже стал объяснять, почему никак нельзя увеличить численность нашего поста, хотя я его, конечно, об этом не просил.

Все так же мрачно произнес я фамилии двух солдат, которым надлежало остаться, – откуда мог я знать, что тем самым спасаю им жизнь? Мы сняли с машины телефонный аппарат, «когти» с поясом, карабины, вещмешки, попрощались с ребятами, глядевшими на нас с несомненным сочувствием, и побрели в дом. А они уехали.

У входа на почту я оглянулся.

Несколько жизней прожито с того дня, а я до сих пор вижу на фоне заката облако пыли от первой машины и облупленный задний борт второй; над бортом возвышаются какие-то фигуры, лиц я не различаю.

Больше о наших товарищах никто ничего не слыхал. Никто из связистов Северо-Западного, Волховского и даже Ленинградского фронтов не мог ответить на продолжавшиеся не одну неделю наши расспросы. А спрашивали мы всех подряд, никого не пропуская, а знают связисты все на свете…

Первые часы они время от времени подключались к линии, и я немедленно докладывал об этом в штаб, причем всякий раз обнаруживал на другом конце провода политрука, – тут-то я и понял, что поездочка была нешуточная. Но вот связь с ними прекратилась, и тогда Петр Иванович сам стал теребить нас.

Что могли мы ответить?

Один из нас неотлучно сидел у телефона; не полагаясь на аппарат – при плохом состоянии проводов сигнал мог сработать совсем неслышно, – мы то и дело подносили трубку к уху, нажимали клапан и слушали, слушали линию.

Линия молчала.

Наступил вечер, стемнело. Мы притащили дров, затопили печку, закрылись, приперли дверь какой-то рухлядью и сидели с коптилкой у телефона – трое юношей, вооруженных карабинами. Нам было жутко одним, в брошенной деревне, нас угнетала мысль о случившейся с товарищами беде – раз связист не включается в линию, значит, с ним что-то неладно, – мы были потрясены тем, как случайно избежали их участи мы сами.

Избежали? А что, если противник сейчас, по этой самой дороге… Серьезного сопротивления мы, конечно, оказать не могли бы, так же как не могли и оставить свой пост. Единственным островком надежды оставался телефон – там, в штабе, на другом конце провода, у другого такого же аппарата, неотлучно находился наш политрук.

Как рассказывали потом ребята, Петр Иванович не выпускал трубки из рук. Он перезвонил всем своим друзьям, всем непосредственным начальникам в штабах и политотделах, он поднял ночью самого начсвязи фронта, имя которого мы всуе избегали произносить, он дозвонился не только до штаба армии, действовавшей на нашем правом фланге, но чуть ли не до командира полка, находившегося где-то на том направлении, куда был послан наш взвод.

Он просил, он требовал, он умолял сделать что-нибудь для людей, отправленных им на задание. Обстановка была такова, что, искренне того желая, взводу никто помочь не мог.

Так продолжалось еще день и еще ночь. Мы обжились на почте, осмелели, накопали картошки, а политрук все требовал от нас регулярно включаться в линию, подбадривал. Спал ли он вообще в эти черные часы?

На третьи сутки он приехал за нами на полуторке – бледный, осунувшийся, постаревший, злой. Прервал мой рапорт, включился в линию и долго вслушивался в ее безмолвие. Потом положил трубку и сидел молча, одинокий, несчастный. Есть отказался, курил и о чем-то своем думал.

А потом мы уехали из этой деревни, сдав почту со всем оборудованием взводу связи передислоцировавшейся сюда части.

Когда не осталось больше сомнений в том, что наши товарищи или погибли, или попали в плен, и был отдан приказ считать их пропавшими без вести, нам пришлось сообщить об этом их семьям. В каждый конверт – я собственноручно их клеил, мы не хотели посылать треуголки, – в каждый конверт кроме официального извещения легло написанное Петром Ивановичем короткое письмо; не слишком гладкое по оборотам, но необычайно конкретное, не казенное, искреннее.

Он писал эти письма медленно, по ночам.

Несколько ночей подряд.

Я очень надеюсь, что внуки сержанта Власова еще берегут письмо политрука. Хотя – как знать…

И в дальнейшем Петр Иванович по возможности сам писал родным погибшего товарища, величая их по имени-отчеству, если таковые были известны; на многие письма он получал ответы.

Так понимал свой долг наш современник, надевший военную форму, чтобы вести за собой сотню людей, бесконечно разных по возрасту да и по всяким другим приметам, также надевших гимнастерки и взявших в руки оружие, чтобы защитить свою Родину от врага.

Сотня – много это, мало ли?

Так понимал свою задачу политического руководителя – ибо так расшифровывается короткое слово  п о л и т р у к – человек, за которым мне в молодости захотелось пойти до конца.

РАЗЛУКА

Маргарита жила в Ленинграде, на Петроградской стороне, а практиковала на другом конце города.

Отдаленные кварталы Лиговки пользовались вплоть до войны недоброй славой. Здесь, в Ямской слободе и вокруг нее, весь прошлый век и начало нынешнего охотно селился разношерстный, грубоватый народ, промышлявший извозом, – от ломовых «гужбанов» до лихачей; обширные конюшни в лабиринте дворов вмещали сотни лошадей – конские головки на фронтонах сохранились кое-где и сейчас; надо полагать, пока Лиговка была каналом, поить все эти табуны было особенно удобно; телеги, сани, коляски, пролетки, фураж громоздились повсюду. В двадцатых годах, по мере вытеснения конной тяги автомашинами, часть извозчиков, закончив специально для них организованные курсы, переквалифицировалась в шоферов, другая – в грузчиков, ну, а кое-кто попросту спился, не выдержав натиска «технической революции» в любимом деле. Их бурно подраставшие детки, даже и распростившись с профессией отцов и дедов, считали чем-то вроде наследственного долга держать марку, оберегая прочно сложившиеся нравы этих мест, – более отчаянной шпаны в городе не было, и сказать о ком-нибудь «он (она) с Лиговки» означало дать человеку совершенно определенную и не слишком лестную характеристику.

Клиентуру Маргариты составляли по преимуществу взрослые дочери извозчиков и их жены, как оставшиеся домохозяйками, так и превратившиеся в те же двадцатые годы в работниц расположенных поблизости пищевых предприятий – поварих, уборщиц, сторожих, дворничих, кладовщиц, – на одной Витебской-Товарной склады тянулись километрами. Эти коренастые, полнотелые женщины, привыкшие к физическому труду, не умели сдерживать разнообразнейшие свои эмоции и отнюдь к этому не стремились, – поле деятельности для гинеколога было, практически, необозримым. Среди дочек попадались, правда, пациентки поизящнее и поопытнее – продавщицы, официантки, парикмахерши, а также девушки, не имевшие, так сказать, определенных занятий, но и это, целиком уже городское, поколение не было избаловано медицинским обслуживанием ни до революции, ни в первое десятилетие после.

Неудивительно, что весь этот окраинный контингент обращался к врачам как мог реже, но уж если необходимость загоняла все же такую бабенку в женскую консультацию, Маргарита могла быть уверена: ее предписания исполнят беспрекословно и тщательно. Чем крикливее была гражданочка на дворе, дома, на улице, в очереди, где она чувствовала себя как рыба в воде, тем тише и скромнее держалась она в поликлинике. Здесь был таинственный, высокоорганизованный, стерильный мир, вызывавший робость и почтение, и даже такая случайная, в сущности, деталь, как легкий южный акцент их докторши, воспринималась этими простыми душами едва ли не как свидетельство прочных знаний Маргариты, ее мудрости, заботливого, материнского к ним отношения, неким патентом, гарантирующим выздоровление тем, кто станет докторшу слушаться. Они верили Маргарите как оракулу, и даже ее ни с чем не сообразное, выглядевшее по тем временам диковатым, требование не носить нарушающих кровообращение круглых подвязок бедняжки честно старались выполнить всеми правдами и неправдами, хотя хлопот возникало немало: вечно отстающая легкая промышленность не успевала обеспечивать быстро множившиеся ряды горожанок достаточно удобными, прочными, изящными и гигиеническими тоже приспособлениями для крепления чулок.

У каждой эпохи свой дефицит.

Южный акцент объяснялся просто: Маргарита принадлежала к армянской семье, в конце прошлого века переселившейся из Нахичевани в Крым. Отец ее Георгий служил приказчиком в мануфактурной торговле, потом стал торговать «от себя» – вяло, помаленечку, без риска, без особого размаха, зато в полном соответствии с собственной натурой. Был Георгий рассудителен, не жаден, хоть своего не упускал, не суетлив; никогда ни на кого не повышал он голоса, вечно грустные глаза умоляли, казалось, окружающих жить в мире и согласии, не ссориться по пустякам, не терзать друг друга. Мягкость отца уравновешивалась, как это часто бывает, властностью матери, Елизаветы, – на ее долю приходилось все многоступенчатое домашнее хозяйство, пятеро детей, родня, приживалки, прислуга… Одних куличей в их симферопольском одноэтажном, но вместительном доме пекли на пасху столько, что приходилось приглашать на кухню дворника-татарина Ахмеда и мыть ему торжественно ноги, – Елизавета лично проверяла, чисто ли; ногами Ахмед замешивал тесто в огромной кадке – руками не получалось.

Масштабы…

Врачевала Маргарита действительно толково, литовские пациентки не зря проникались к ней доверием. Фундамент был заложен прочный – в одном из германских университетов, куда отправил дочку отец; естественным наукам, да еще философии, в Германии в то время учили лучше, чем где бы то ни было. А уж практика… Едва закончив курс, Маргарита попала на фронт первой мировой войны, в Галицию. Поработала медсестрой, потом пришлось перебрать чуть ли не все медицинские специальности, так что, вернувшись в Крым, она внезапно оказалась одним из самых заметных в Симферополе молодых врачей.

Медаль «За храбрость» за номером 974 603 она бережно хранила до самой смерти.

В годы гражданской в Крым попутным ветром занесло нескольких представителей когорты латышей, своей энергией, стойкостью, неподкупностью, фанатической верностью идеалам и присяге так своевременно и так основательно поддержавших молодую советскую власть. Роман одного из латышей с Маргаритой, официально, впрочем, зарегистрированный, длился недолго – в семье остались смутные воспоминания о гладко выбритой голове новоявленного зятя, его потрясающей аккуратности, а также о непривычном для южных ушей специфическом произношении русских слов. Потом Карлуша исчез так же внезапно, как и появился, а Маргарита в ноябре двадцать первого года родила сына.

Когда мать и сын стали совершать первые прогулки по бульвару, и сейчас еще вытянутому вдоль улицы, где некогда стоял дом Георгия, сидевшие на лавочках старухи дружно ахали: рядом с чернявой армяночкой, каких в Симферополе пруд пруди, ковылял вылитый ангелочек – златокудрый малютка с ослепительно белой кожей и голубыми глазами.

Контрасты…

Давненько это было. Вслед за умершим еще в войну Георгием, в двадцать четвертом году скончалась Елизавета, остатки семьи немедленно рассыпались кто куда, и Маргарита с сыном уехали в Ленинград. С этим городом связывались когда-то вершинки самых пламенных ее мечтаний, – теперь представлялся случай исполнить мечту, и Маргарита не раскаялась в своем выборе. Даже покинув, в конце жизни, «северную Пальмиру», она, невзирая на все, там пережитое, сохранила горячую симпатию к городу, среди великих страданий и мук сумевшему каким-то чудом не подавить, а очистить, поддержать, укрепить лучшие качества ее души.

Так ей казалось во всяком случае.

Она спокойно подняла в одиночку сына. Женщина самостоятельная, Маргарита выбирала друга сердца долго и осмотрительно, среди людей солидных, не склонных к крайностям, и выбрала человека, не только составлявшего ей приятную компанию и практически помогавшего ее вдовьей судьбе, но и никогда не докучавшего мальчику.

Сын радовал ее. Хорошо учился, и не просто хорошо, а был все школьные годы устойчивым отличником. Стал комсомольцем. Успешно занимался спортом, много читал, играл в шахматы, увлекался фотографией, – его снимок, девять на двенадцать: мать в рабочем кабинете в консультации, в белом халате, на фоне плаката со все тем же призывом не носить круглых подвязок, собственноручно сыном изготовленный, обошел всю родню, – словом, вырос здоровым физически и духовно, выдержанным, скромным, но не сомневающимся в своих возможностях юношей, каких немало встречалось в поколении, кончившем школу в тридцать восьмом, тридцать девятом, сороковом и сорок первом годах.

Надежные были ребятки…

Темпераментом сын пошел, скорее, в отца: он и брался за все, что делал, так же основательно и дотошно, и волосы, как и отец, стал терять уже в старших классах школы, в результате чего часто стригся под машинку. Это не уродовало его внешность, как бывает сплошь да рядом, а лишь еще глубже вскрывало добрые качества его натуры и придавало лицу известное своеобразие – примерно так же многим современным молодым людям придает своеобразие совершенно невозможная в тридцатые годы бородка, нередко скрадывающая безволие их черт. Он пользовался успехом у девушек, но, как многие его сверстники, считал, что в этом деле слишком уж легко поскользнуться, и сдерживал себя всячески; он ухаживал за девушками, сопровождал их на каток, на танцы, в кино, в театр, был непременным участником всех школьных и домашних вечеринок и целовался там от души, но ни одну из своих подруг не сделал несчастной.

Кончив школу, сын поступил на один специальный технический факультет, – этим объяснялось, что он не был призван в армию в сороковом году, когда отменили отсрочки: профессия, которой он успешно овладевал, и так была полувоенной.

К началу войны сын как раз кончил три курса, и его, одного из лучших студентов, направили не в обычную воинскую часть, а в военную академию. В ускоренном порядке завершив учебу, он получил назначение в действующую армию – и сразу же, через какой-то месяц, в тихий, без единого выстрела день, в начале апреля сорок третьего года, нелепо погиб на Брянском фронте…

Самые страшные месяцы блокады Маргарита перенесла лучше, чем многие ленинградцы, и вовсе не потому, что как-то ловчила, чего-то избегала, куда-то пряталась.

Скорее, наоборот.

Что же – судьба такая?

Может, судьба, может, повезло кое в чем. А может быть, фронтовая юность Маргариты и нелегкая, в общем-то, жизнь  г л а в ы  с е м ь и  послужили для нее неплохой закалкой; да и в детстве, и в отрочестве мать воспитывала Маргариту и ее сестер не белоручками, никак не белоручками.

Первые два месяца войны ничего не изменили в ее жизни, и лишь в самом конце августа, когда сын уехал куда-то на Урал, а над городом нависла угроза чего-то неведомого, но зловещего, Маргарита перебралась с Петроградской стороны к младшей сестре Валентине, занимавшей двухкомнатную квартиру на Фонтанке, наискосок от цирка; с Валей жила шестидесятилетняя няня ее сына, находившегося в армии.

Устроив военный совет и обсудив ситуацию, все три женщины твердо решили из города не выезжать. Такова была их собственная исходная позиция в борьбе с врагом, отлично знакомым – они так думали! – по прошлой войне, по оккупации Украины в восемнадцатом году, которую Валя пережила в Киеве. Никаких иллюзий относительно того, что несут с собой лавиной катившиеся к городу полчища, у них не было, но ни эвакуироваться, ни паниковать и бежать куда-то они не собирались.

Немцы и немцы… Мало кто в городе понимал всю серьезность предстоявшего испытания, да и кому в голову могло прийти, что Гитлер намерен стереть Ленинград, как и Москву, с лица Земли? Немцы и немцы – видали мы таких…

Любой мальчишка и любая девчонка их поколения распевали сами или хотя бы слышали песенку:

 
Немец, перец, колбаса, кислая капуста.
Съел мышонка без хвоста, и сказал, что вкусно!..
 

Да и вообще, в России, чуть ли не со времен Ивана Грозного, этих немцев толклось… И, хоть натерпелись от немчуры изрядно, в народе было принято относиться к ним иронически; ценили лишь первоклассных мастеров своего дела – инженеров, техников, врачей, аптекарей, часовщиков. А так…

Как известно, ирония часто помогает выстоять.

Решимость не отступать – тоже.

Кроме того, что она была теперь не одинока, Маргарита, переехав, приобрела немало других преимуществ. Ее новое жилище располагалось намного ближе к работе, главное, через Неву не надо было перебираться. Вода плескалась рядышком, в Фонтанке: два с половиной лестничных марша вниз, полсотни метров до ворот, еще сотня – до спуска в гранитной облицовке; столько же назад. Плохонькая Валина квартирка с низкими потолками, крошечными окошками, спрятавшаяся в глубине второго двора, гораздо больше подходила для жизни в осаде, под обстрелом, чем две просторные комнаты Маргариты с огромными окнами и широким коридором. Помимо прочего, здесь было несравненно теплее – натопить зимой легче. К тому же, у запасливой Вали – совершенно так же, как у их маменьки когда-то, – более полугода подсыхали в сарае дрова: Валя имела редкостное обыкновение покупать их не перед началом нового отопительного сезона, а в конце предыдущего, иными словами, не осенью, а весной, в сорок первом году такая предусмотрительность принесла колоссальный выигрыш. Сестры, уже вместе, прикупили еще дров, сколько успели и смогли, в том числе у решивших эвакуироваться соседей; была приобретена также великолепная самозатачивающаяся пила с тонким, сверхпрочным фигурным лезвием на металлической дуговой ручке – пилить ею можно было и вдвоем, и в одиночку…

Так, еще задолго до наступления морозов, в этом узелке сопротивления – фашистской армии и смерти – была решена топливная проблема; едва ли не полдела было сделано.

Не была обузой и старушка няня; с началом войны она поступила уборщицей в трамвайный павильон и получала там, как и сестры, рабочую карточку – это тоже кое-что решало. Но, главное, она превосходно умела готовить из ничего нечто. Няня стряпала и следила за тем, чтобы жилая часть квартиры содержалась так же опрятно, как и всегда; спали три женщины в одной комнате, посреди которой стояла «буржуйка», в проходной кухоньке-прихожей, в углу, была оборудована ванная, вторую комнату и коридор плотно закрыли.

Они не ждали чуда, но и не отчаивались. Им в голову не приходило, что может наступить момент, когда они потеряют вдруг привычный облик, всегдашнее свое достоинство, – они попросту не задумывались над возможностью «переродиться». И в октябре, и в ноябре, и в декабре сорок первого, и в январе, и в феврале сорок второго они продолжали жить и трудиться, как делали это всегда. У каждой была длинная, хорошо простеганная телогрейка с большими карманами – Валя сшила, она была мастерица на все руки. Был один на всех фонарик с аккумуляторной батарейкой в кожаной сумочке; к ремню была прилажена лампочка с небольшим рефлектором – руки оставались свободными…

Каждая дополняла усилия других. Если няня выстаивала часами в очередях – когда перестали ходить трамваи, ей разрешали и с работы отлучаться, даже поощряли: она занимала очередь на нескольких товарок сразу, – сестры пилили и кололи дрова, топили печурку, носили из Фонтанки воду, столько, чтобы можно было мыться каждый день, и пол протереть, и изредка устроить что-то вроде бани. В их крошечном коллективе не оказалось ни избранных, ни избалованных, ни нерешительных и бестолковых; предположить, что кто-то из них мог, скажем, потерять продовольственные карточки – обычное начало многих бед, – было как-то странно, не сходилось, не совпадало; никого не надо было ни понукать, ни упрекать, ни проверять, ни упрашивать.

Все эти обстоятельства или все эти факторы – чего тут было больше: везенья, воспитания, характера, привычки к определенному уровню, укладу жизни? – оказались в условиях блокады необычайно важными, ж и з н е н н о  важными, а их соединение в одной ячейке дало сплав, прочность которого, как выяснилось, могло преодолеть только прямое попадание.

И все же первостепенную роль в их спасении сыграло, разумеется, то, что они не голодали. Ели мало, непривычно мало, недостаточно; все трое исхудали, стали меньше ростом, осунулись – а были в мирное время склонны к полноте. Но в буквальном смысле слова они не голодали, не пухли от голода, от попыток заглушить голод водой, хотя никто из них не принадлежал к числу тех, кому даже в дни блокады полагалось дополнительное, усиленное или льготное питание.

Положено… Не положено…

Их небольшое хозяйство умело вела няня, поголодавшая уже в годы гражданской войны в Крыму, привыкшая экономить самым скрупулезным образом; и в мирное время не было случая, чтобы она оставила гореть лампочку в пустой комнате или в коридоре, чтобы выбросила пергамент от масла или маргарина и не выскребла его тщательно ножом, чтобы потратила новую спичку, зажигая вторую керосинку, – ведь можно «прикурить» от огня уже использованной…

Приученная судьбой к тому, чтобы никогда не оставаться без некоторого, пусть минимального, запаса продовольствия – неизвестно, окажется ли завтра что-нибудь в магазине, – няня успела закупить кое-какие продукты, едва только было объявлено о начале военных действий, то есть в те дни, когда многие жили еще иллюзиями о молниеносной победе. Валентина посмеивалась, но и ворчала: няня упорно тратила все, до копейки, деньги, попадавшие ей в руки, покупая то, что еще продавалось в магазинах свободно, – остатки крупы, лежалые консервы из крабов, концентраты киселей и супов с давно закончившимся сроком хранения, сухую горчицу… Когда исчезло и это, она стала заходить каждый день на рынок и, торгуясь без конца, покупала по диким ценам то шматочек сала, то малую горсточку сухих грибов, то шиповника… В общем и целом вышло не так уж и много – как всегда, финансы подвели, – но и это скромное подспорье няня растягивала, как могла, не давая поблажек ни себе, ни другим. Сушила сухари, подбирая каждую корочку и дома, и на работе.

Ценность ее ухищрений сказалась в полной мере лишь когда пришли черные дни, и были они такими черными, эти бесконечные дни, что «подруги» едва ли сумели бы все же  т а к  продержаться, не будь у одной из них, у Маргариты, поистине бесценной профессии. Ибо женщины продолжают жить любовью, и дышать любовью, и искать любви в самых неподходящих обстоятельствах… Им все нипочем. Но любовь любовью, а вот, скажем, рожать в блокадных условиях или мучиться женскими болезнями – перспектива испытать на себе эту оборотную сторону медали приводила в трепет самых отчаянных.

Прекрасно понимая, что их здоровье, да и сама жизнь зависят от того, насколько крепкой будет рука их докторши, пациентки берегли Маргариту. В те дни беречь – означало подкормить. И вот тут сказала свое веское слово специфика «лиговской» клиентуры: причастность к складам, продмагам, булочным, столовым позволяла Маргаритиным пациенткам не только самим чувствовать себя более крепкими физически – и более  ж е н щ и н а м и, – чем многие из тех, кого они обслуживали, но и поддерживать кого-то рядом с собой. Когда человек «при деле», ему для этого даже воровать нет необходимости – какая-нибудь мелочь всегда останется… Всегда – с этим ничего не поделаешь.

Приношения нельзя было назвать обильными, но в ту первую зиму и ложка сахарного песку, и два-три сухаря были драгоценностью.

Маргарита сперва отказывалась наотрез. Потом атмосфера стала быстро сгущаться, стремительно менялась психология людей, и в какой-то момент оказалось, что ее отказы вызывают  н е д о у м е н и е – и самих дарительниц, и медсестер, и санитарок, надеявшихся, что и им перепадет кое-что… Маргарита заколебалась, тем более что видела вокруг немало иных примеров.

Работы было отчаянно много – она уставала все больше и больше. Часть медперсонала забрали в госпитали, районные медицинские учреждения, вернее, их остатки, были сведены в одно здание детской поликлиники, и Маргарите приходилось вновь, как в ту войну, замещать коллег по другим специальностям, не оставляя при этом своего основного дела: консультации, как таковой, не существовало, но женщины прекрасно знали, где искать свою докторшу.

А ведь она была еще и донором: понимала, что значит для раненых свежая кровь, и, невзирая ни на что, регулярно посещала донорский пункт.

Стало голодно. Она ослабела. Во время операции, вдруг закружилась голова…

– Как быть? – спросила дома.

Валя одобрила отказ от приношений, но, вопреки обыкновению, сделала это как-то неуверенно; няня же, человек исключительно непосредственный, встретила вопрос Маргариты все тем же недоумением, и это сказало Маргарите больше, чем если бы ее прямо обругали, в лицо.

Начиная со следующего дня она стала брать то, что ей приносили, так хладнокровно, словно всю жизнь этим занималась. Уделив часть своим помощницам, она доставляла остальное домой, – бывали, правда, случаи, когда Маргарита отдавала свою долю тяжелым больным, чаще всего детям, и тогда не приносила домой ничего. Стол у трех женщин всегда был общим, каждая выкладывала, что достала, и если пай Маргариты увеличился теперь, так на то она и была  с т а р ш е й.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю