412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 7)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)

Оказалось, что и это жизненно важно – общий стол. Чуть ли не самое важное: в первую очередь умирали те, кто пытался питаться по принципу «каждый свое», чтобы уж ни единой крошки…

В этом доме всегда все ели вместе.

Можно предположить, что женщины и не представляли себе иной возможности, – и это «не представляли» тоже активно участвовало в их спасении.

Они были так воспитаны, такова была норма их поведения.

Может быть, соблюдая всегда определенную нравственную норму, Маргарита и заслужила авторитет хорошего врача и порядочного человека; с авторитетом пришла поддержка, с поддержкой – жизнь.

Принимая в блокаду кое-какие продукты, она нарушила вроде бы эту норму, но в том-то и дело, что принять поддержку в условиях ада – скорее норма, чем ее нарушение. Не забудьте, приносили далеко не все, а Маргарита сама, конечно же, ничего не требовала – как вымогают, случается, сытые люди в невоенное время, – она одинаково заботливо относилась к каждой женщине, обратившейся за помощью, был ли у нее в руках кулечек, не было ли.

Может показаться странным, но отказываться Маргарите казалось неудобным еще по одной причине: она по-своему любила пациенток. Человек по натуре замкнутый, Маргарита, после исчезновения Карлуши, всегда ощущала себя одинокой, да так, на какой-то довольно унылой сольной ноте и прожила всю жизнь. А тут еще сын уехал – и женщины, которым она охотно и умело помогала, сделались единственными существами, пробуждавшими в суровой душе немолодого уже врача некое волнение или потепление, скажем так. Пациентки чувствовали это тепло и отвечали на него теплом же. В те месяцы и годы тепло часто материализовалось в куске хлеба, и если этот кусок приносили от чистого сердца заинтересованные в ее здоровье, в ее знаниях люди…

Помощь голодающим со стороны тех, кто в состоянии сделать это, всегда была на Руси именно нормой.

Если вдуматься, легко обнаружить, что круг нашей жизни замыкается все же, как правило.

Сравнительно благополучно пережив первую и вторую блокадные зимы, Маргарита весной сорок третьего года, в очередной раз, отправилась к себе на Петроградскую – проведать свои комнаты, проветрить их, прибрать немного. Она предполагала пожить здесь летом: очень уж любила свой район, весь в зелени, да и побыть некоторое время одной было не так уж плохо.

Встретившаяся во дворе дворничиха попросила обождать минутку, сбегала к себе и принесла бумажку – извещение, где было сказано, что сын Маргариты погиб смертью храбрых.

Маргарита не принадлежала к числу матерей, молящихся на детей своих. Мальчик рос, она его любила, заботилась о нем, как могла, – не баловала, нет, а поощряла и заботилась. Но сама жила не только его успехами, и отношения между матерью и сыном оставались ровными: дружескими, доверительными, иногда слегка ироничными, но вовсе не назойливыми и не сентиментальными.

Началась война. У каждого были свои обязанности перед отчизной: у Маргариты – свои, у сына – свои. Его уход в армию мать восприняла не как трагедию, а как должное. И письма сына, заботливые, бисерным почерком написанные, разборчиво, буковка к буковке – они приходили на адрес поликлиники, где все знали, какой у Маргариты внимательный мальчик, – письма не надрывали ей душу, а радовали ее; для этого сын и писал их, не так ли?

Все шло, как следовало.

Мысль о том, что сын может уйти  н а в с е г д а, конечно же тревожила Маргариту, иначе и быть не могло, но мысль эта не жгла ее сердце так непрерывно, как это бывает у матерей, захлебывающихся от горя, едва их отторгают от детей.

И вот – извещение…

Кивком головы поблагодарив дворничиху, словно та любезно сохранила для нее самое обыкновенное письмо – такая сдержанность поразила стоявшую перед ней женщину, прекрасно знавшую, ч т о  она вручает, и приготовившую уже слова утешения, и, надо признать, неприятно поразила: что же это за мать такая… – Маргарита отправилась к себе, на третий этаж. Взбираясь по лестнице, она не сознавала еще безмерности и окончательности обрушившегося на нее горя, лишь предчувствовала что-то гибельное, что-то обозначавшее  н а ч а л о  к о н ц а, – так люди со слабым сердцем предчувствуют, в душный день, витающую в воздухе смерть.

Горевать на людях она не умела.

Отперла дверь в квартиру, захлопнула. Затем отперла комнату, сделала несколько шагов и, не снимая пальто, грузно опустилась на диван.

Так и сидела. Комната неправильной формы, судя по всему, служила некогда столовой; в единственное окно, на три четверти заложенное тюфяками и подушками, сперва пробивалось солнце, затем оно ушло, постепенно. Стало сумеречно и тихо – соседи были эвакуированы.

Маргарита перевела взгляд на белевшую в полумраке дверь в комнату сына, подумала, что правильнее пойти посидеть там, где ничто не тронуто со дня отъезда мальчика, но оказалось, что встать с места она не может.

Мало-помалу она впала в оцепенение, в забытье.

Холод заставил очнуться.

Закоченев, она двинулась неловко, упала с дивана на пол, зашибла ногу, с натугой заставила себя подняться и заковыляла прочь. Вновь заперла дверь комнаты, входную дверь, спустилась по лестнице, пересекла двор, выбралась за его пределы и медленно побрела по Кировскому проспекту – назад к Неве.

Холод проник глубоко внутрь, сердце стало хрупким, как ледышка, – ей ничего не стоило представить свое сердце готовым расколоться в любой момент, но она знала также, что помочь сердцу нащупать достаточный для жизни ритм может только движение. И шла, шла… Где-то у крепости ощутила зажатую в руке связку ключей…

Покачав головой, Маргарита спрятала ключи в сумочку и взошла на мост.

Почти километровый путь по нему она не отрывала глаз от воды и открывавшейся за ней панорамы – прекрасной, как всегда, божественно прекрасной. Шрамы и язвы, нанесенные этим местам войной, Маргарита не замечала; она не увидела бы их, будь у нее во сто крат лучшее зрение или полевой бинокль.

По мосту, пошатываясь, плелась слепая женщина; взор ее словно вмерз в привычную взору, любимую когда-то панораму: замерзли и прекратили свое течение мысли – боль сделала вид, что уходит, чтобы потом вернуться с новой силой.

За мостом оставалось всего ничего – две трамвайные остановки.

Маргарита благополучно добрела домой, то есть к Вале – опять третий этаж, она отдыхала на каждой площадке, – сняла пальто, берет, повесила в прихожей, прошла к своей кровати, села, сбросила туфли, прилегла…

Ее расспрашивали – она не могла различить, о чем именно, а перебороть оцепенение была не в силах.

Тогда, вместо ответа, она разжала судорожно сжимавшие сумочку руки, достала извещение, протянула, поколебавшись, и, когда бумажку у нее взяли, отвернулась к стене.

Валя вскрикнула испуганно, назвала сына по имени… Вскоре она вновь оказалась рядом и накрыла Маргариту пледом – это было приятно, ноги сразу стали согреваться, а вместе с теплом из бесконечной дали пришло ощущение чего-то привычного.

Наконец…

В комнате стемнело. Валя положила в ногах ее кровати свою подушку, села сама – Маргарите пришлось подвинуться, – пошуршала чем-то, закутываясь, замерла.

Так провели сестры первую ночь.

Потом ночи стали для Маргариты своего рода убежищем. У нее всегда был хороший сон, теперь он особенно ее выручил: после полного рабочего дня и таблетки снотворного она засыпала мгновенно. Мысли во сне не замерзали, конечно, но их придавливало, словно скалой, а ей как раз и нужно было, чтобы мысли, все вместе, были по возможности оттеснены куда-то в угол, стиснуты, зажаты и не могли терзать ее поодиночке.

Работала Маргарита по-прежнему много. В поликлинике сперва ничего не сказала: надеялась все же, что извещение – ошибка? Чаще соглашалась дежурить, особенно в праздничные дни.

И еще стала больше ходить по городу, с работы возвращалась все новыми и новыми маршрутами – хоть улочку, хоть переулок присоединяла. Зачем – не могла бы объяснить, она не задумывалась теперь над своим поведением; Валя считает это чудачеством, – пусть чудачество… Отчетливой мысли: вдруг из потока встречных вынырнет все-таки сын – у Маргариты не было, для этого она была слишком трезвым человеком и профессионально привыкла ориентироваться на  п р а к т и к у, но что знаем мы о неотчетливых отсеках своего мышления?

Валя сперва приглядывала за сестрой – звонила на работу, приходила встречать к концу дня. Потом перестала.

Однажды, возвращаясь домой, Маргарита заблудилась немного, пришлось сделать крюк. Впрочем, можно ли заблудиться в давно знакомом городе, выстроенном, к тому же, по плану? Вместо того чтобы от Московского вокзала свернуть, как обычно, по Невскому, она взяла и прошла Лиговку до конца – вечер был пепельный, светлый, белые ночи в разгаре. Улица привела ее к рынку, закрытому в этот час. Маргарита сообразила, что ей давно пора забирать влево, попробовала сделать это, да улица оказалась перегорожена, пришлось обходить по следующему переулку, потом еще по какому-то, совершенно уже незнакомому… В том, что она движется в нужном направлении, к Фонтанке, Маргарита не сомневалась, но на каком уровне – ближе к Невскому или к Неве – понятия не имела. Встревожилась было, да тут вышла на обширную площадь, в центре которой, в ограде из пушечных стволов, высилась массивная, но и стройная притом церковь.

Конечно же, ей была знакома эта площадь – еще князь Мышкин прибыл сюда «прямо из Швейцарии». Был знаком и бывший Преображенского полка и «всей гвардии» собор. Сориентировавшись, Маргарита двинулась было дальше по тернистому, одинокому своему пути, да тут заныла зашибленная поленом нога, и женщина присела на выступ гранитного основания ограды. Она прикрыла глаза, нагревшийся за день металл, к которому она прислонилась, приятно согревал уставшую спину; прошло немало времени, прежде чем она сообразила, что за спиной у нее не что-нибудь, а пушки, безжалостно убивавшие в свое время сотни и тысячи чьих-то сыновей.

Разные люди по-разному реагируют на открытия такого рода; реакция Маргариты многим показалась бы странной, а наиболее склонных к чувствительности женщин, да и мужчин тоже, привела бы, пожалуй, в трепет. «В сущности, вся история человечества не что иное, как цепь непрерывных страданий, – подумала она. – Так что же такое мое горе? Едва заметное и… и неизбежное, вероятно, звено этой цепи…»

Многих удивило бы и то, что мысль эта принесла Маргарите некоторое облегчение; люди ее склада способны сжаться в комок, взять свое «я» за скобки и перенести бесконечно много, если они твердо знают, что не являются жертвой несправедливости, что тяжесть честно разделена между всеми без исключения – их личная беда в этом случае становится проявлением закономерности, частичкой общей беды; она не делается, разумеется, меньше, но обретает смысл.

Маргарита и раньше размышляла иногда об этом, теперь к ней пришла уверенность.

Вздохнув, она встала и зашагала дальше.

Вале она ничего рассказывать не стала – это были ее собственные счеты с миром… Назавтра она, согласно графику, осталась дежурить, а следовательно, ночевать в поликлинике. Третий вечер целиком посвятила поездке к дальней родственнице, которую навещала регулярно. Но на четвертый или на пятый день, направляясь домой, она повторила давешний путь и снова оказалась возле пригревших ее так нежданно пушечных жерл.

На этот раз она вошла в ограду, удобно устроилась на старенькой деревянной скамейке и сидела тихо, не шевелясь. Окруженная со всех сторон старинными орудиями уничтожения, она продолжала думать все ту же думу, вновь стремилась утопить свое страдание в бездонной чаше, наполненной кровью и слезами людскими, и это очищающее погружение, это безусловное равенство с миллионами иных страдальцев вновь принесло ей желанное облегчение.

Она приходила сюда снова и снова, и наступил наконец день, когда тиски, неумолимо сжимавшие ее сердце и ее сознание с того самого момента, как ей вручили похоронку, когда тиски раздвинулись немного и ручеек успокоения хлынул к ней.

Что у погибшего на фронте может быть могила, Маргарите долго не приходило в голову.

Где-то мальчик был, конечно, похоронен, но о том, чтобы он мог быть погребен в обозначенной его именем могиле, она никогда не думала и никаких разысканий не вела.

Прошло два года со времени получения извещения. Маргарита была безукоризненным и самым безотказным сотрудником поликлиники. Она переехала назад, на Петроградскую, но по-прежнему принимала близко к сердцу дела сестры; на фронте воевал Валин сын, теперь он у них один на двоих остался… Но для чего она жила, Маргарита не знала.

Человек интеллигентный, она не выделяла свою потерю из общей цепи страданий и потерь своих сограждан, не считала свое горе чем-то исключительным. Просто ее жизнь стала пустой. Не бессмысленной, ибо она каждый день была окружена страдальцами, нуждавшимися в ней, а именно пустой.

Пустота эта стала для Маргариты особенно ощутимой с тех пор, как она почувствовала себя «дома» в полюбившемся ей уголке окруженного плененными пушками сквера; здесь, с каждым разом все быстрее, обретала она подобие покоя, здесь ей удавалось сосредоточиться и хотя бы робко, приблизительно поразмышлять о том, что ей по-прежнему приходилось называть своей жизнью и своей судьбой.

Как-то летом сорок пятого, когда стихли орудия, извергавшие огонь  т е п е р ь, – четыре года без передышки! – во время очередного посещения ею «убежища» неизвестно откуда вынырнул вопрос: а что, собственно, мешает ей обратиться к жителям деревни, близ которой, как значилось в извещении, погиб ее мальчик?

Она подивилась тому, что эта простая мысль не возникла раньше, – не понимала еще, что, пока не воцарился такой хрупкий, казалось, и такой непривычный мир, пока не был произведен самый первоначальный расчет с войной, идея эта и не могла у нее возникнуть, – и написала наобум. Не знает ли, дескать, кто-нибудь совершенно случайно…

К ее изумлению, ответ пришел, что называется, с обратной почтой. Конечно знаем, все у нас знают, могила охраняется наряду с другими захоронениями погибших воинов, за ней ухаживают школьники. Оттенок недоумения присутствовал в письме – где же вы, дескать, раньше были, уважаемая мамаша?

Маргарита даже испугалась: ее сын, только совершенно ей незнакомый, выглянул с мятой тетрадочной странички, исписанной карандашом, крупным, неуверенным почерком женщины, прекрасно помнившей высокого молодого командира, квартировавшего в ее доме. То, что хозяйка не забыла мальчика, Маргариту не удивило, – любезный, приветливый, вежливый, он не мог не запомниться; но хозяйка видела его много позже, чем мать в последний раз, на целых два года позже, она знала взрослого мужчину, – Маргарита его себе таким не представляла, и проверить, соответствует ли действительности контур, возникавший за строчками письма, уже не могла…

Испуг или, скорее, горечь были связаны еще вот с чем: письмо рассеивало последние надежды Маргариты на то, что извещение могло быть ошибочным, что мальчика, допустим, ранили и он, допустим, попал в плен… Сколько таких случаев: пишут – погиб, а человек пропал без вести, потом нашелся… Кое-кто неожиданно вернулся… Письмо окончательно утверждало: смерть.

Раз есть могила – значит, смерть.

В конце письма стояло: приезжайте!

Сына нет и быть не может – как же это  п р и е х а т ь  к нему?

Более трезвая Валя заявила:

– Езжай, конечно, что за вопрос! Хочешь, вместе съездим?

Маргарита ничего не ответила, но мысль о поездке  т у д а  стала понемногу обретать реальное наполнение.

В сентябре, получив отпуск, она отправилась. Одна. Прихватила денег, чтобы заплатить там, в чужих краях, кому-то, кто приведет могилу сына в порядок.

Валя провожала ее на вокзал и пришла встретить неделю спустя.

– Деньги назад привезла, – сказала Маргарита, поцеловав сестру. – Могилка в порядке. А эта женщина с меня за постой ничего не взяла, еще молоком поила…

Военных могил оказалось несколько, все в одном месте, за околицей, на бугре, обнесены аккуратной деревянной оградой.

Сын лежал с краю.

Маргарита прочно держала могилу в памяти; укладываясь спать, каждый вечер приближалась на минутку – преклонить колени.

Зимой она послала Анне Ивановне поздравление с Новым годом и большое письмо, написавшееся как-то само собой. Письмо было неожиданно откровенным, так пишут человеку близкому. Маргарите показалась странной несвойственная ей ранее потребность излить душу. Впрочем, в ее повадке вообще многое менялось – в таком-то возрасте…

В сорок шестом, попросив отпуск пораньше, в июне, она вновь отправилась «попить молочка», повезла разные городские подарки и на этот раз прожила в деревне две недели.

Гуляла по окрестностям, вела бесконечные разговоры с женщинами, проконсультировала кое-кого между делом, завела новые знакомства, ну и по хозяйству помогала немного; тяжелую работу Анна Ивановна делать ей не давала, да Маргарита особенно и не напрашивалась: как раз в июне ей исполнилось пятьдесят семь.

А двадцать девятого августа был день рождения Вали.

Впервые, с сорокового года, собралось много гостей. Маргарита сказала сестре, что останется ночевать, и, когда все разошлись, задержала за столом Валю и ее сына-студента; няня уже спала.

Долго не знала, как начать.

– Тебя что-то тревожит, Ритуся? – участливо спросила сестра.

Маргарита кивнула.

– Я думаю все об одном и том же, – сказала, вздохнув. – Почему он – там, а я – здесь?

– Кто? – спросила Валя. – Где – там?

Зато ее сын сразу понял тетку и тихо назвал покойного брата по имени.

– Ты… хотела бы перевезти прах?

Маргарита отрицательно покачала головой.

– Тогда – что же?

– Я могла бы поехать…

– Ты только что оттуда!

– Совсем…

– В деревню?!

Маргарита кивнула.

– Одна?

Маргарита пожала плечами:

– Меня там уже знают немного…

Помолчала; потом:

– Я могла бы вести прием… в амбулатории при сельсовете… три версты всего…

Валю огорошили эти «версты»: сестра говорила языком тамошних жителей, значит, примеривалась всерьез.

– Ты не заработаешь на жизнь – огород и тот тебе не поднять…

– Продам здесь все.

– Что сейчас деньги? Вода… Надолго ли хватит?

Маргарита бросила на сестру укоризненный взгляд.

– А ты припомни, Валюша, кто подкармливал меня всю блокаду…

Она едва не сказала «нас».

Валя ничего не ответила.

– А кто? – заинтересовался племянник.

– Женщины… – задумчиво сказала Маргарита. – Женщины… Они меня и там не оставят. Да и много ли старухе нужно? Горшок молока да краюху хлеба. Зато мы будем вместе – к чему эта разлука?

– Разлука?.. – переспросила Валя; услышав про горшок и краюху, она поняла, что дело плохо. – А обо мне ты не думаешь?

– Ты не одна… – Маргарита положила сидевшему рядом племяннику руку на плечо; скольким женщинам было бы трудно встречаться с живым и здоровым ровесником погибшего сына – Маргарита была не из тех, кто думает эгоистически о «несправедливости судьбы». – В отпуск приезжать станешь…

Она колебалась еще некоторое время. Осень, зиму, весну проработала в Ленинграде.

Но следующим летом Валин сын отвез тетку с немногими пожитками в деревню.

Принято считать, что пожилые люди с трудом приспосабливаются к новой обстановке.

Если это и верно, то далеко не для всех; случается, именно тот, кого ничто уже не привязывает к привычному, обжитому, кто, говоря кощунственно, уже покончил основные счеты с жизнью, переносит непривычное легче, чем люди среднего возраста, бахвалящиеся своими привычками и упивающиеся ими, – легче даже, чем молодежь.

Исконная горожанка, Маргарита чувствовала себя в деревне не хуже и не лучше, чем последние годы дома. Неустроенность деревенского быта, особенно смущавшая Валю, была для Маргарита пустяком, не стоящим внимания. Живут же люди, и она проживет. Кое-что, правда, она усовершенствовала: попросила повесить у нее в комнате отдельный рукомойник, чтобы можно было, не мешая никому, мыться по утрам до пояса – она так привыкла, мать приучила в детстве, – да еще привезла с собой из города две великолепные десятилинейные керосиновые лампы с запасом стекол – прощальный подарок Лиговки; почитать вволю, принять вечером неотложную больную… Остальные неудобства попросту не замечала.

Изба была чистая, с хорошим полом, теплая. Тут провел последнюю свою ночь сын. Едва познакомившись с Маргаритой, Анна Ивановна усадила ее на эту вот самую лавку, а сама, поглаживая рукой покрывало на кровати, стала говорить о том, что мальчик спал здесь целую неделю – днем-то был, конечно, в части, а к вечеру приходил, они ужинали вместе чем бог послал, чаи гоняли, он любитель был…

Маргарита удивилась, но виду не подала: вновь возникал образ малознакомого мужчины, не имевшего с ее мальчиком, казалось, ничего общего.

Любитель чаи гонять?..

На квартире в то время еще один офицер стоял, интендант какой-то, постарше, из запасных, так тот угрюмый был, может больной или еще что, кто его знает, все норовил пораньше спать завалиться, а сын – Анна Ивановна неожиданно назвала его ласкательным именем, – сын был милый, и веселый, и компанейский; раз самогону бутылочку раздобыл, так и расходиться в тот вечер не хотелось, она песни ему пела – ну как с родным, как с родным…

Самогон?!

Маргарита слушала эту не старую еще женщину и не слышала ее; жаждала подробностей – какую, какую ночь песни пели, самую последнюю? – и боялась их: а что, если эта особа возьмет и скажет, что была близка с мальчиком, или хотя бы намекнет? Как держать себя с ней тогда? Как реагировать? От этого типа, гонявшего чаи и распивавшего самогон, можно ожидать чего угодно…

И только когда Анна Ивановна, едва заметно усмехнувшись, произнесла, с сожалением как бы: «Он ведь у вас такой сдержанный был, такой сдержанный…» – Маргарита поняла, что ничего между ними не было, и перестала поджимать губы, и стала слушать предельно внимательно, а потом, когда хозяйка отправилась собирать на стол, долго сидела одна.

Не исключено, что из-за этого отчасти она сюда и переехала – тут была  е г о  комната…

Работать приходилось больше, чем в городе, – рабочий день ее не был теперь нормирован, но работа не пугала Маргариту, а веселила; сверх всего, она посещала иногда посиделки и, пресекая хихиканье, строго беседовала с девушками о гигиене брака, ибо всегда считала, что профилактика не менее важна, чем лечение. Ее здешние пациентки – а к ней приезжали и за пятнадцать, и за двадцать верст, и из райцентра: весть о хорошем разносится в сельской местности не менее быстро и далеко, чем дурные известия, – ее пациентки мало чем отличались от питерских. Такие же плотные женщины, столь же неопытные в женских болезнях, они стремились так же старательно, часто слепо исполнять наставления доктора, и только известное нам уже требование изменить форму подвязок ставило их в полный тупик. И то сказать, если уж у горожанок были сложности с этим делом, то на чем держались чулки крестьянок – один бог ведал; скорее всего, если чулки имелись, их или закручивали наверху жгутиком, или подвязывали веревочкой.

Три версты до амбулатории Маргарита отмеривала пешком. Это давала ей возможность по пути, два раза в день, утром и вечером, улыбнуться могиле сына; на обратной дороге, если было сухо, она задерживалась возле ограды, отдыхала на бугорке, на траве. Только зимой, когда и могилы, и ограду сплошь заносило снегом, она пользовалась лошадью, безропотно ей предоставлявшейся вместе с санями и мальчишкой-кучером: такого искусного врача в здешних местах вообще никогда не видывали, а Маргарита принимала, разумеется, не только как гинеколог – ближайший терапевт находился в районном, хирург – в областном центре. Она не отказывала ни одному больному; не могла справиться сама – направляла в больницу, да так сурово и настойчиво, что и самые косные, и самые занятые не осмеливались ей перечить.

Ее собирались даже депутатом выдвинуть – человек толковый, профессионально на уровне и в то же время очень свой. Отговорилась: возраст не тот, силенок и так еле-еле хватает.

О городской жизни она не только не жалела, но и не вспоминала почти никогда – прошлого будто не существовало. Да и что она там оставила? Равнодушный к ее судьбе муравейник, где лишь пять-шесть человек из нескольких миллионов разделяли ее горе… Здесь же все знали и ее, и ее долю, здесь все с ней здоровались, и не из вежливости просто или по привычке, а искренне желая ей добра, уважая ее знания, ее труд, здесь с ней охотно делились необходимым – общеизвестно было, что жалованье докторша получает никакое, а платы ни с кого не берет.

Летом, в воскресные дни, она по нескольку часов сиживала на могиле, читала, шила что-нибудь, размышляла. Перебирала годы, события, запомнившиеся дни, упрекала себя за то, что не всегда уделяла мальчику достаточно времени, бывала с ним сурова, не баловала, как другие… Хорошо, сын умер не у нее на руках: увидев воочию, как гаснет в нем жизнь, она не могла бы ощущать его таким живым, как сейчас. Он ушел из жизни без нее, сам, и находится с той поры здесь вот, под землей. Сколько их разделяет – два метра? Множество родителей годами не видят своих взрослых детей, поссорившихся с ними или просто уехавших искать счастья, – разве одна-две открытки в год сокращают расстояния, меняют что-нибудь, спасают от одиночества? Она, по крайней мере, и  н е  м о ж е т  увидеть сына, зато она находится так близко к нему, как это только возможно. Бедняжкам, чьи сыновья лежат по всей Европе, хуже, чем ей, гораздо хуже… А некоторые и вовсе не знают – где, что, как…

Будь у нее еще дети, тогда и дело другое, тогда оставался бы еще невыполненным долг перед ними – довести до какого-то рубежа, приглядеть, подправить, не дать впасть в уныние, выслушать исповедь смятенного сердца, подставить старую руку, дабы смягчить возможный удар… Одинокая, она могла, под конец жизни, позволить себе роскошь быть с тем, с кем заблагорассудится, – сама судьба подсказала ей такое решение.

Впрочем, и долг – все тот же вечный долг… Разве не в том он теперь, чтобы внести посильную лепту в общий котел деревни, приютившей напоследок ее мальчика? Многократно униженной и опустошенной, трижды, четырежды обескровленной, нищей деревни, которая стоит несмотря ни на что и делает теперь нечеловеческие усилия, чтобы подняться в очередной раз. И как врач она здесь больше на месте, чем в городе.

Когда приезжала Валя, они сидели у могилы вдвоем.

– Ты… счастлива здесь? – спросила как-то сестра.

Маргарита взглянула отрешенно: она – счастлива?! Наивное, давно забытое ею словосочетание…

Помолчав, сказала:

– Я – в порядке, Валюша. Мне наконец-то покойно. Знаешь, приблизительно такое же ощущение бывало в юности, когда-я на каникулы приезжала домой, в Крым. Ты не тревожься.

Полагавшийся ей отпуск Маргарита полностью не использовала – отдыхать лучше всего было здесь, да и заменять ее было некому. Ездила на недельку в Ленинград – навестить Валю, повидать знакомых, поболтать с сослуживцами в «своей» поликлинике, раздобыть лекарств, походить по магазинам (заказы подкидывала чуть ли не вся деревня). На обратной дороге обязательно заглядывала на денек-другой в Москву, к молодой женщине по имени Ирина: мальчик заочно их познакомил.

Ирина была эвакуирована в тот же город на Урале, где временно дислоцировалась академия, – там и встретилась с сыном. Вернувшись, она, в надежде узнать хоть что-нибудь, написала Маргарите на ленинградский адрес, а все письма, приходившие туда, немедленно забирала Валя – ей звонили старые соседи Маргариты по квартире… На этой Ирине, если Маргарита правильно поняла из одного из последних его писем, сын собирался жениться по окончании войны.

Теперь Ирина была аспиранткой Московского университета. Жила она с отцом, известным в свое время ученым-геологом, и старой теткой; мужа у нее не было и пока не намечалось как будто, и Маргарита считала приличным поддерживать с ней отношения – навещать ее время от времени, приглашать к себе в деревню. Правда, Ирина приехала лишь однажды, свидание с могилой возлюбленного оказалось ей не под силу – закалка не та, нервы, нервы, определила Маргарита, – да и отлучаться из дома ей было не просто: вернувшийся из эвакуации парализованным, Петр Фомич требовал, чтобы дочь постоянно была рядом, хотя за ним охотно ходила тетка.

Маргарита не настаивала, назойливость вообще не была ей свойственна; ей было достаточно знать, что Ирина наполнила радостью последние месяцы жизни сына, согрела его, одинокого, оторванного от дома, в сумятице войны – не здесь ли, кстати, кроется причина «сдержанности» мальчика, на которую полушутя-полусерьезно сетовала Анна Ивановна?..

Но регулярно навещая Ирину, Маргарита не только стремилась выказать ей свою признательность, свою приязнь.

У нее была и другая, скрытая цель.

Маргарита знала, что жить ей осталось недолго.

В этом примерно возрасте – шестьдесят один, шестьдесят два, шестьдесят три – умирали все женщины их семьи. Бабушка, мать Елизаветы: Маргарита лишь смутно помнила старческое лицо, зато знала наизусть даты ее жизни, высеченные на могильном памятнике. Сама Елизавета. Две старшие сестры – Мария и Елена. Да и Георгий умер шестидесяти двух лет… Так что относительно отпущенного ей природой срока у Маргариты сомнений не было.

И страха перед смертью не было тоже. Она закончила здесь все свои дела – врачевание в деревне шло явно сверх программы и могло быть поэтому прервано в любой момент. Подкреплять искусственно нити, связывавшие ее организм с этим миром, она не собиралась. Чего тянуть? Чем скорее они с сыном воссоединятся, тем лучше.

Воссоединятся?..

Тут и сидела единственная заноза, тревожившая еще Маргариту. И как тревожившая! Тоска охватывала все существо ее при мысли о неизбежности новой, теперь уже вечной, разлуки с сыном, тоска загнанного животного, которому, на этот раз, не избегнуть западни, – так ночью мы перестаем быть рационально мыслящими жителями двадцатого столетия, и по сюжету сна нас гонят тогда ощущения наших сверхдальних предков.

Разлука была неизбежной, ибо похоронить ее рядом с мальчиком односельчане никак не могли, это она знала твердо. Кто решился бы на такое святотатство? Нет, об этом и подумать было нельзя, все бы так захотели… Из присущей ей скромности Маргарита никогда и не позволила бы себе предъявить претензии подобного рода.

Размышляя на эти невеселые темы, она нет-нет да и возвращалась мысленно к блокадным похоронам – вспоминала, как те, кто оставался еще в живых, отрывали от себя последний кусок, жертвовали семейной реликвией, чем угодно, лишь бы положить дорогого им покойника в отдельную могилу… Если слабые, голодные люди умудрялись находить выход, неужели она не найдет его?!

А вот что, например, если… Что, если бы кто-то, позаботившись о кремировании ее тела, закопал потом урну с прахом в изголовье сыновней могилы?.. А?.. Ведь это совсем другое дело, не правда ли? Урна – маленькая, вероятно закопать ее можно и не испрашивая особого разрешения, потихоньку… Есть вещи, которые лучше делать не спрашивая, – и для тех лучше, кто в них непосредственно заинтересован, и для тех, кто призван разрешать или не разрешать: иной раз человек и склонен разрешить, да обстоятельства не позволяют или занимаемое положение, а терять положение кому же охота?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю