Текст книги "Решающий шаг"
Автор книги: Владимир Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
– И вы тоже были в курсе, Пал Палыч?
Все снова затихли, а сидевший в углу, «под образами», на месте, даже и во время танцев остававшемся почетным, старший тренер покосился на Петю и вяло прошелестел:
– Игра есть игра.
А Генрих, услышав эти слова, немедленно присовокупил:
– И с судьей, между прочим, не спорят! А? Ха-ха-ха!
Хохотали многие, если не все.
Маша не смеялась; встала совсем вплотную к Пете и сыну – на всякий случай.
– А ты, Колька, гляди! – выкрикнул Генрих, упоенный сочувственной реакцией большинства. – Доносчиком заделаешься – на стадион не пущу!
– Я и сам не приду, – сказал Колька.
– Что-то очень уж ты разошелся, – раздался голос Фролова. – Сказано: спать ступай. Завтра поговорим.
– Так всю жизнь ловчить и собираетесь? – с достоинством произнес Петя. – Постыдились бы парнишки.
Опять стихло.
– А тебе – чего? Больше всех надо?! – надвинулся на Петю полузащитник Еремин. – Сопляк!
– Не выкручивайтесь! – рубанул Петя. – Имейте мужество сказать мальчику правду. Для порядочных людей правда – повод задуматься… А, да все равно вам не понять… До свидания, Мария Самсоновна…
Маша кивнула.
Придвинув Кольку к матери и как бы поручая дальнейшую защиту мальчика ей, Петя шагнул в проем двери.
16
– Минуточку, Петро! – раздалось от окна.
В говорившем легко было распознать спортсмена – теперь уже бывшего – по тому, как он держался, во что был одет; он принадлежал, кроме того, к людям, имя и отчество которых мы угадываем почему-то заранее, еще до того, как нас представили друг другу.
Это был второй тренер.
– Да, Борис Николаевич?
– Ты понимаешь, что если сейчас уйдешь…
– Так оно лучше будет.
– Что ж ты – всем, огулом неуважение выказываешь?
Петя промолчал.
– Не приходит в голову, что в команде могут найтись единомышленники?
– Они есть в команде, Борис Николаевич, – кивнул Петя. – Только их сюда не приглашают.
– Об отсутствующих что ж говорить!
– А из присутствующих – кто? Дерзко прозвучало это «кто?» в устах молодого человека.
– Допустим, я, – спокойно ответил второй тренер. – Или я не в счет?
– Я этого не говорил, – нахмурился Петя.
– Полагаю, еще кое-кто найдется, – тренер бросил искоса взгляд на застывшего, как Будда, Пал Палыча. – Только не место здесь вроде и не время…
(Что он – всерьез? Или ему важно, чтобы Синицын не вынес сора из избы? Или он хочет любой ценой удержать парня от опрометчивого шага – расставаться с таким игроком, да еще в начале сезона, команде тоже не резон. Во всяком случае, взгляд Бориса Николаевича в сторону шефа не был вызывающим, скорее, искавшим одобрения, и шеф, похоже, молчаливо это одобрение выказал.)
Борис Николаевич подошел к Кольке и подал ему руку.
– Спасибо тебе, Николай Фролов, – сказал мягко. – Ты помог нам. Только никогда не считай, что если все молчат, то думают они одно и то же. Это так кажется, понимаешь? На самом деле: сколько голов – столько умов. Ясно?
– Ясно, – ответил Колька.
– Ну и хорошо. А теперь – спать.
Он легонько подтолкнул мальчика к двери и, улыбнувшись Маше, попросил тем самым увести сына.
17
Первый раз Колька проснулся от острого чувства жалости.
Было темно, но темноты Колька давно уже не боялся.
Он лежал и думал: кого же ему так страстно жаль?
Отца?
Нет, по отношению к отцу он был прав; он задохнулся бы от горя и тоски, если бы не высказал все, что думал.
Тогда кого же? Мать?
Мать он немного жалел всегда; минувший вечер ничего не убавил и не прибавил.
Может быть… себя ему жаль?
Колька усмехнулся, не понимая, что здесь он ближе всего подобрался к истине.
Шаг за шагом перебирал он происшедшие вчера вечером после его возвращения домой события и внезапно вновь ощутил себя стоящим в одиночку едва ли не против всех. И вот тогда Колька понял, что он был несправедлив к к о м а н д е, что, ополчившись на отца, он походя обидел славных, в сущности, ребят, долгие годы добродушно с ним возившихся.
И он подумал, что целая команда быть неправой – не может. Для команды случай с отцом – пустяк, комариный укус, один из десятков мелких штрихов, из которых складывается рисунок их вечной и г р ы – а значит, и норма их жизни.
По какому же праву он на них накинулся?
«Надо как-то дать понять ребятам, что я их по-прежнему люблю», – решил Колька, засыпая.
18
Когда утром Колька проснулся во второй раз, солнце заливало комнату; у окна сидел отец и читал «Всадника без головы».
Колька долго не шевелился.
Потом вдали зазвонил телефон, и он окончательно понял, что не спит.
Поднимаясь, чтобы подойти к телефону, отец заметил, что Колька открыл глаза, и кивнул ему.
«Что-то будет?» – подумал сын.
Валера вернулся. Спокойно сел.
– Мать звонила.
– Случилось что?
– Спрашивала, как ты.
– Ты сказал?
– Сказал – в порядке.
Колька кивнул.
Помолчали.
– Со мной вот неважно, – неожиданно произнес Валера.
Колька затаился.
– Тридцать уже, а что я умею? По мячу стучать?
Колька – ни гугу.
– Из футбола уходить скоро… А куда? Может, в школу тренеров двинуть? Предлагают…
Это звучало наполовину как вопрос.
– А что… – осторожно сказал Колька. – Ты сумеешь.
Вновь зазвонил телефон. Отец вышел, и до Кольки донеслось:
– Приветствую, Пал Палыч…
Мальчик напрягся. Ему казалось, что вот сейчас, сию минуту, он окончательно удостоверится в том, что отец понял его вчера и додумал ночью все как надо, – заданным только что ему, Кольке, вопросом он как будто признался в этом.
– Конечно, Пал Палыч, само собой… – услышал Колька.
И отцовский почтительный смех.
Вернувшись, Валера сказал:
– Ты не сердись на меня, – он робко дотронулся до головы сына кончиками пальцев, погладил где-то за ухом, как котенка. – Спорт – дело непоправимое. Игра – только одна долька. А весь апельсин…
– Я не сержусь. – Колька был тронут: надежды его развеялись как дым, но и то, что отец искал пути к примирению, само по себе было здорово. – Я понимаю…
– Ни черта ты понимать еще не можешь, – мрачно заявил отец. – Житуха – она сложнее, чем кажется.
– Ясное дело.
– Ясное? – недоверчиво глянул отец.
– Как шоколад, – выдал Колька вычитанную где-то присказку, очень им с Катенькой нравившуюся. – Только, понимаешь, папа, получается, будто ты заодно с этими… к р у т ы м и р е б я т к а м и.
– С кем? – переспросил Валера.
– Ну… с Генрихом… и вообще…
– А-а… Поздно компанию менять, сынок. Будь мне двадцать, как Петьке…
– Петя – хороший парень, – совершенно неожиданно для себя сказал Колька.
– Ничего, ничего, режимистый мальчик, – благосклонно кивнул отец.
Колька удивился, но и обрадовался немного.
Еще помолчали.
– Вот поступлю в школу тренеров – тогда все!
– Чего – все? – теперь не понял сын.
– Покончу с этой… мафией… – заявил Валера гордо; в настоящий момент он действительно в это верил.
– Да?! – Колька удивился еще больше.
– А уж здесь их точно больше не будет, не бойся.
– Я их не боюсь, – уверенно сказал Колька. – Пусть они меня боятся.
– Правильно… – восхитился отец.
Не двигаясь, они с улыбкой смотрели друг на друга.
Солнечный луч, тоже улыбаясь, лежал между ними.
Каждый из мужчин по-своему готовился начать этот новый день.
ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ СМЕРТЬ
Памяти Натальи Долининой
– Зачем? – спрашиваю ее. – Зачем вы это делаете?
Часа полтора назад воскресным утром я вышел из гостиницы – взглянуть на городок, куда журналистская судьба забросила а, меня на этот раз.
Ночь мы с Бобровым провели в крохотном душном номере. Спал я скверно. Вынужденная остановка ломала планы, грозила сожрать бог знает сколько времени, рассчитанного, как обычно, по часам. Да и обратный билет на самолет уже заказан… Смешно сказать, посещение заповедника целиком зависело теперь от того, удастся ли наладить машину без нового диска сцепления; запасного у Боброва не было, а возможность раздобыть москвичовский диск в райцентре, да еще летом, да еще в выходной день, практически равнялась нулю.
Что-то его милость неуправляемый случай стал слишком уж часто проявлять себя хозяином положения…
Наутро Бобров отправился колдовать под своим подопечным, а я от нечего делать пошел бродить по улицам. Сперва круто повернул вглубь, раз, другой, оказался в лабиринте стареньких одноэтажных строений и, как это не раз уже бывало, обнаружил двойника того домика с мезонином, в котором прошло мое детство. Крыльцо, окраска, даже нехитрый узор резьбы на наличниках – все совпадало до мелочей. Постоял, покачался на носках бездумно и вдруг отчетливо различил в трех глядящих на улицу окнах лица родных – их давно уже нет на свете…
Дернул себя за ухо, чтобы избавиться от наваждения, поплелся обратно к центру. Солнышко выглянуло, и ситуация стала казаться не такой несносной, нелепой, мерзкой, какой была на самом деле. Должно же и нам повезти в конце концов, у дороги свои, особенные законы и удача так тесно переплетается с неудачей, что и не отличишь подчас.
Совершенно невероятная история – ни один автомобилист не верит, когда я пытаюсь рассказать ее, – случилась в прошлом году тоже на большой дороге. Камень выбил у нас ветровое стекло и, если бы не душевная щедрость первого встречного – буквально первого, – рухнула бы вся поездка, и так тщательно спланированный отпуск, и купание в теплом море…
Хорошо, память пока не подводит. Вижу отчетливо: летние сумерки, свет переноски, рассеивающийся в не совсем еще темном небе, «первый встречный» и его друзья, поругиваясь, с прибаутками устанавливают на нашей машине свое запасное стекло.
Еще немного полегчало.
– Так зачем же вы это делаете? Чего хотите добиться? Ну что вы все молчите?!
Сидящая на скамейке рядом со мной пожилая женщина прячется, как улитка в раковину, в летнее пальто из серого габардина, давно вышедшее из моды, и, сжав губы, упорно смотрит в землю.
Вот навязалась на мою голову… Только ее не хватало…
Ж е н щ и н а. …Вы глядите на меня, а сами думаете: вот навязалась на мою голову!
С о т р у д н и ц а (улыбается). Нет, почему же… Это наша работа. Вы – приезжая?
Ж е н щ и н а. И не говорите! Летели, летели… Думала, конца-краю не будет…
С о т р у д н и ц а. А почему вы писали именно в нашу газету?
Ж е н щ и н а. Я писала о человеке, всю жизнь прожившем в этом городе. Я и сама здесь родилась… а теперь уже столько лет в районной больнице…
С о т р у д н и ц а. Вы – врач?
Ж е н щ и н а. Медсестра.
С о т р у д н и ц а. Не помните ли случайно номер на ответе? Иначе нам трудно будет…
Ж е н щ и н а. Я привезла ответ и копию письма с собой. Вот.
С о т р у д н и ц а. Та-ак… Ответ подписан мной… Та-ак… ага…
Ж е н щ и н а. Там… там только хорошее… и я не понимаю…
С о т р у д н и ц а. Минуточку… вспомнила, кажется. Вы сообщаете о событиях более чем тридцатилетней давности…
Ж е н щ и н а. Разве это меняет что-нибудь?
С о т р у д н и ц а. …И человек этот давно умер.
Ж е н щ и н а. Да, но…
С о т р у д н и ц а. Газета призвана отображать сегодняшний день. Мы охотно печатаем письма о добрых поступках ленинградцев, совершенных вчера, позавчера, неделю, месяц назад. Но мы не можем уходить так далеко в прошлое. Или…
Ж е н щ и н а. Или – что?
С о т р у д н и ц а. Или это должно быть строго документированное воспоминание о каком-нибудь значительном событии в истории города, даже всей страны, – такой материал мы могли бы приурочить к соответствующей годовщине. Или, допустим, страница из жизни выдающегося, популярного, хорошо известного читателям деятеля. А тот, о ком вы пишете…
Ж е н щ и н а. Он, конечно, был рядовой человек. Но, уверяю вас, очень заслуженный. Вся его жизнь…
С о т р у д н и ц а. Ну посудите сами: сколько заслуженных людей в пятимиллионном городе! Тем более за тридцать лет сколько наберется. А газет – раз-два и обчелся. Верно?
Ж е н щ и н а. Верно… Хотя сотрудников у вас… Я шла, шла по коридорам, пока отдел писем разыскала…
С о т р у д н и ц а (строго). Что вы этим хотите сказать?
Ж е н щ и н а. Ничего такого… Просто я не думала…
С о т р у д н и ц а. У каждого сотрудника – свой отдел, свой круг вопросов…
Ж е н щ и н а. Ну конечно.
С о т р у д н и ц а (помолчав). Кроме того, этот (ищет в письме)… этот ваш Иван Семенович не совершил, честно говоря, ничего особенного. Он помог вам в трудную минуту, и это прекрасно. Допустим, он также бескорыстно помог не вам одной… Но, в общем итоге, это явление обычное, а не исключительное!
Ж е н щ и н а (растерянно). В общем итоге… Вы так думаете?
С о т р у д н и ц а. Уверена. Хороших людей у нас больше, чем дурных, черствых, гораздо больше. Они в массе… не так заметны, что ли. Вы сами помогали кому-нибудь?
Ж е н щ и н а. Помогала…
С о т р у д н и ц а. Вот видите. А ведь вы не ждете, что об этом сообщат во всеуслышание, правда? Тем более через много лет. Кстати, а почему вы раньше не написали, тогда же?
Ж е н щ и н а. Я… я очень молодая была… И он был еще жив… А потом… А теперь все его родные и близкие умерли…
С о т р у д н и ц а. Прискорбно, разумеется, что все скончались, но ничего не поделаешь, судьба…
Ж е н щ и н а. Видите ли… Если я не скажу о нем ни слова, то уже никто не скажет. Никто… Никогда… Будь Иван Семенович хоть сколько-нибудь знаменит, тогда другое дело, тогда оставалась бы надежда, что кто-то другой… А так…
С о т р у д н и ц а. И это достойно сожаления, что и говорить, но поймите и вы нас.
Ж е н щ и н а. Может быть, попытать счастья в других отделах?
С о т р у д н и ц а. Ну что вы!
Ж е н щ и н а. А если обратиться… к главному редактору?
С о т р у д н и ц а (мягко). Главный редактор вопросами такого масштаба не занимается. У него своих забот хватает. Он снова направит вас сюда. А с завотделом я советовалась, прежде чем отвечать на ваше письмо.
Ж е н щ и н а. И что же он сказал?
С о т р у д н и ц а (мягко). Как раз то, что вы прочли в ответе. Что я пытаюсь разъяснить вам сейчас. Газета не может писать о частном поступке, совершенном так давно человеком, которого много лет нет в живых.
Ж е н щ и н а. О частном… Решительно не может?
С о т р у д н и ц а. Решительно. Да что толковать: умри я завтра, газета не напечатает даже извещения о моей смерти, а я тут уже три года работаю! У нас все так строго регламентировано…
Ж е н щ и н а. Регламентировано…
С о т р у д н и ц а. Хотя, поверьте, сердцем я прекрасно вас понимаю. Это вечная история: только потеряв кого-нибудь из близких, мы спохватываемся и начинаем по-настоящему остро ощущать, каким незаменимым…
Ж е н щ и н а. Иван Семенович не был мне близким!
С о т р у д н и ц а. Да, да, конечно, я просто обобщаю. Но я искренне вам сочувствую.
Ж е н щ и н а. А вы… вы лично – не поможете мне?
С о т р у д н и ц а. Я?!
Ж е н щ и н а. Ну… вы на таком посту… связаны с печатью… Не посоветуете ли хоть что-нибудь?
С о т р у д н и ц а. Что тут посоветуешь? Специальных изданий такого рода не существует… Когда-то давно выходили ежегодники «Весь Петербург», «Вся Москва»… Нам говорили на лекции, что Суворин выпустил даже сборник «Вся Россия»… Только и это не то, что вам нужно… Что же есть реально? Пионеры-следопыты…
Ж е н щ и н а. Пионеры?..
С о т р у д н и ц а. …Но они разыскивают героев войны… Слушайте, а не обратиться ли вам в журнал какой-нибудь? Журналы охотно печатают мемуары. Вы можете написать более подробно и связно об этом человеке?
Ж е н щ и н а. Не могу. Пыталась. Не могу.
С о т р у д н и ц а. Тогда… попробуйте заинтересовать кого-нибудь из писателей. А? Вы читаете книги ленинградских писателей?
Ж е н щ и н а. Читаю… иногда…
С о т р у д н и ц а. Вот и обратитесь к тому, кому вы внутренне доверяете, чьи книги вам близки.
Ж е н щ и н а. А как я разыщу писателя?
С о т р у д н и ц а. Очень просто, через отделение Союза писателей. Минуточку… Пожалуйста: я написала вам телефон.
Ж е н щ и н а. Спасибо. (Неловкая пауза.) Так… я могу идти?
С о т р у д н и ц а. Конечно! Всего доброго!
Ж е н щ и н а. И вам…
Центр городка я обошел минут за сорок. Ничего примечательного не обнаружил. Заурядная сусальная церковь, построенная лет сто назад, занята под склад. Разномастные здания, преимущественно двухэтажные, давно не крашенные, с обвалившейся кое-где штукатуркой… Несколько сравнительно новых пятиэтажных домов погоды не делали и выглядели, в общем, так же уныло. Ни одного кафе, зато парикмахерских – хоть отбавляй: мужская, дамская, мужская…
Я шел куда глаза глядят и подумывал уже, не спросить ли, где рынок. В веселой базарной суетне люди – на пятачке, заняты делом: продают, покупают, торгуются, – все наглядно, можно какое-то представление о городе составить. Но в это время заметил в стороне некое подобие сквера или, скорее, небольшой парк, прилегающий к длинному зданию в стиле русский ампир, тоже двухэтажному, тоже облупленному, но тем не менее стойко сохраняющему колорит начала прошлого века.
Когда-то парк был замкнут, был закрыт от улицы решеткой, теперь от нее остался лишь низкий каменный парапет, местами выщербленный. Я мог легко перешагнуть его, но спешить было некуда, и я нарочно дошел до проема, оставшегося от ворот, чтобы войти в центре, так, как было задумано создателями этого уголка. Что тут было раньше? На усадьбу не похоже… Какой-нибудь казенный дом, пожалуй, гнездо городничего или воинского начальника. Колонны, обычно столь приветливые, когда они покрыты свежей известью, глядят угрюмо; вблизи наверняка обнаружится, что они испещрены именами, сердечками, изречениями, отдельными недлинными словами…
Вошел. Трава, трава, редкие полевые цветы, кустарник и деревья вперемешку, давно не расчищавшиеся дорожки, неровности, бугры – жалкие остатки былой планировки. В дождливый день тут, вероятно, мрачновато, но в это солнечное утро парк показался мне оазисом в пыльной пустыне городских закоулков, и я решил посидеть немного на скамейке под кустом отцветшей сирени и просмотреть только что купленную газету. Вытаскивая газету из кармана пиджака, я увидел толпившихся у самой стены дома людей и, сам не знаю отчего, направился туда.
К наглухо заколоченному парадному входу вели с двух сторон, вдоль фасада, мощенные булыжником наезды – по ним когда-то поднимались экипажи, чтобы затем, высадив седоков, вновь спуститься на уровень улицы. На крытой прямоугольной площадке, как раз и предназначенной для остановки экипажей, на самом ее краю, обращенном в парк, виднелась фигура женщины. Жестикулируя, она взволнованно говорила что-то; десяток взрослых и несколько ребятишек – слушали.
Приближаясь к этой живописной группе, я в который уже раз подумал о том, что наиболее верное впечатление о настроении человека можно составить, взглянув на него сзади, особенно если он не предполагает, что кто-то пристально разглядывает. Конечно, лицо тоже о многом говорит, очень о многом, но лицо можно искусно приспособить, придать ему нужное выражение – одобрения, разочарования, гнева. Спину приспособить никак нельзя, и если не подана команда «смирно!»…
Спины местных жителей так отчетливо выражали равнодушие, рассеянность, безразличие, что живо напомнили мне другое утро и другую подобную сценку, далеко, бесконечно далеко отсюда, в лондонском Гайд-парке, где я тоже наблюдал ораторов-кустарей – только располагались они на куда менее массивных возвышениях, – и лениво внимавших им, от нечего делать, ироничных гуляк, оторвавшихся на четверть часа от воскресного праздношатания.
Подошел. Остановился. Стал слушать.
– …Споткнуться может каждый, – лихорадочно говорила женщина, – и не раз, не два, и по самым разным причинам, часто от нас не зависящим: приходится спотыкаться, и все. Но далеко не каждый сумеет, споткнувшись несколько раз подряд, продолжать идти дальше по избранному в молодости пути. Иван Семенович был исключительно мягкий человек, но он был закален своей предыдущей жизнью – все, все тогда были закалены, не то что сейчас, и в смысле здоровья, между прочим, тоже, не кидались как оглашенные из-за каждого пустяка лекарства глотать… Иван Семенович не желал играть с судьбой в прятки, считал это унизительным. В самое трудное для него время меня, к сожалению, не оказалось рядом, я вышла замуж и уехала сюда, в ваш город… Но Иван Семенович написал мне тогда письмо. Послушайте, сейчас я прочту его вам…
Расцепив крепко сжатые на груди руки, женщина стала рыться в висевшей на левом локте сумочке.
А тетка-то, кажется, с приветом…
– Да просто тетка была с приветом, Майя Александровна, а грубить я никому не грубила, привычки не имею, и вообще напрасно вы всему верите, что вам докладывают. Конечно, вы – директор школы, но и я – пионервожатая, а не первоклашка, мне без уважения тоже никак нельзя, сами понимаете. Да и не было, не было ничего особенного. Ну, вчера, после уроков, Савельев из девятого «Б» приводит ко мне эту самую тетку… Ну, извините: пожилую женщину. Она здоровается, я отвечаю вежливо, а сама прикидываю: мамаша кого-нибудь из ребят или, скорее, бабушка. А она вдруг спрашивает про наше следопытское движение. Я же не обязана каждому докладывать, но я сдержалась и популярно разъяснила, как полагается, поставленные перед нами задачи. Чем черт не шутит, думаю: может у старухи ценные материалы найдутся. А она: «Значит, вас только герои войны интересуют?» – «Конечно, говорю, да и то не все, а те, кто в наших местах воевал». А она: «А если не воевал, если сутками не выходил из госпиталя, но никаким особенным героем не был?» – «Тогда, говорю, это не по нашей части». А она: «Сколько он за блокаду раненых на ноги поставил, тут, в этом самом здании, и вообще был человек исключительных душевных качеств, так неужели пионерам не интересно будет узнать о нем?» Ну, таких вопросиков я уже наслушалась. Аккуратно спрашиваю, не совершил ли товарищ чего-нибудь выдающегося в медицинской науке, может, звания имел высокие, награды. «Нет, говорит, ничего такого, насколько я знаю, он не имел, просто был очень хороший, сердечный человек, честно жизнь прожил, другим помогал…» – «Так ведь таких граждан в нашей советской стране подавляющее большинство, замечаю я, мы не можем на всех материалы собирать, не можем по каждому специальный сбор устраивать». Она вроде соглашается, а все уступить не хочет. «Ну как же так, говорит, вы подумайте, девушка, ведь вот сейчас я еще о нем помню, а может так случиться, что меня не станет, и тогда уже никто о нем не вспомнит, разве это дело?» – «Ничего не попишешь, отвечаю, нельзя же о всех людях помнить, никакой памяти не хватит, даже ЭВМ не выдюжит, да и зачем, кому это надо, знаменитых людей и то всех не упомнишь, зубришь, зубришь, вся молодость на экзамены уходит…» Она таращится на меня, как на чудо какое, но опять вроде соглашается. «Да, говорит, в общем и целом это, пожалуй, так, но если взять конкретно?» – «Как это – конкретно?» – «А вот так: вам, например, разве безразлично будет, если о вашем отце все позабудут, совсем забудут, напрочь, – о том, что он работал, существовал?» – «О моем отце, отвечаю, между прочим, едва ли позабудут, он многим прекрасно известен, руководителям в том числе, он с доски Почета не сходит на своем заводе, он новатор, депутат райсовета, о нем сколько раз в многотиражке писали, да и в газете фотография была: они, всей бригадой, соцобязательства принимают…» А она глядит на меня так издевательски-печально, как на дурочку, и заявляет: «Вы думаете, раз эти статьи напечатаны были, то все их читали? Все фотографию заметили? А если и заметили, то запомнили? А если запомнили, то надолго? Конечно, сейчас ваш отец в расцвете сил и его знают лично много людей, но ведь потом они умрут». Так и прокаркала: умрут! Уникально! Я возмутилась, сами понимаете, но все еще сдерживаюсь, из уважения к ее возрасту, как вы меня учили. «А семья наша на что? – спрашиваю. – Мама, я, братья? С нами – как?» – «И вы тоже умрете», – говорит она не моргнув глазом. Впечатляет, правда? «Конечно, умрем когда-нибудь, но у нас будут дети, его внуки», – я держусь уже из последних сил. «Может, будут, может, нет, – качает она головой. – И потом, внуки редко когда о нем вспомнят, а правнуки уже точно не вспомнят никогда, – что вы сами знаете о вашем прадеде? Ничего, скорее всего…» Тут я не выдержала и сказала ей внятно, чтобы она о других по себе не судила, что если она такая неблагодарная и позабыла дорогих ей и близких когда-то людей, то это вовсе не значит, что все такие же бессердечные. Она, конечно, в слезы, а в комнате к тому времени ребят набилось… «Какая же я, говорит, бессердечная, ведь я как раз бережно храню память о замечательном человеке, а вы не хотите, чтобы я эту память детям передала». Это я – не хочу?! Интриганку нашла! Ну, скажите, скажите, могла я стерпеть, чтобы мой престиж был при пионерах поставлен под угрозу?! Да наши дорогие мальчики и девочки мне на голову сядут, если я при них такие выпады стану молча выслушивать. И я ей все сказала. Строго, без крика, как вы меня учили, но чтобы абсолютно ясно было, что к чему. «Будьте любезны, – говорю в конце, – обратиться в соответствующие инстанции. Получим указание принять ваш материал – примем. Но имейте в виду: для этого надо, чтобы тот, о ком вы, не знаю почему, так усиленно хлопочете, был выдающимся гражданином нашей великой родины…» Разве не так?
Только успел я подивиться темпераменту этой неизвестно откуда взявшейся проповедницы и яростному напору, с каким она обрушивала на своих слушателей прописные истины, как стоявшая рядом супружеская пара, воспользовавшись передышкой, развернулась и направилась к улице; немолодые, плотные люди. Один из вертевшихся под ногами мальчишек внезапно съездил по шее другого, тот сдал сдачи, и оба, весело завывая, покатились в кусты. От их воплей проснулся младенец в коляске – его мать слушала женщину внимательнее остальных, – огорчился, заплакал, и его повезли прочь, покачивая. Три девчушки-петеушницы, не сговариваясь, дружно фыркнули; та, что постарше, с красной ленточкой в волосах, повертела пальцем у виска. Долговязый юноша в очках сперва недовольно покосился на соседок, но потом, мгновенно заразившись их настроением и желая им подыграть, прогнусавил:
– А чужие письма читать нехорошо, меня еще мама учила…
После чего девушки уже не могли сдержаться и громко, впокатышек, захохотали, исчезая в аллейке, а юноша, подтянув брюки, устремился за ними.
Словом, к тому моменту, что женщина достала смятый листок бумаги, нацепила очки и была готова читать, перед нею остались двое: древняя старуха с каменным выражением морщинистого лица, скорее всего, глухая, и я.
Письмо в руках женщины задрожало, она вновь сняла очки, нет, не сняла – сорвала, обнажив глаза, выражавшие безмерную растерянность, и как-то очень уж внезапно, без малейшей подготовки, глухо зарыдала. Похоже, не впервые, похоже, она внутренне была готова к такому исходу или, во всяком случае, предвидела его.
Увидев ее плачущей, старуха с неожиданной прытью, широким мужским шагом двинулась прочь. Повернулся было и я, чтобы не глазеть всуе на несчастного и больного, судя по всему, человека, но рыдания у меня за спиной были такими неистовыми, что я не удержался и обратился к горестно возвышавшейся надо мной одинокой фигуре с ничего не значащими словами утешения.
И вот мы сидим на скамейке, вокруг ни души, она успокаивается понемногу, но упорно не хочет отвечать на мои участливые расспросы.
Очень, очень странная особа…
– Валюша, ты дома?
– Дома, дома, скоро обедать будем.
– Ничего, если я к тебе на кухню забреду? Под ногами обещаю не путаться.
– Сядь в угол. Случилось что-нибудь?
– И нет, и да…
– Только, бога ради, не говори загадками!
– У меня состоялся очень… не простой разговор с одной поразительной особой…
– Ну?
– Вчера, тебя не было, раздался звонок. Беру трубку. Женский голос. Вы такой-то? Да. Писатель? Да. Здравствуйте, я ваша читательница, отношусь к вашим книгам с большим уважением… Словом, все, что в подобных случаях говорится. Я терпеливо слушаю, а она заявляет в конце своего монолога: мне надо поговорить с вами, очень надо… И умолкает. И я молчу, соображаю, как бы половчее отвертеться. Потом говорю, что не выхожу сейчас, неважно себя чувствую, а дома у нас ремонт и пригласить к себе…
– Этого еще не хватало!
– Спрашиваю, на всякий случай, откуда у нее номер нашего телефона. Отвечает, что дали в Союзе писателей.
– Любимое занятие! Им лишь бы отделаться.
– Ну почему же, в известном смысле они даже обязаны… Женщина начинает сыпать словами. Встретиться совершенно необходимо, она специально приехала издалека, дело не личное, сугубо важное, много времени она не отнимет…
– И ты размяк.
– Размяк не размяк, просто ее волнение передалось мне. И тут я вспомнил, что сегодня мне все равно надо побывать в Союзе, и подумал, что если это можно совместить… Словом, предложил ей прийти туда. Она сразу согласилась, сказала, что бросит все и станет ждать меня сколько понадобится, пока не освобожусь…
– Ну?
– Мы только что встречались. Моя ровесница примерно, ничем особенно не примечательна, утомленное, нервное лицо, невыразительное, некрасивое, но именно нервное… да, руки еще – крайне деятельные… Волновалась. Сперва даже не могла говорить связно. Потом сообщила, что молодость прожила в нашем городе, уехала по семейным обстоятельствам, что давно хотела выбраться, но все никак не получалось – билет на самолет дорого стоит, а у нее скромная зарплата. Теперь приехала в отпуск, чтобы решить наконец важное дело, исключительно важное… Я успокоил ее как мог, задал несколько самых общих вопросов, она оттаяла…
– И какое же у нее дело?
– А вот послушай, какое странное дело, какое странное… Ни с того ни с сего она спросила меня, как я думаю, окончательно ли умирает человек? Вот он скончался, допустим, так все ли кончается с погребением? Я решил было, что речь пойдет о бессмертии души, спросил осторожно, верующая ли она. Выяснилось, что в бога она не верит. «Тогда все было бы очень просто», – заявила она мне и вздрогнула, и лицо передернулось… Очень просто – как тебе нравится! Вопрос же свой она задала потому, что глубоко убеждена в одной истине: окончательная смерть наступает не тогда, когда человек умирает физически, а когда этот мир покидает последний из тех, кто знал его когда-то… Своеобразная эстафета…
– Повтори еще раз, я не совсем поняла.
– Есть много людей, с которыми мы не видимся годами – нет особой необходимости или желания, иногда нет возможности встретиться. Но мы помним о них… так же, в сущности, как помним о тех, кто не так давно ушел из жизни навсегда. Память, в этом смысле, материальна, для нее нет разницы – умер человек или уехал за тридевять земель; она сохраняет приблизительно его облик, его манеры, поступки…
– Что-то в этом есть… Подержи, пожалуйста, дуршлаг.
– Изволь… Выложила она мне все это и смотрит выжидающе, как, дескать, я отнесусь. И я ей буквально твоими же словами ответил, что в ее идее что-то есть, доброе начало, уважительное, и что если ей интересно узнать мое мнение по этому вопросу, то, хотя оговорок может быть сколько угодно, я скорее за такую точку зрения, чем против…








