Текст книги "Решающий шаг"
Автор книги: Владимир Савицкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
Решающий шаг
Моим дочерям —
Оле, Ане и Валюше
РАССКАЗЫ
ПАРАШЮТ
Фотограф Тимофей Минович Тихомиров, жизнерадостный и приветливый житель города Валдая, к тысяча девятьсот сорок первому году слыл опорой местного горкомхоза, равно как и супруга его, парикмахерша Варвара Онисимовна, энергичная, дородная, бездетная женщина, счастливая обладательница глубокого, самой природой поставленного голоса. Ударник труда, Тихомиров возглавлял обычно колонну сослуживцев на праздничных демонстрациях; небольшого роста, широкоплечий, крепенький, он выглядел в качестве знаменосца весьма импозантно, и только необычный блеск глаз выдавал посвященным его душевные муки: Тимофей Минович тихо терзался, не имея возможности навечно запечатлеть себя в миг гражданского величия, – снимки друзей-любителей удовлетворить виртуоза не могли.
Легко понятные каждому терзания эти не давали ни малейшего повода заподозрить Тихомирова в тщеславии или там в честолюбии, – слишком ровно он жил и трудился, слишком далек был от налаживания самой скромной деловой карьеры, хотя все двери, все пути были ему открыты и в городке он пользовался всеобщим уважением. Нельзя не заметить, впрочем, что его продвижению по служебной лестнице мешало и одно совершенно конкретное обстоятельство: Тихомиров был отчасти тугодум, ему всегда требовалось некоторое время на обдумывание своего решения, своей позиции, своего поступка.
Этакая медлительность, при другом темпераменте даже и полезная – сдержать излишний пыл всегда неплохо, – доставила Тимофею Миновичу массу неприятностей уже в хрупком отрочестве. И не в том беда, что трудно учился – это еще куда ни шло; родители, люди простые, мальчика не донимали, а ему самому было, казалось, решительно все равно, какие отметки получать.
Нет, не успеваемость портила ему жизнь, а отношения с учителями: все они, за редким исключением, предпочитали детей сообразительных, быстро схватывающих материал – лови взгляд наставника и тяни руку!..
Тихомиров же по доброй воле руки никогда не поднимал, ждал, пока вызовут, и лишь после этого, не торопясь, пытался нащупать нить ответа. Такая неразворотливость, такая приторможенность, подчас казавшиеся даже и нарочитыми и вроде бы свидетельствовавшие об отсутствии интереса к предмету, который они преподавали в с ю ж и з н ь, обижали учителей, раздражали их, мешали лицезреть мгновенный эффект их пояснений, мгновенную отдачу, сбивали с ритма по минутам расписанный урок – словом, причиняли массу дополнительных сложностей.
Кому они нужны?
Но это было еще не все. Застенчивый, почти никогда не шаливший и не дравшийся мальчик проявлял время от времени совершенно неожиданное, а потому особенно непонятное и неприемлемое для воспитателей упорство.
Он категорически отказывался, например, вносить деньги на разного рода подношения. По странному стечению обстоятельств, ростки этого печального явления, пышным цветом расцветшего после войны, уже в конце двадцатых годов произрастали в их тихой провинциальной школе, – хотя, в сущности, что здесь удивительного, глубочайший п р о в и н ц и а л и з м добровольно-принудительной системы подношений несомненен.
Старик директор, всеобщий любимец, увлеченный музеем родной природы, который он сам же и основал, фактически передоверил руководство школой завучу, энергичной даме из духовного сословия, преподававшей пение. Кто знает, чем руководствовалась Зинаида Ксенофонтовна – то ли стремлением развить в учениках чувство почтения к их наставникам, как она неоднократно заявляла, то ли желанием материально поддержать учителей, что было вовсе не лишним при их более чем скромной зарплате, или, быть может, ей попросту вспоминалось детство и мерещились бесчисленные узелки и кульки со снедью, которые бабы со всех сторон тащили ее папаше, сельскому священнику (разбирать приношения мать доверяла Зине), – но в несколько лет своего «правления» она сделала подношения нормой.
Кому охота спорить с начальством, да еще таким примерным, велеречивым, правоверным?
Но Тимоша хорошо запомнил растерянный взгляд своего вечно больного отца в тот день, когда сын впервые произнес: «Батя, мне нужно…» – не понимая еще, что речь идет о сумме существенной для родительского бюджета. Запомнил и н и к о г д а больше и ни на что денег не просил. Чтобы заплатить за учебники, он подрабатывал сам: собирал ягоды, грибы, продавал их на рынке; став постарше, колол и разносил по квартирам дрова.
Свою позицию он возвел постепенно в некий принцип. «С какой стати получают подарки эти люди? – рассуждал он. – За что, собственно? Только за то, что они делают свое дело? Гм… Одни делают его лучше, другие хуже, а подарки получают все…»
Скорее всего, кто-либо из взрослых высказал при нем подобную точку зрения, и она пришлась ему по душе.
– Давайте тогда уж и Ключареву соберем, – ответил Тимоша однажды прилизанной, румяной девочке-старосте, пытавшейся получить с него очередной взнос, и дернул ее за толстую косичку. – Лучший милиционер в районе, вчера один трех бандитов задержал, сколько жизней спас, а ему никто ничегошеньки не дарит…
Когда Тихомиров учился в пятом классе, собрался на пенсию директор. Классная воспитательница Валерия Павловна, женщина молодая, непривлекательная, незамужняя, упоенная и тем, что она получила наконец высшее образование, и благородством своего порыва – посвятить жизнь детям, – и отчасти той властью, которую она имела теперь над этими детьми, собирала деньги на подарок директору во время своего урока географии. Проинструктированная завучем, она еще накануне строго велела принести «кто сколько сможет» и теперь называла по журналу фамилии, многие из которых были ей еще незнакомы, ибо класс она приняла недавно; дети по одному подходили к столу, а учительница, произнеся вслух полученную от каждого сумму, составляла список.
Когда дошел черед до Тихомирова, тот встал и тихо, но внятно сказал, что денег нет.
– То есть как это нет?! Вызови отца! – приказала Валерия Павловна. Лицо перезревшей девицы приняло оскорбленное выражение.
Тихомиров молча сел. Остаток урока он сосредоточенно думал о чем-то и, очевидно, успел додумать до конца. В перемену он подошел к учительнице и заявил:
– Валерия Павловна, я отца не вызову.
– Это что еще за разговоры?! – Валерия Павловна вздрогнула от возмущения. – Завтра же чтобы был! В класс не пущу!
Ответ переминавшегося с ноги на ногу парнишки на этот раз не заставил себя ждать.
– Я уйду из школы, если надо, – сказал он, глядя хищно склонившейся над ним женщине прямо в глаза. – Я уйду из школы, но батю вы, пожалуйста, не трожьте. Он – бедный.
Учительница опешила. Густо покраснев, она выпрямилась и отступила на шаг. Ей померещилось на секунду, что перед ней вовсе не ребенок, а тщательно взвесивший свои слова взрослый, причем человек, заслуживающий уважения, а она-то… Потом это ощущение прошло, уступив место совершенно уже необъяснимой уверенности в том, что мальчик обязательно выполнит свою угрозу и тогда дело дойдет до директора, и она, так хорошо все подготовившая, окажется в дурацком положении.
Как быть? Отвести мальчишку в учительскую, к Зинаиде Ксенофонтовне? А ну ее, твою же собственную беспомощность тебе же в нос и ткнет…
Некоторое время они молча таращились друг на друга, оба малиновые, оба растерянные, – при всей своей решимости следовать раз принятому решению, Тихомиров был еще очень мал. Их разговора не слышал, по счастью, никто из детей – ничто не мешало Валерии Павловне отступить.
– Ну ладно, Тихомиров, – процедила она наконец. – Обойдемся без ваших денег… Я думала, ты любишь директора, – съязвила, не удержавшись.
– Очень даже люблю, – спокойно ответил мальчик, солидно, по-деревенски, поклонился и отошел, громко топоча сапогами.
В день торжества Тихомиров притащил огромный букет полевых цветов. Явившись в школу спозаранку, он вошел в пустой кабинет, дверь которого директор принципиально никогда не запирал, и положил букет на стол.
Воспитательница, от имени пятого класса, торжественно преподнесла ветерану массивный чернильный прибор из девяти предметов, приобретенный по случаю у одной валдайской дамы «из бывших».
Столкновение вскоре забылось, и Тихомиров вновь занял привычное место среди малозаметных, но успевающих учеников, Только Валерия Павловна как-то неожиданно для самой себя стала время от времени прибегать к его помощи в случаях конфликта с классом – и ни разу в Тихомирове не ошиблась.
Кончив неполную среднюю школу, Тихомиров поступил учеником в фотоателье. Прилежен был необычайно и вскоре стал подмастерьем; потом мастером.
Прошло еще несколько лет, умер отец, вскоре за ним – мать, к которой Тимоша был очень привязан.
Уже приобретя немалую квалификацию в своем лишь с виду простом деле, Тихомиров повстречал Варвару Онисимовну, увлекся ею – ему всегда нравились высокие, полные женщины, – женился и был счастлив, обретя в ласке жены то ощущение спокойной уверенности, которое утратил было, осиротев.
Вновь все заблестело в мамашином буфете, и, хотя порядок там наводила теперь другая женщина, жизнь, казалось, вошла в то же привычное русло и потекла размеренно, без треволнений и бурь. Тимофей Минович пристрастился к пирогам, полюбил рыбную ловлю, дальние прогулки, по-прежнему охотно ходил за грибами и ягодами.
Острые уголки постепенно сглаживались, и характер его с каждым годом становился все более уживчивым и ровным. Вот только руки́ он не тянул и потом. Лучший в окру́ге мастер-фотограф, он попал на доску Почета да так там и остался; отпуск проводил в домах отдыха, разок даже в Сочи заехал, – всего этого ему было вполне достаточно.
А ведь дошло, дошло и до того, что, услышав о новом начальнике, Тимофей Минович не сомневался, что сейчас будет названа фамилия одного из его бывших однокашников, а то и помладше кого. Но реакция его на сообщения такого рода каждый раз поражала даже тех, кто знал его не первый год и, казалось, должен был видеть Тимошу насквозь.
– Ты подумай… – говорил он рассеянно.
Иногда задумчиво добавлял:
– Чехарда…
Своего физического недостатка – одна нога его была от рождения короче другой – Тихомиров не замечал совсем, да и Варваре Онисимовне, пользовавшейся в девичестве немалым успехом, легкая хромота Тимофея Миновича не помешала сделать его своим избранником, Так что смысл слов «ограниченно годный» Тихомиров понял, в сущности, только когда началась война.
После неоднократных визитов в военкомат ему удалось все же добиться своего: его призвали поздней осенью сорок первого, когда беда подкатилась близехонько и в Валдае разместился второй эшелон штаба фронта.
Собрался Тихомиров, вопреки обыкновению, в один миг – бельишко, кружка, ложка. Секунду поколебавшись, он сунул в чемоданчик любимый старенький «кодак». Варвара Онисимовна, позволившая себе всхлипнуть лишь в самый последний момент, порылась в бельевом шкафу и вручила мужу машинку для стрижки волос – заветную, приберегаемую для постоянных клиентов, причесывать которых она ходила на дом.
– Сам аккуратно ходить будешь и товарищей пострижешь.
Она знала, что делала: желая разгрузить жену, Тихомиров так наловчился стричь по воскресеньям соседских ребятишек, что мог бы спокойно работать и в парикмахерской, не будь у него любимого призвания.
Тимофей Минович принял дар супруги с почтительной благодарностью – по тем временам машинка представляла собой немалую ценность. Когда чемоданчик вместе со штатской одеждой пришлось сдать на хранение, он заботливо обернул оба свои сокровища мягкой тряпочкой и уже более с ними не расставался.
К величайшему удивлению и даже ужасу, он обнаружил свое имя в списках команды, направлявшейся на пополнение летной части. Взглянув хоть раз на это поразительно мирное существо, которому ни шапка со звездой, ни брезентовый пояс, больше всего похожий на обруч от бочки, не могли придать хоть сколько-нибудь воинственный или просто суровый вид, нельзя было не подивиться вместе с ним такому назначению.
Но на Тимофея Миновича так никто и не взглянул: в штабе запасного полка его фамилию из одного, большого, списка попросту перенесли в другой, маленький. Набравшись храбрости, Тихомиров сделал попытку обратиться к какому-то начальнику: он, дескать, не только никогда ни на чем не летал, но даже подступиться к самолету не знает как и, почему тот поднимается в воздух, понятия не имеет, и вообще, пока привыкнешь к другой стихии… Пусть лучше в танкисты – все к земле ближе.
– В танкисты? – переспросил начальник, удивленно подняв бровь, и больше не сказал ничего.
Правда, попав к летчикам, Тихомиров разом успокоился, как успокоился бы всякий, кто ожидал невесть чего, а встретил порядки давно знакомые. Людей в части было много, а боевые вылеты совершали единицы; остальные – о б с л у ж и в а л и.
«Совсем как у нас в ателье», – подумал Тихомиров.
Разница заключалась в том, что там, дома, он сам «выходил на цель», а здесь первое время находился при кухне. Доброжелательство и старательность вскоре принесли новичку устойчивое положение, тем более что неожиданные вспышки упорства, так не нравившиеся учителям и с годами шедшие на убыль, в армии стушевались совершенно: и поводов особых не было, и резону – попадешь на гауптвахту, и делу конец. Когда же выяснилось, что у Миныча есть машинка и он умеет стричь не только наголо, но и фасонно, он сразу сделался фигурой заметной и даже необходимой. Случалось, он так ничего и не успевал по кухне – столько народу являлось стричься, – но он никому не отказывал, а повар не бывал на него в претензии. Каждый понимал: дело нужное и никто другой, кроме Тихомирова, сделать его не сможет.
Примерно раз в две недели Тихомирова, вызывали в штаб, где он не торопясь, с достоинством стриг комсостав; только просьбы побрить он отклонял вежливо, но категорически, ибо сверкающее лезвие бритвы в руках держать не умел и не любил, а собственную щетину тихо скреб безопаской.
Общие симпатии к этому обходительнейшему человеку питались еще и тем, что он, как и в мирное время, никуда не лез и никому не завидовал. Родители воспитали Тимофея Миновича в такой вере: что есть – то и хорошо, что наше – то лучше всех. Он был сыт, одет, обут, не мерз на морозе, регулярно получал письма от совсем близко обитавшей супруги – намечалась даже возможность съездить на денек повидать ее, – вечерами читал сравнительно свежие газеты, смотрел фильмы, забивал козла. Вскоре пришло и первое поощрение – ефрейторские лычки.
Чего ж еще?
Трудно сказать, почему именно, но о своей основной специальности, равно как и о фотоаппарате, уютно покоившемся на дне вещмешка, Миныч до поры до времени молчал. То ли стеснялся еще одного сугубо мирного штриха своей биографии, то ли считал совершенной утопией заниматься фотографией в боевой обстановке, то ли попросту из природной скромности. Молчал, и все.
Но вот однажды, подстригая комиссара и болтая с ним, как и подобает парикмахеру, обо всем и ни о чем, Тихомиров краем уха услышал вдруг о трудностях с фотографом – обещали, дескать, из политотдела прислать, а все нет и нет.
– Зачем он вам? – удивился Миныч, деликатно поворачивая комиссарскую голову налево и вниз, чтобы добраться до выемки за правым ухом.
– А ты как думаешь? – комиссар любил отвечать вопросом на вопрос. – В партию принимаем, людей надо фотографировать на партбилеты, уже десятка полтора ждут. Верно, нет? В стенгазету хотели кое-кого, кто заслуживает. Так? Домой каждый не прочь послать карточку с наградами…
Тимофей Минович вздохнул.
– А ты не вздыхай, не вздыхай, – решил успокоить его комиссар. – Не век в хозвзводе околачиваться. Заслужишь – и тебя представим.
Тут стригшая комиссара рука дрогнула, машинка дернулась и больно оцарапала ухо: Тихомиров представил себе, как он забирается в самолет, и…
– Я не к тому, – сказал он поспешно. – Кому-то надо же и картошку чистить. Просто наше фотоателье вспомнилось.
– Валдайское? – Комиссар прекрасно знал, кто откуда.
– Точно.
– Ты – чего? Часто бывал там?
– Уж куда чаще.
– Зазноба небось? – подмигнул комиссар в зеркало.
– Что вы, товарищ комиссар, у меня супруга – женщина хоть и приятная, но крайне серьезная.
– Чего ж ты туда бегал?
– Работал я там.
– Уж не фотографом ли?! – резко повернувшись, комиссар сдвинул закрывавшую его туловище простыню.
Тихомиров кивнул.
– И ты не взял с собой аппарата, голова?!
– Аппарат имеется, – как-то глухо пробормотал Тихомиров.
– Где?
– У меня в сидоре.
– Шутишь? Чего молчал?
– Никто же не спрашивал, – пожал Тихомиров плечами. – И потом, аппарат – полдела. Где остальное взять? Пластинки, бумагу, химикалии?
– Эх, темнота! – Комиссар снова откинулся на спинку стула, Тимофей Минович стал поправлять съехавшую простыню. – Да неужто я этой дряни не достану, раз у меня и аппарат, и фотограф налицо! Верно, нет? Дострижешь – покажешь.
Аппарат был принесен, и судьба Миныча решена окончательно. Его послали в командировку в Валдай, откуда он привез фотобумаги, и пластинок, и еще штатив, и много всяких мелочей. Он больше не чистил картошку, не выносил помоев, не колол дров. Его незаменимость стала неоспоримой. Подчинялся он фактически непосредственно комиссару и был на дружеской ноге почти со всеми офицерами, частенько просившими сфотографировать их после очередного награждения.
Его еще раз повысили в звании, выдали сапоги.
Казалось, положение его незыблемо, на самом же деле оно было непрочным, как это часто бывает на войне, да и не только на войне…
Началось наступление, стричься и фотографироваться было недосуг, люди сутками не спали, и не желавший отставать от товарищей Тихомиров изменил своему обыкновению и «поднял руку»: попросил дать ему боевую нагрузку. Комиссар выслушал его, молча кивнул и послал помогать укладчикам парашютов.
Работник аккуратный и усердный, Тихомиров вскоре овладел и этим специфическим и ответственным делом. Сперва его работу тщательно контролировали; постепенно он стал таким же укладчиком, как и другие.
Тут и подкралась беда.
Ранним летним утром крепко спавшего после ночного дежурства Тихомирова разбудил сосед по нарам:
– Вставай, Миныч, вставай!..
– М-м… – потряс головой Тихомиров, в глубине души убежденный, что уж его-то повар без завтрака не оставит. Он совсем было повернулся на другой бок, но сквозь дрему уловил еще два слова:
– Комиссар разбился…
– Что?! – Тихомиров разом сел на нарах.
– Комиссар, говорю, разбился…
– Как – разбился?! Где?!
– Я-то не видал… Взлетел, говорят. Подбили. Загорелся. Выбросился, да вроде поздно…
Тихомиров тупо, не моргая смотрел на говорившего. Он успел всей душой привязаться к своему веселому и простому начальнику; особенно дороги были мирному тихомировскому сердцу спокойные, всегда уважительные нотки в голосе комиссара.
Теперь он вдруг – как это было в день смерти матери – почувствовал себя беззащитным.
Тимофей Минович стал быстро одеваться. И тут смятение, какого давно не испытывал этот солидный человек, заставило его запнуться о какую-то непривычную, встревожившую его мысль. Попытки быстренько распутать клубочек ни к чему не приводили, он все время сбивался, так и не добравшись до конца, а мысль продолжала назойливо пульсировать в сознании. Главное, приходилось все снова и снова возвращаться к гибели комиссара, а это было мучительно. Обдумать же все с привычной обстоятельностью он не мог: презрев обычную инерцию, его существо лихорадочно куда-то спешило…
– Тихомиров, к командиру части! – в дверях показался молоденький посыльный. – И поживей!
– Где он, в штабе? – спросил Миныч, натягивая гимнастерку.
– Нет, у себя. Туда и тебе велено!
Посыльный исчез, не подождав Тихомирова, хотя тот был уже совсем готов.
«Странно», – мелькнуло и ушло, а на первый план теперь неумолимо выбрался вызов к полковнику – факт небывалый, исключительный, не имевший прецедента.
Застегнувшись, приладив свой теперь уже кожаный ремень, прилепив пилотку, Тихомиров быстрым шагом двинулся вперед, морщась и пытаясь хоть приблизительно представить себе, зачем он мог понадобиться полковнику, да еще в такой ранний час, да еще у него в землянке.
Хорошие отношения чуть ли не со всем полком не помогли Тихомирову ни на шаг приблизиться к его командиру. Молодой для своего звания, отменной храбрости кадровый летчик, полковник выделялся среди других офицеров замкнутостью, аскетичностью, резкой требовательностью, категоричностью суждений. Его отличало также редкостное хладнокровие, умение владеть собой в самых критических ситуациях.
Тихомиров наблюдал командира полка, естественно, издали, да и что общего могло быть между не по летам степенным сотрудником валдайского горкомхоза и не представлявшим своей жизни без полета асом, воевавшим в Испании, властным командиром, настолько привыкшим подчинять себе технику, что и повиновение людей стало казаться ему делом естественным.
Впрочем, как это – что общего? Они же были ровесниками, они принадлежали к одному поколению граждан нового общества, стремившегося стереть перегородки между людьми.
Все было как обычно, только пустынно что-то. Поэтому, когда навстречу Тихомирову из-за куста неожиданно вынырнул лейтенант Авдюшко, молодой вихрастый летчик, кавалер трех орденов, весельчак, балагур и любимец полка, Минычу на минутку стало легче на сердце. Он вспомнил, что еще прошлой ночью отпечатал для Авдюшко две фотокарточки – «одну мамане, одну Манюне», – и решил тотчас же вручить летчику свой маленький подарок.
Остановившись, он ласково улыбнулся и полез было в карман гимнастерки, да так и застыл: лейтенант, которого он, как и все в полку, звал просто Мишенькой и даже был с ним в особо близких отношениях по той причине, что Авдюшко был родом из Крестцов и, следовательно, приходился Минычу земляком, этот самый лейтенант прошел мимо с таким видом, словно никакого Тихомирова тут не стояло, словно пустое было место – немного травки, кустик, и все.
Авдюшко уже удалялся, планшет на немыслимо длинном ремне бил его при каждом шаге по голенищу тонкого хромового сапога, а бедняга фотограф стоял и оторопело глядел ему вслед.
Что такое?!
Как что, спохватился он, комиссар же разбился! И потом… Все та же подспудно бившаяся в мозгу мысль, которая не покидала его, оказывается, ни на секунду, стала зудеть уж и вовсе невыносимо. Тихомиров сделал еще одну попытку добраться до ее истоков, но вспомнил, куда и зачем он идет, встряхнулся и скатился по лесенке в землянку командира полка.
В предбаннике, возле небольшой плиты, колдовал ординарец полковника ефрейтор Осповат. Немолодой запасной, он изо всех сил старался выглядеть заправским служакой, ревностно тянулся перед сильными, был хамоват с теми, кто послабее, и носил старенькое, но смотревшееся еще и ладно пригнанное офицерское обмундирование. Обычно благоволивший к Минычу и благосклонно допускавший его в замкнутый кружок, с которым он поддерживал дружеские отношения, Осповат сейчас только вскинул на встревоженного товарища маленькие глазки, кивнул на вторую дверь и отвернулся.
Тихомиров и эту странность ощутил как некое зловещее предзнаменование, хотел было призадуматься, да уж тут времени не было вовсе. Оправив гимнастерку, он кашлянул зачем-то в кулак, робко стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, толкнул ее и вошел.
Заложив руки за спину, полковник, в расстегнутом кителе, глядел на расстилавшееся за крохотным оконцем поле; кисти рук были крепко сжаты.
На столе стояла непочатая бутылка водки и стакан.
Тихомиров потоптался у дверей, полковник молчал. Пришлось кашлянуть.
– Кто? – не оборачиваясь, спросил полковник.
– Младший сержант Тихомиров по вашему приказанию…
– Тихомиров?
– Так точно!
– Знаете уже?
– О Сергее Иваныче? Слышал… Вечная ему память…
– Не кощунствуйте! – Полковник резко обернулся и поморщился, увидев испуганное лицо вытянувшегося перед ним человека. – А-а… – покачал он головой. – Видно, не всё вы знаете… Вам сказали, отчего?
– Сказывали, как же… Подбили… Загорелся… Ранили… – лепетал Тихомиров, сверхъестественным усилием воли заставляя себя говорить, чтобы хоть бессвязными словами заслониться от чего-то неизбежного и грозного, что надвигалось на него. – Поздно выбросился…
– Нет, не поздно! – крикнул полковник. – Не поздно! Я сам за боем следил! Не поздно! Парашют у него не раскрылся!!
– Па-ра-шют… – в ужасе прошептал Тихомиров и, забыв о требованиях устава, схватился руками за голову, закрыв отчасти лицо. – Парашют… но как же так… парашют… не может быть…
– Не может?! Сходите, полюбуйтесь! – отрезал полковник, тоже забыв об уставе. – Ваших ведь рук дело…
Пригнувшись под тяжестью свалившейся на него решительно непосильной ноши, даже не пытаясь поймать и связать воедино сумбурные обрывки мыслей, мелькавшие в мозгу, Тихомиров вдруг ощутил странное для столь трагической минуты облегчение. Ну да, конечно, вот она – та самая мысль! Он столько времени пытался ее нащупать, а она никак не могла пробиться сквозь не оттаявшее еще после сна сознание, – эта мысль теперь определилась, выделилась наконец, и тягостное чувство вины мгновенно овладело несчастным.
Комиссар летел с парашютом, который укладывал он.
– Не может этого быть… – машинально продолжал бормотать Тихомиров и тут услышал:
– В трибунал…
Полковник произнес роковое слово нарочито спокойно; он был недоволен тем, что не сдержался и стал кричать. Тимофей Минович этого не знал, он уловил в интонации командира полка лишь безразличие к своему искреннему и глубокому горю. Это было хуже всего.
– Какого человека погубил…
Если, несмотря на скорбь, вызванную известием о гибели комиссара, в душе Тихомирова оставался еще проблеск слепой надежды, теперь он должен был погаснуть. Под сомнение было поставлено единственное его достояние – его имя честного труженика, а он не мог, не смел отвести обвинение. Значит, действительно все погибло, и нет ему прощения, и милости – нет.
Ударить его больнее полковник не мог.
Тихомиров вяло опустил руки и все еще чего-то ждал. Командир полка вновь отвернулся и стал смотреть в окно. Ладони его по-прежнему стискивали одна другую, пальцы побелели.
– Разрешите мне идти? – выдавил из себя наконец Тихомиров; вставленное в уставной оборот «мне» свидетельствовало о мере его унижения, о мере смятения его еле бившегося сердца. Погруженный в свои мысли, полковник этого словечка не услышал.
– Через двадцать минут явитесь с вещами к дежурному по части, – сказал он и, чувствуя, что Тихомиров и теперь еще не сдвинулся с места, снова вспылил и, не поворачиваясь, крикнул: – Да ступайте вы отсюда, черт вас, наконец, побери!
Тимофей Минович вздрогнул, повернулся и, проскользнув мимо Осповата, неверным шагом выбрался наверх.
День был как день. Дул ветерок. Светило солнце.
На какое-то время Тихомиров замер у входа в землянку. Сознание его, словно кольцом, было сжато тоскливым чувством неопределенности и полного непонимания того, как же он оплошал: не только не сумел, но даже не попытался убедить комполка в том, что парашют…
«А точно ли он был уложен правильно?»
Тимофей Минович стал вспоминать, как работал вчера вечером, движение за движением, – ничего не получалось, сумбур какой-то, то ли позабыл уже все мелочи, то ли был слишком возбужден, чтобы сосредоточиться.
В то же время Тихомиров твердо знал, что он не мог уложить неправильно ни этот, ни какой другой парашют. Вся его честная трудовая жизнь давала ему право на такую уверенность. Рисковать чужой судьбой?!
«Что самое главное? Чтобы я был уверен в том, что не виноват в гибели комиссара…» – пытался утешить себя Тихомиров, и тут неожиданно, к удивлению своему, он вновь ощутил некую неосознанную тревогу: вроде бы еще какая-то мысль зарождалась… Он постарался отделаться от этого нового бремени, подумав о делах более насущных, и это без труда ему удалось.
«Собрать вещи, собрать вещи – и к дежурному по части… Двадцать минут…»
Он повернулся и направился назад, к землянке хозвзвода. Пройдя несколько шагов, он обнаружил в поле своего зрения повара, двигавшегося в одном с ним направлении, с котелком в руке, и сообразил, что повар несет кому-то завтрак – кому же, как не ему?
– Семеныч! – окликнул Тихомиров старика, кашеварившего еще в гражданскую. Голода он не ощущал, но надеялся, что беседа с приятелем поможет ему отвлечься от страшных мыслей – и реальных, и еще только зреющих. «Интересно, знает или нет? Наверное, знает».
– Поешь, браток, горяченького, – сказал повар, когда они сошлись, и достал из кармана алюминиевую ложку.
Неожиданно для себя Тихомиров опустился на землю и стал хлебать густой, горячий суп. Ему полегчало.
– Ну? – Повар присел на корточки. – Сердит? – Он кивнул в сторону землянки командира полка.
– Страшно сказать.
– А давеча… – повар махнул рукой. – Сергея-то Иваныча к медпункту привезли, я в аккурат рядом был. Он на поросль, в кустарник упал, парашют не раскрытый, только снаружи ветками нарушен, а сам он – целый, а жизни нету. Полковник как увидел, задрожал весь, на колени стал, своим платком ему лицо вытер…
Замерший было Тихомиров снова стал хлебать суп. Повар грустно смотрел на него.
– Как же ты так, Тимоша? – спросил он немного погодя. – Как же ты так?
– В том-то и дело, – торопливо заговорил Тихомиров, словно только этого вопроса и ждал. – В том-то и дело, Семеныч, как?! – Он поставил котелок на землю, бросил туда ложку, в голосе его зазвучали протестующие нотки: – Сам понимаешь, что́ я доказать могу, ежели полковник лично бой видел? Да и парашют ветками потрепан, говоришь… Что?! А только запомни, что я тебе скажу: парашют Сергея Ивановича был уложен правильно.
– Правильно? – Повар поднялся, достал папиросу, стал закуривать. – Правильно? А ты полковнику докладывал?
– Не успел, – пробормотал Тихомиров. – Все сразу против меня было, я вину свою почувствовал. И потом… Понимаешь, я тогда еще не был окончательно уверен…
– А-а… – недоуменно протянул Семеныч. – Ну, коли так… Но это худо, однако.
– Хуже некуда, – кивнул Тихомиров. – Двадцать минут дал на сборы, и в трибунал отправят, а уж там…
– Скорее всего, в штрафбат, – задумчиво резюмировал повар и поднял котелок. – К себе шел?
– К себе, – подтвердил Тихомиров. – Вещички собирать.
– Пойдем, провожу.
– Пошли, пошли, – встрепенулся Тихомиров, и друзья зашагали рядом. – Да, послушай, – вспомнил он давешнюю встречу, – передай Авдюшке карточки, а то парень и смотреть на меня не стал, ровно я преступник какой…
Он достал смявшиеся кусочки картона и бережно вручил повару.
– Осатанели они, – буркнул тот, сунув карточки в карман гимнастерки. – Ведь прямо на глазах – вот что им обидно. Он раньше всех успел взлететь…
– Да… – неопределенно уронил Тихомиров и снова замолк.








