412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 32)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)

И был тоже я, не знавший, как заставить себя признаться в том, что я соврал, как унизиться до отказа от собственной версии, как переломить свое упорство, как выдернуть тугую чеку и дать распрямиться пружинке – и стать искренним, хорошим, любящим мальчиком, достойным любящей мамы.

Терпеливо, без принуждения и назидания, на равных подсказывала мне няня, как это сделать, помогала додумать, дочувствовать. Я слушал ее, я спорил с ней сквозь слезы, но постепенно все до предела упрощалось: пойти и сказать. Не оставалось ничего, что грозило бы, давило, угнетало, мучило. Попросить прощения? Так ведь не у кого-нибудь – у родной мамы. Это почти то же, что просить его у самой няни, а разве у няни ты стыдишься просить прощения? Нет, конечно, это совсем просто.

Совсем просто!

И я шел и произносил три слова, которые надлежало произнести:

– Мама, прости меня…

И мама прощала, гордясь своим педагогическим методом. А я – не прощал ей такого страшного испытания.

Я не держал камень за пазухой, но наши с мамой отношения становились раз за разом все более рациональными, строились на логике – так надо, так полагается, ты должен, ты обязан, – а не на чувстве.

На чувстве строились мои отношения с няней, и она становилась для меня главной женщиной в семье.

Мама оставалась главой семьи. Малышом я просто не задумывался над тем, какая она, – она была  н е и з б е ж н о й, и все. Зато впоследствии, когда подрос, я научился глубоко уважать ее, не уставал восхищаться ее точным практическим умом, ее трудолюбием, ее принципиальностью в самых, казалось бы, мелких вопросах – она не брала денег взаймы, например, никогда, ни при каких обстоятельствах. Я преклонялся перед тем, какой великолепной мастерицей на все руки была она. Я всегда буду благодарен маме за посвященную мне жизнь.

Только сердца я ей раскрыть не мог.

Годам к шести закончилось формирование каких-то начал: неожиданно оказалось, что я готов принимать от жизни больше, чем она мне предлагала.

Тут няня помочь не могла; стали помогать книги.

В это же примерно время я впервые преступил «домашний круг», а затем стал делать это чаще и все охотнее; чем старше мы становимся, тем более властно вынуждают нас обстоятельства входить в контакт с внешним миром.

Наступила пора самостоятельных поступков. А выходя в свободный полет, необходимо преодолеть земное притяжение.

Иначе – свалишься и разобьешься.

Теперь это известно каждому.

Может показаться странным, даже очень странным, но именно в преодолении уз детства няня оказала мне самую энергичную помощь; я сказал бы даже, эта помощь стала ее главным вкладом в мое воспитание на данном этапе.

Казалось, именно она, более чем кто другой, должна была дорожить нашим с ней уютным мирком, как дорожат им – из эгоизма, исключительно из эгоизма! – недалекие бабушки, тетушки, маменьки. А няня сама помогала мне взрывать сложившиеся отношения.

Словно ей было легко поступиться нашим прошлым, этими упоительными долгими шестью годами.

Словно в ее жизни было еще что-то – равноценное.

Она поступала так, разумеется, не потому, что не ведала, что творила.

Я знаю, она сознательно отрекалась от самой себя, ведь она любила меня – ради меня; она не раз отрекалась от себя и впоследствии.

Я думаю, инстинктом человека из трудовой семьи она улавливала, что теперь я перехожу под воздействие неподвластных ей сил и ее задача – облегчить мне этот переход.

Я полагаю, она понимала: искусственно тормозить развитие смертельно опасно; быть может, она чувствовала даже и то, что тянуть меня назад означает, скорее всего, потерять мою привязанность.

Помощь няни была тем более своевременной, что я остался без отца, – именно отцу, как известно, надлежит особенно прилежно вести за руку человека, только-только начинающего различать внешне хорошие и дурные поступки окружающих, их силу и их слабость, и восхищаться примером, достойным, с его детской, расплывчатой еще точки зрения, подражания.

Мой отец ни тогда, в Москве, ни впоследствии, когда я вырос и пытался по-иному приглядеться к нему, надеясь обрести в нем старшего друга, не был способен почему-то представить себя, взрослого и ответственного человека, ровней своему сыну. Присесть к сыну на коврик с игрушками и вместе строить домик из кубиков? Какое унижение! Сын воюет? Все воюют! Сын начал что-то писать? Чепуха какая-нибудь! Отцовская усмешка казалась мне недоброй, а ведь на самом деле это несомненно было не так.

Родители разошлись. Пока мы с мамой загорали летом в нашем родном Крыму, над отцом пронесся мимолетный роман. Он счел своим долгом покаяться, как только мы вернулись, – он очень любил мать и надеялся на прощение. Но категоричная мама, забрав с собой меня, няню и часть имущества, немедленно уехала в Ленинград, куда звала ее старшая сестра тетя Рита.

Помню: стоя у рояля, родители делят серебряные чайные ложечки, аккуратно раскладывая их кучками по черной полированной поверхности. Я случайно прохожу мимо и останавливаюсь, завороженный этой картиной. И тут, вместо того чтобы прогнать меня, как обычно, меня неожиданно спрашивают: какую ложечку я хочу лично для себя – она будет не в счет! – прямую белую или витую желтую? Я озадачен тем, что их интересует мое мнение, я даже пугаюсь немного, но вопросов не задаю, выбираю витую (еще бы!) и следую дальше по каким-то своим неотложным делам.

Подумаешь, ложечка!

А что значит – она будет не в счет?

Что знал я о собственности? Разговоров на эту тему в моем присутствии интеллигентно не вели; в куске хлеба я не нуждался; о том, чтобы, рядом с няней, я стал завистливым и жадным, – просто речи быть не могло.

Жизнь неумолимо и бесстрастно поставила передо мной эту великую проблему уже в Ленинграде.

Прожив несколько первых месяцев на элегантной, щедро декорированной зеленью улице Красных Зорь, мы перебрались на проспект 25-го Октября – так именовали тогда более старомодный и шумный Невский. По обеим магистралям бегали еще трамваи, обе были вымощены торцами – шестигранными просмоленными чурками; торцовая мостовая мягко принимала удары лошадиных копыт, вроде бы не сопротивляясь их буйному раздолью и даже поощряя его, по ней особенно изящно катились экипажи, но автомашинам на резиновых лапах решительно все равно из чего сделана дорога – была бы ровной, – и торцы, которые упрямо вспучивались после каждого ливня, заменили практичным асфальтом.

Со времени этой реконструкции пролетело полвека, но странное дело: стоит мне подумать о Городе, извлеченном, выманенном из толщи болот могучим человеческим интеллектом, и перед моим мысленным взором неизбежно возникает мощенная торцами бесконечная Набережная.

Вдоль прижавшихся к земле – к воде, конечно же к воде! – дворцов, окутанных мягкими вуалями северных, неярких тонов, неслышно рысят всадники в шитых золотом мундирах; «тяжело-звонкое скаканье» безвозвратно ушло в прошлое, и спит вечно беспокойным сном в Петропавловском соборе воспетый Пушкиным герой – титан и недруг, – один из немногих смертных, мечте которого суждено было осуществиться.

Неслышно рысят всадники… Вымуштрованные кони идут, конечно, сами, а седоки не в силах оторвать взор от бастионов крепости, от шпиля за рекой, напротив. Какие редкостные пропорции, какое совершенство! Что из того, что в данный момент это тюрьма, олицетворяющая немощь российского деспотизма, – всадников не удивишь, таких примеров история знает сколько угодно.

Неслышно рысят всадники… Что им до узников, томящихся в равелинах, – потомки, потомки вспомнят; поразительный, неповторимый силуэт, очарование которого удваивается, утраивается гладью реки – ширина ее здесь словно бы высчитана до метра, – вызывает в душах умиротворение…

Излучая гармонию, высокое искусство приводит в равновесие мятежные эмоции смертных.

Мы перебрались тогда на Невский, на угол аккуратной, ровненькой, но какой-то невразумительной, худосочной, что ли, улицы, и заняли две комнаты в коммунальном жилье, вытянутом вдоль фасада в виде огромного «Г»; у основания буквы располагался парадный вход в квартиру, а на самом конце перекладины ютились кухня и черный ход.

Мы перебрались тогда на Невский, и я осваивал двор.

Это был обычный городской колодец. Незвонкая, слегка угрюмая тишина его изредка нарушалась подводами, привозившими разные разности в угловое «заведение» – позднее, уже на моей памяти, здесь откроется первый в городе кафетерий – по тогдашним масштабам, нечто сногсшибательное, отчетливо американизированное, основанное на неслыханном у нас дотоле самообслуживании.

Я осваивал двор – то есть мрачно по двору слонялся. Других детей поблизости не наблюдалось, да и не знал я пока никого. Играть мячиком в одиночестве было смертельно скучно – стекла, стекла кругом… Я жаждал любого развлечения.

Но вот послышалось «Поберегись!», раздался грохот колес, и в арке ворот показалась очередная подвода, запряженная крепенькой, очень симпатичной пегой лошадью; на подводе громоздились огромные фанерные кубы.

Возчик лихо подвернул к заднему входу в «заведение», пропел неизменное «тпру-у-у!» – и скрылся за дверью.

Мы с конягой остались одни.

Лишь недавно вернувшись из поездки в деревню, я считал всех лошадей друзьями; не медля ни секунды, я отправился знакомиться.

Беседой с лошадкой и закончился бы, вероятно, этот эпизод, если бы, пробираясь между телегой и стеной дома, я не заметил вдруг, что из трещины, образовавшейся возле рейчатой грани одного из фанерных ящиков, торчит что-то яркое.

Популярную в те годы карамель в бумажной обертке я распознал мгновенно.

И – замер на месте. Мысли мои тоже потеряли, казалось, способность двигаться – привычно журчавший ручеек неимоверно быстро застывал, образуя студенистую, клейкую массу.

Совершенно не контролируя свои действия – тем более не управляя ими, – я шагнул вплотную к подводе и сунул в щель палец. Лошадь была забыта.

Жили мы трудно, я не был избалован ни капельки, и конфета сама по себе представляла для меня бесспорную ценность.

Но дело было не только в желании полакомиться – это я точно помню.

Просто вещь, попавшая в поле моего зрения, оказавшаяся досягаемой и не охраняемая никем, была и моей вещью.

Ничьей, а потому и моей тоже.

Настойчиво работая пальцем, я без труда развернул карамельку в нужном направлении – вдоль щели; я ощущал уже ее вкус, прекрасно мне знакомый.

Но в ту самую минуту, когда оставалось сделать последнее усилие, дверь «заведения» с треском распахнулась и на пороге возникло Возмездие.

Мой палец классически застрял в щели, возчик, мгновенно оценив обстановку, горным козлом сиганул с высокого крыльца, еще плывя по воздуху, истошно заорал: «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!..» – а едва коснувшись ногами земли, кинулся ко мне.

Я рванул палец, высвободил его, основательно ободрав, и пулей понесся через двор к нашей черной лестнице. Оцепенение спало; обгоняя меня, мысли скачками неслись вперед.

Слово «мужик» было мне отлично известно и решительно меня не волновало, тем более что как раз  м у ж и к  и наступал мне на пятки, впечатывая сапоги в булыжник через два, а то и через три моих шага; тут все было в норме.

Выражения «сукин сын» я не понимал буквально, но общий его смысл находился в пределах моей мальчишечьей практики; я не мог бы поклясться, что его время от времени не употребляла няня – с самой добродушной интонацией, разумеется.

Но вот слова «камаринский» я решительно не знал – а оно-то, скорее всего, и выражало оценку моего поведения возчиком, а также и то, чего мне следует от него ждать.

Что может означать это странное слово?

Почему он его выкрикнул?

И почему, не щадя сил, он так яростно гонится за мной? Я же только хотел, только собирался взять конфету, да и не его конфету к тому же, а ничью…

Я понимал, что между поведением возчика и тех дяденек, которые, желая спугнуть ребятишек, звонко топочут ногами, а иногда еще и хохочут тебе вслед, есть существенная разница.

Но – какая?

И – чем она опасна для меня?

(Как угодно, а возчик и сам был хорош: человек честный не станет так бешено, так злобно преследовать ничего, в сущности, не натворившего ребенка.)

Пока мы на полной скорости пересекали пустынный, к счастью, двор, у меня в голове взорвалась вдруг еще мысль о том, что, если я побегу наверх, он станет гнаться за мной до самых дверей нашей квартиры и, во-первых, узнает, где я живу и что я – это я, во-вторых – встретится с няней, и вот тогда…

Тут я заледенел на бегу. Не знаю почему, но мне категорически не хотелось, чтобы они встретились.

Но куда деваться? От ворот я был отрезан, на улицу выбежать не мог. Как в мышеловке!

Совсем отчаявшись, я неожиданно вспомнил про темный, сырой подвал, разгороженный на клетушки, – жильцы хранили там дрова для печек. Не далее как вчера мы весь вечер укладывали в уголок, доставшийся нам по наследству, колотые поленья; прикручивая время от времени фитиль керосиновой лампы, аккуратная мама не забывала каждый раз напоминать о возможности пожара.

Подвал! И как я раньше…

Я сразу понял, что спасен. Влетев на черную лестницу, я побежал не наверх, а вниз и притаился в ближайшем закоулке.

Возчик в темноту не полез, но долго подкарауливал меня где-то там, на площадке.

Не оставалось ни малейшего сомнения в том, что это очень нехороший, мстительный человек, и если бы, пока он топтался в подъезде, а я, присев на корточки, мучительно прислушивался к малейшему шороху, кто-нибудь спер все его конфеты и угнал подводу, я счел бы это справедливым.

Наконец противник отступил, я на цыпочках прокрался по лестнице и благополучно достиг нашей кухни; няня открыла мне дверь.

Я пододвинулся к окну, осторожно выглянул – возчик таскал ящики в «заведение».

Дождавшись, пока он сгрузил все и уехал, я спросил у няни: что такое «камаринский мужик»?

Она очень удивилась.

Пришлось процитировать все, что крикнул возчик.

 
Задрал ножки да по улице бежит… —
 

немедленно пропела няня.

Она любила петь, репертуар ее по преимуществу предназначался не для детских ушей, о чем ей постоянно напоминала мать, но поскольку даже самые рискованные строчки «городского фольклора» няня произносила прямодушно и легко, безо всякого жеманства, то я тоже ни тогда, ни впоследствии не придавал особого значения тому, что иные встречали хихиканьем, и не пытался отыскать в часто повторяемых няней куплетах некий скрытый, малопристойный оттенок.

Песня и песня.

 
Мы на ло-одочке катались
золотистой-золотой…
 

Или:

 
Ни папаши, ни мамаши,
дома нету никого…
 

Или:

 
Не ходите, девки, замуж,
не хвалите бабью жизнь…
 

Или:

 
Обидно, досадно
до слез, до рыданья…
 

Мало-помалу нянины песенки стали для меня своего рода противоядием от лицемерия и ханжества; они превосходно подготовили меня к пониманию еще одной простейшей истины: все на свете можно толковать двояко – чисто и пошло.

 
Сирень цветет,
не плачь – придет.
Ах, Коля, груди больно,
любила – довольно…
 

И песни, и поговорки-присказки, которыми няня охотно пересыпала речь, какое-нибудь «чай пить – не дрова рубить», или «ешь, пока рот свеж», или «завидущие твои глаза» – это когда я просил сразу три котлеты вместо обычных двух, или «на охоту иттить – собак кормить» (насколько привольнее было произносить «иттить», – ах, детство наше, детство! – чем жесткое «итти» или, еще того хуже, чиновничье «идти») – все эти яркие отступления от штампов будничной речи как бы подключали меня, мальчугана, к таким областям жизни, к которым ничто другое в то время подключить меня не могло – ни книжки моих детских лет, ни сверстники, ни школа, куда я вот-вот должен был пойти.

Впрочем, в няниных устах и штамп оживал, начинал звучать увесисто. Взятая ею на вооружение популярная фразочка «факт, а не реклама», прекрасно отражавшая сверхзаостренную деловитость нашей тогдашней жизни, произносилась няней с таким вкусом, что на долгое время стала и моей любимой присказкой.

Надо ли говорить, что, чем старше я становился, тем старательнее отыскивал заложенный в няниных речениях смысл и верил им – ведь все это произносила няня! Пусть мудрость была не бог весть как глубока, но даже почти бессмысленная, на первый взгляд, фраза «туда-сюда, не знаю что», которую няня особенно любила, заставляла меня всерьез размышлять над тем, из каких же элементов складывается эта таинственная «взрослая» жизнь, в которую я так рвался.

«Не знаю что…» Видно, и взрослому не обязательно все так уж досконально известно, как маме или тете Рите… Тетя Рита была к этому времени уже опытным врачом; ее влияние на маму, а значит, и на всю нашу жизнь было очень велико.

Или вот еще: «красота – кто понимает». Кто понимает? А кто – нет? Мне всегда страстно хотелось быть в числе посвященных, тех, кто понимает, кто умеет различать красоту там, где многие ее не замечают.

Или: «все равно, да не ро́вно». Как это так? Не все одинаковое одинаково? Ведь казалось бы…

«Старость – не радость», – все чаще в последние годы тревожит меня нянин грустный голос…

Что же касается песен, то, воспринимая сконцентрированный в нескольких строчках опыт многих поколений, я как бы связывался через толщу лет – пусть связь эта была непрочной, самой случайной, тончайшей, готовой в любой момент порваться, – я связывался с явлениями, до которых мне полагалось еще «дозревать» бесконечно долго, чтобы потом треснуться о что-нибудь этакое твердокаменное без всякой подготовки. Крайняя необязательность этих неожиданных, возникавших через песню связей способствовала тому, что они не только не надламывали неокрепший организм, а, напротив, подкрепляли его рост, закаляли его, исподволь готовили к неизбежным и далеко не всегда простым и приятным встречам.

Исподволь – как это важно.

…Пропев вторую строчку популярной некогда песенки, няня продолжала с недоумением на меня глядеть.

Пришлось выложить все.

К моему сообщению няня отнеслась куда более серьезно, чем я ожидал. Она сразу поняла, что не в конфете дело – и для возчика, и для меня.

– А если бы он тебя догнал?

Такой нелепой возможности я себе, конечно же, представить не мог, – меня догнать?! – но предположил все-таки, что ничего хорошего не вышло бы.

– Уж чего хорошего, – мрачно согласилась няня. – Уши бы оторвал, это по меньшей мере.

Я высказался в том смысле, что она не дала бы так надо мной надругаться.

– А что я? Он в своем праве… – покачала няня головой.

– Почему?! – Я расценил позицию няни чуть ли не как предательство. – Это же не его конфеты!

– Пока не сдаст груз, он за все отвечает, – очень по-взрослому сказала няня; меня поразили не столько самые ее слова, смысл которых я понял крайне приблизительно, сколько та осуждающая – меня! – интонация, с какой она их произнесла.

Мы всегда были с няней заодно против чего угодно, а тут она как бы отступилась от меня.

Не обращая внимания на мой насупленный вид, няня погладила меня по голове и вздохнула:

– Да… Если б он тебя догнал…

Я затих. Я, как всегда, ей поверил. Дело неожиданно оборачивалось чем-то скверным, вязким, неприятным.

А как было не верить? Няня никогда не тратила своих сил и чужого внимания, преподнося как откровение избитые, азбучные истины, то есть не делала как раз того, чего дети терпеть не могут. Я не знал еще, конечно, как часто люди ограниченные склонны утверждать себя, вещая банальности, и не мог поэтому в полной мере оценить нянину сдержанность. Но в том, что няня зря не скажет, я был уверен твердо.

И я запомнил надолго ее последние слова, которые даже поучением назвать нельзя:

«Если б он догнал…»

Как можно ставить себя в такое положение, когда все зависит от случая – догонит, не догонит?

Как это унизительно.

Где-то створочка приоткрылась, кое-что стало проясняться.

Маме мы ничего не сказали.

– Она и так слишком много нервов тратит бог знает на что, – бурчала няня, почитая своим долгом оберегать по возможности мать от новых треволнений.

Справились – и ладно.

Столкновение с возчиком произошло в конце августа, а первого сентября я отправился в школу.

Наконец!

Я очень ждал этого дня. Сентиментальными мы с няней не были, мама – тоже, и у нас дома никто не окружал Первое сентября ореолом сусальной прелести, хотя пирожок няня все-таки спекла. Но мне казалось, что школа раскроет передо мной такие горизонты, в сравнении с которыми и мой скромный опыт, и книжная премудрость – капля в море; я наивно надеялся узнать в школе если не всю правду, то нечто абсолютно достоверное, неопровержимое и необычайно для меня важное, чего обыкновенные мама и няня сообщить мне уж конечно не могли.

Я был уверен, что войду в школьную жизнь так же естественно и непринужденно, как входил пока повсюду… куда меня вели за руку мама и няня. На самом же деле школьная «ступенька» далась мне нелегко. Да что ступенька – там оказалась целая лестница, притом довольно крутая.

Но няня и здесь пришла на помощь, и вновь самым неожиданным и не подходящим для себя образом: она вдохновила меня на то, чтобы давать сдачи.

Нет, нет, к драке она меня не подстрекала; все было гораздо проще, но и куда как тоньше.

Здесь кстати будет заметить, что в самом начале тридцатых годов посещение школы требовало порядочно смекалки, изворотливости, даже мужества. Надо было что-то решать самому – повседневно, ежечасно, всерьез. Школа и все с нею связанное очень точно отражает обычно тонус жизни общества; ничего похожего на тепличную, парничковую среду, которую культивируют нынче недалекие родители и дурные педагоги, стремящиеся руководить каждым шажком ребенка, в школе тех суровых лет не существовало.

Единственное, чего можно достичь таким воспитанием, – отучить ребенка думать.

Я вовсе не склонен во что бы то ни стало воспевать прошлое, мне ни капельки не жаль многих атрибутов той далекой поры, но инициатива и самостоятельность, к которым тридцатые годы властно призывали нас с малолетства, были прекрасным веянием эпохи, одним из серьезнейших завоеваний революции.

Не забудьте, что ждало тогдашних мальчиков и девочек в сорок первом году.

Чтобы добраться до школы, мне надо было сперва отмерить солидный кусок нашей худосочной улицы, затем свернуть в небольшой переулок, из Графского переименованный в Пролетарский, – на углу как раз возникал дом нового быта «слеза социализма», с такой теплой иронией описанный Ольгой Берггольц, – и выйти на набережную реки Фонтанки.

Некогда влиятельный рубеж, отделявший поднятыми на ночь мостами Город от не-города, позднее – старый город от нового, Фонтанка превратилась с десятилетиями в обыкновенный грязноватый канал; вдоль него мне оставалось пройти еще метров триста.

В отличие от Дворцовой, эта набережная жила пестрой, разнообразной жизнью, не «петербургской» – «питерской». У подножия гранитных лестничек, уходящих в воду, покачивались большие, добротно сработанные, обильно просмоленные лодки с крытыми носами – ремесленники, главным образом гончары, привозили свою нехитрую продукцию и тут же, никуда не перегружая, предлагали ее горожанам.

Торговля шла бойко.

Возле спусков повеличественнее, подлиннее швартовались баржи с песком, кирпичом, гравием. По доске, проложенной с борта на берег, грузчики ловко катили доверху груженные тачки. Сколько я ни глазел на их веселую, лихую работу, ни одно колесо ни разу не съехало с узкой доски, ни один грузчик не оступился.

Вдоль парапета лежали дрова. Их доставляли тоже на баржах, укладывали штабелями, а затем, на подводах, развозили заказчикам. Среди дровяных клеток детворе было привольно играть в прятки или в игры поазартнее – в «выбивку», например, – а наверху, на дровах, частенько грелись на солнышке гопники, невероятно грязные люди в рубище, ночевавшие обычно тут же, в люках, на теплых трубах.

 
Гоп со смыком – это буду я…
 

Трудно представить себе, чем зарабатывали на жизнь эти предшественники современных хиппи, хотя одна статья их дохода была нам, ребятам, отлично известна: гопники  п и к а́ л и л и  плывшие по Фонтанке метровые поленья и продавали их за бесценок тут же, в соседних дворах.

Пика́лить на тогдашнем жаргоне означало точным броском вонзить в плывущее по воде полено пика́лку, привязанную к длинной, тонкой бечевке, а потом, аккуратно выбирая конец и ни в коем случае не дергая, вытянуть полено на сушу, на высоту набережной. Сама пика́лка состояла из патрона от охотничьего ружья, в который, посредством расплавленного олова или свинца, намертво засаживался большой, остро отточенный гвоздь. Почему это сооружение было названо именно так, я не знаю.

Гопники попадали в поленья без промаха; наиболее дальние и точные броски, а также извлечение из воды особенно толстого или длинного полена сопровождал восторженный гул толпившихся вокруг зевак.

– Есть! – кричал и я вместе со всеми.

Пикалили и ребята из нашей школы; у меня своей пикалки никогда не было, несколько раз мне давали покидать чужую – особых результатов я не достиг.

Может быть, потому, что физически я был слабее своих сверстников?

Случилось так – я объясню это позже, – что восьми с половиной лет я стал ходить сразу в третий класс. К этому времени я давно уже систематически читал, так что учиться мне было не сложно, но я оказался чужаком в хорошо «спевшемся» классе, да еще был там самым маленьким; в таком возрасте разница в два года весьма, ощутима.

А ведь меня ни разу не провожали в школу ни мама, ни няня.

Робкая попытка осуществить такой вариант была, кажется, сделана, но я с негодованием отверг мамино предложение, няня поддержала меня, – поддержала! – мама не настаивала, и я в одиночку совершал каждый день маленький подвиг: ведь это страшно – в восемь лет пройти безоружным солидный кусок джунглей.

Дорога в школу и днем, когда светло, таила массу непредвиденных случайностей, а уж путь назад… Занимались мы во вторую смену, из школы выходили в сумерки, а у самого подъезда, в крохотном сквере, отделявшем здание от плохо освещенной набережной, нас поджидала стеночка из шпаны.

Этой стеночки побаивались даже учителя, делавшие вид, что ничего о ней не знают; миновать ее было практически невозможно. Тем, кто не мог рассчитывать на покровительство, оставалось прикрыться портфелем и постараться миновать стоявших двумя шеренгами мучителей как можно быстрее и с наименьшими для себя потерями.

Здесь сводились счеты за обиды подлинные и мнимые, расправлялись с отличниками и ябедами, здесь походя лупили маменькиных сынков – их называли «гогочками», здесь неумело заигрывали с девочками постарше, словом, тут шла своя жизнь и господствовали свои критерии, иные, чем в школе.

Смерчи этой жизни доносились до классов, то и дело заставляя дребезжать наполовину застекленные двери. Физическая сила, дружба со шпаной, умение постоять за себя в любой ситуации значили для нас никак не меньше, чем ответы на уроках.

Стоит ли удивляться тому, что я немедленно сделал все возможное, чтобы не походить на «гогочку» хотя бы на улице? С тех самых пор я никогда не завязывал шапку-ушанку под подбородком, кепку я ношу сдвинутой набок, от одного вида лоснящегося светло-серого каракуля меня мутит, а если воротник моего пальто не поднят и верхняя пуговица не расстегнута, я чувствую себя неуютно. О том, что руки я держу исключительно в карманах, и говорить не приходится.

И все же, несмотря на камуфляж, я оставался существом куда более домашним, чем многие мои однокашники. Уже одно то, что у меня не было привычки систематически и отчаянно драться, что я не умел, не мог позволить себе забыться в драке настолько, чтобы отключить сдерживающие центры, стать зверенышем и ударить противника по лицу или, тем более, двинуть кулаком куда придется, – ставило меня в невыгодное положение. Приходилось или терпеть унижения, или…?

В один из первых же школьных дней, явившись домой с расквашенной физиономией, я ткнулся за сочувствием к няне. Не то чтобы я конкретно на кого-то пожаловался – это у нас с няней было не принято, да и не в одном забияке было дело. Я просто растерянно поныл, мрачно сетуя на то, что меня все время что-нибудь сбивает с толку, неожиданности сыплются со всех сторон – какая-то туча, и никакого просвета.

Впрочем, оттенок жалобы присутствовал тоже.

Я сомневался во всем, в чем угодно, но в одном я был твердо уверен: няня немедленно вызовется мне помочь. Как она поступит, я не знал: надеялся, что она сама придумает что-нибудь. Да и одно только ее сочувствие, одна ее готовность расправиться с моими недругами были бы для меня бальзамом, неоднократно излечивавшим меня раньше.

На этот раз я ошибся. Тщательно обрабатывая мои синяки, няня мягко, но недвусмысленно дала мне понять, что ни на какую помощь из дома в данном случае рассчитывать не следует. Мама весь день на работе, приходит усталая, вечерами еще учится. Сама няня вертится по очередям, на кухне, с уборкой, да и вообще: чего ради она потащится в школу, что там увидит, в чем разберется, кто станет ее слушать?!

Я долго не мог уснуть в ту ночь. Вроде все так и было, как сказала няня, а вроде она бросила меня на произвол судьбы… В душе цепко держался горький осадок и в то же время было как-то тревожно, по-хорошему тревожно, даже радостно, пожалуй: передо мной вдруг словно бы распахнулась калитка, открывать которую мне одному было раньше строжайше запрещено. Лишив меня своего покровительства, няня сняла табу, разрешила мне остаться с жизнью один на один, благословила – не без грусти, вероятно – на то, чтобы я в дальнейшем рассчитывал только на себя или на своих друзей, когда такие объявятся. И ведь не на один раз благословила, не на один день… Навсегда? Что это значило, я даже представить себе не мог.

Долго колебались чаши весов. Няня давно спала и, как обычно, тихонечко, ровненько похрапывала во сне, когда я окончательно решил, что обвинять в предательстве некого, что так оно и должно быть. Не могла же няня давать сдачи всем, кому охота задеть меня…

Желающих было – хоть отбавляй. Заманчиво: самый маленький, щуплый, тихоня, среди шпаны дружков – никого, с виду на «гогочку» смахивает, особенно в школе, в блузе на резинке – мама почему-то считала такие блузы самым подходящим для мальчика костюмом.

Словом, первое время я все уступал и уступал. Не знал, как иначе. Терпел всякие гадости. Сносил превосходство разных подпевал, которыми, в свою очередь, помыкали боссы – тем-то меня и видно не было.

Потом сразу произошли два события: я заручился покровителем и, перестав приглядываться и прилаживаться, дал наконец первый раз сдачи.

Как ни странно, это оказалось прямым результатом того, что я на редкость хорошо знал модный в те годы немецкий язык.

Моя умница мама, едва только мы перебрались в Ленинград, отдала меня в немецкую группу. Шестеро-семеро ребят дошкольного возраста проводили целые дни с воспитательницей-немкой – гуляли, играли, занимались самыми различными предметами и даже обедали вместе у одного из учеников, на квартире которого шли занятия. Все вместе взятое стоило не так уж и дорого; хоть мы и жили на скромный заработок мамы, только приобретавшей тогда профессию, но этот расход мама считала первоочередным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю