412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Решающий шаг » Текст книги (страница 3)
Решающий шаг
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Решающий шаг"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

Прошел месяц, другой, третий, и лишь затем, перестав бродить ощупью, мы стали понемногу уяснять себе, что у армейского дела есть свой смысл и что, ежели хорошенько к здешней жизни приладиться, она способна принести и вполне ощутимую пользу, в том числе и там, где ты этого вовсе не ожидаешь.

Я с малолетства страдал от плоскостопия. Походишь побольше, побегаешь, потанцуешь вволю – и в подушечке левой ступни возникает ноющая, временами острая боль. Врачи помочь не могли, ортопедические стельки только мешали, танцевать на таких «подошвах» было и вовсе невозможно, что меня особенно огорчало, да и боль они снимали лишь частично.

Когда на следующий день после прибытия эшелона на место нам выдали тяжеленнейшие армейские ботинки из свиной кожи (и обмотки), а в расписании занятий поставили шесть-восемь часов строевой подготовки в сутки – на первое время: новобранцев лихорадочно готовили к параду, – я сразу понял, что кого как, а меня скоро увезут в госпиталь.

Будучи юношей восторженным, я счел своим долгом поставить в известность об этом командира отделения, тем более что, как я читал в книгах, были времена, когда по причине плоскостопия в армию вообще не брали.

«Они же не знают, что я болен… вот доложу, и…»

На что конкретно я надеялся, теперь уже не помню, кажется, на то, что меня освободят хотя бы от участия в параде.

– Какое плоскостопие?! Что за госпиталь?! Обратитесь, как положено!

Становенков глядел на меня изумленно, негодующе, но и с некоторым любопытством, пожалуй: не как на симулянта, – скорее, как на психа.

Тогда я обратился «по инстанции» («по дистанции», говорили у нас обычно) к либеральному помкомвзводу Власову.

«Уж он-то…»

– Обойдется, – улыбнулся Власов; он явно не придал моему сообщению никакого значения.

Я был оскорблен до глубины души.

«Ладно… Мое дело предупредить…»

Недели полторы было отчаянно, невыносимо больно; ноги, особенно левая, распухали. Стиснув зубы, я держал их вечерами под краном. В санчасть не обращался. Несправедливость и обида изводили меня.

«Ну и пусть… Раз даже Власову все равно… Вот упаду на плацу без сознания, тогда…»

Постепенно, к моему величайшему изумлению, боль стала спадать, а потом… сошла на нет. Я не знал, радоваться или печалиться: избавление от надоевшего недуга доказывало правоту тех, кто, не разбираясь с каждым отдельно, назначал единый для всей полковой школы распорядок.

«Ну что – обошлось?» – казалось, спрашивали лукавые глаза Власова, наблюдавшего, как мы печатаем шаг.

Теперь радуюсь, что и говорить: боль так никогда и не возвратилась.

Но – как это вышло?

Клин клином?

Было в моем организме и еще одно уязвимое место – почки. Это из-за воспаления околопочечной клетчатки я пропустил в восьмом классе несколько месяцев и остался на второй год. После выздоровления мне была предписана диета – ничего острого, соленого, упаси бог, спиртное… – и я старательно, хоть и не слишком охотно, соблюдал ее. В армии диета оказалась недоступной, почки иногда тревожили меня, но не слишком, меньше, чем я ожидал, а после того как началась война – тогда-то я и столкнулся впервые со спиртными напитками, – я начисто забыл о том, что перенес когда-то мучительную и малоприятную по своим последствиям болезнь.

До армии меня часто обзывали безруким, постепенно я уверовал в то, что так оно и есть – в известных ситуациях это даже удобно. Когда мне вручили винтовку, я нисколько не сомневался: если разобрать сложный механизм затвора мне каким-нибудь чудом удастся, то уж собрать… Собирал как миленький, а позже научился так же фамильярно обращаться с пулеметами – ручным и станковым.

Понимаете, каково это было: собственноручно овладеть «максимом», так хорошо знакомым по «Чапаеву» и другим фильмам и книгам о гражданской.

Дома я не умел починить выключатель, из-за такой мелочи приходилось вызывать монтера. Здесь я с каждым днем становился все более квалифицированным специалистом по полевым телефонам, проводам, кабелям и достаточно запутанным схемам связи – каждый провод должен был обязательно где-нибудь кончиться, а раз так…

Сложнее было строить телеграфные линии не на бумаге, а в поле: столбы были сырые, тяжелые, ошкурить их надо было безукоризненно, стоять им надлежало идеально ровно, «в створе», иначе попросту могла упасть вся линия, а устанавливали мы их допотопным способом, часто – в мерзлую землю; взбираться на столб требовалось быстро, четко, красиво, изящно откинувшись назад – с карабином за спиной и полной монтерской выкладкой; натягивать и закреплять провода следовало точнехонько по инструкции, на это давался определенный норматив – две, три минуты…

Постепенно мы ко всему приноровились.

– Разрешите идти?!.

К лету сорок первого я ощущал себя старым служакой, заканчивал полковую школу, готовился принять отделение; за полгода я стал совершенно другим, даже выражался иначе – как мужчина, хлебнувший жизни, прочно стоящий на ногах, неизменно уверенный в своей правоте. Я умел так зычно подать команду, что замирала вся казарма, и это, признаюсь, давало мне некоторое удовлетворение.

– Школа – смир-но!.. Товарищ подполковник…

Я чувствовал себя в армии как рыба в воде, и этот мой теперешний мир был начисто отрезан от прежнего. Где-то там, в далеком Ленинграде, проживала наша семья, но ее существование ничем решительно, кроме писем, изредка – посылок, с моими заботами и тревогами не пересекалось. Последнее, что я из той жизни запомнил, была ненастная тьма октябрьского вечера и моя мама, грустная, молчаливая, в шумной толпе провожающих; на полшага позади нее стоял Володя, товарищ моего детства, – я видел его тогда в последний раз.

Воспоминание это было мне необычайно дорого; первое время, пока я «удалялся» от дома и мне было особенно тяжело, меня согревал прощальный привет моего прошлого, куда я, конечно же, мечтал поскорее вернуться. Многие мои товарищи отмечали в самодельных календариках каждые прожитые сутки, я не делал этого, но домой меня тянуло так же сильно.

Полной мерой оценил я то, чем вчера еще пренебрегал, считая само собой разумеющимся. Вот когда захотелось мне окунуться в прекраснейший на свете процесс  у ч е б ы. Вот где понял я, как бесконечно дороги мне занятия историей – тогда-то и пришло окончательное решение посвятить истории жизнь. Как хотите, а армейские будни незаменимы для тех, кто, кончая школу, так и не обнаружил еще своего призвания.

Я был наивен, я не знал, что «возвратиться» в нашей жизни никуда нельзя, что притча о блудном сыне – красивая сказка. То есть можно поселиться вновь в том же доме или той же комнате, но ты неизбежно ощутишь себя в другом измерении, это будет иной этап, не тот, что два года назад, да и сам ты непременно окажешься иным.

В этом смысле недолгий человеческий век более всего напоминает слоеный пирог: так же, как и великолепное произведение кулинарного искусства, его можно, если постараться, разобрать на этапы, слои, прослойки… Можно сжевать и не разбирая.

Впрочем, что толковать: вернуться домой раньше времени все равно было невозможно.

Я чувствовал себя в армии дома к началу военных действий, а мои школьные друзья, получившие по тем или иным причинам отсрочку от призыва, – я завидовал, им всю долгую предвоенную зиму, – а многие мои школьные друзья и подруги погибли, необстрелянные, в болотах под нашим городом.

И Борька Раков.

И Леша Иванов.

И Витя Беленький.

И Лена Климова.

И…

Нам тоже досталось, тем, кто служил недалеко от западной границы, – как нам досталось! Еле ноги унесли, а уж страха и горя хлебнули досыта. Да и могло ли быть иначе, ведь мы внезапно очутились в эпицентре той дикой сумятицы, того безжалостного смерча, который волочет за собой военная туча; в первые дни, по контрасту с невинными барашками мирного неба, смерч выглядит особенно чудовищным.

Потом привыкаешь мало-помалу.

Внезапно… внезапное нападение… момент внезапности… Все это так и было, вероятно, в других местах. Только мы-то служили в Риге, городе, где всегда жило много немцев и где никто, от мала до велика, не сомневался в том, что война с Германией начнется в самое ближайшее время – об этом говорили на улицах, в магазинах, разлюбезная моя старушка в мелочной лавке и та считала своим долгом нас предупредить. Когда на рассвете двадцать второго июня мы входили в город, окна жилых домов были аккуратно крест-накрест заклеены полосками бумаги – считалось, что благодаря этой несложной операции при бомбежке вылетят не все стекла. На рассвете! Жители заранее подготовились, да и мы, солдаты, знали прекрасно, что вот-вот будет война, и говорили, естественно, об этом между собой.

Но несмотря на то что мы заранее знали, что гром должен грянуть, я все же долго и мучительно переживал перепад между последним мирным днем и первым военным.

Как раз к этому времени я успел проникнуться всем тем, чему нас обучали в полковой школе; мое бытие стало определяться уставами и наставлениями, воинским порядком и дисциплиной, приказами и замыслами командования – мне оставалось поточнее эти приказы исполнять, осуществлять эти замыслы.

Несложная задача.

Вероятно, не у всех так было, я допускаю это. Но я так устроен, что, взявшись за какое-нибудь дело или «погрузившись» в него, не мыслю уже себя вне его рамок и стараюсь полностью овладеть «правилами игры». Тут и азарт, вероятно, и качества, унаследованные от мамы…

И вот, едва только успел я «на всю катушку» включиться в армейское дело – еще совсем немного, и я сделался бы заправским служакой, – как вдруг, в одно прекрасное утро, все стройное здание обрушилось, словно карточный домик.

– Во-оз-дух!..

Не дав нам опомниться, на нас навалилось что-то неумолимо грозное, мы не могли толком понять, что это такое. Начиналась какая-то неведомая, совершенно неведомая полоса, и начиналась – смятением.

Мы были приучены к понятию «война» – книгами о первой мировой и гражданской, описаниями будущих победоносных сражений, кинофильмами, пьесами, песнями.

 
И линкоры пойдут, и пехота пойдет,
И помчатся лихие тачанки…
 

Действительность не имела со всем этим ничего общего. Тачанки?..

В книгах гибли другие – литературные персонажи, пусть полюбившиеся. Или реально существовавшие люди, ставшие героями после давно совершенного славного подвига. А здесь совсем не героически умирали мои товарищи, существа из плоти и крови – на них вчера еще кричал младший сержант. Здесь каждую минуту мог запросто погибнуть я сам. Впрочем, со смертью, свирепствовавшей вокруг, я быстро свыкся; просто не умел представить себе, что это значит – совсем умереть.

Во всяком случае, об этом можно было заставить себя не думать, прикрывшись, временно, еще одной няниной поговоркой: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать»; я утешал себя ею. А вот – что дальше? Как? Ведь без четкого распорядка армия существовать не может, а порядка, нам казалось, не было никакого…

Много ли способен разглядеть человек, зарывшийся в землю, да еще и неопытный к тому же?

Нашим кровным делом было сдержать врага и загнать его обратно. Никому из тех, кто меня в те дни окружал, пусть храбрецам или трусам, в голову не приходило бросить оружие или совершить еще что-нибудь в этом роде.

Я так ощущал позицию моих товарищей, и не сомневаюсь и сегодня, что мои ощущения были правильными; если бы это было не так, хоть какой-нибудь отзвук их сомнений, их колебаний непременно донесся бы до меня.

Много лет спустя мне попалась в руки книга, где подробно и достоверно описывался лагерь советских военнопленных в Белоруссии, под городом Борисовом. Это был комбинат смерти, и его основным назначением было массовое уничтожение попавших туда людей. Помимо прочего, в книге говорилось и об отщепенцах, добровольно пошедших на службу к немцам, – приглашения, и достаточно широковещательные, имели место. Одни шли служить фашистам более или менее добровольно – с ними все ясно, не о них речь. Другие, большинство, перед лицом неминуемой смерти в том же лагере уничтожения, рассуждали так: лишь бы мне  с е й ч а с  выжить, выбраться как-нибудь из этой западни, а потом я, не замаравшись предательством, сбегу. На деле это почти никогда не получалось: фашисты принуждали своих наемников окунать руки в кровь, а потом комплектовали из них отряды полицаев и даже карателей – что-что, а растлевать души и держать подручных в узде они умели прекрасно.

Среди этой второй группы были люди очень разные по возрасту, образованию, социальной принадлежности.

Прочитав об этом, я, умудренный годами историк, которому не раз приходилось сталкиваться с подобными фактами – на протяжении столетий! – я в который уже раз задумался над вопросом: что же все-таки надо, чтобы человек окончательно созрел?

Дать ему образование?

Женить его? Дать понянчить собственных ребятишек?

Научить его строевому шагу, а в руки вложить оружие?

Как ни клади, получалось, что всего этого мало. Люди с самыми благоприятными, казалось бы, и многообещающими биографиями, оставившие дома и жен, и детей, и любимых невест – о матерях говорить не приходится, – оказались в данном случае, как и в летописях Смутного времени, лишь сырым материалом; инстинкт самосохранения внезапно ослепил их, заслонил всю проделанную обществом в годы их взросления подготовку.

Конечно, в мирное время ничего подобного с этими людьми, скорее всего, не случилось бы, даже наверное бы не случилось; и у людей слабых, нестойких по натуре, изъяны духа, самосознания в обычной обстановке не так уж заметны; бывает, незаметны совсем. Но вот настал момент жестокого кризиса, и стало ясно, что человек созревает в личность  т о л ь к о  в том случае, если он научился самостоятельно мыслить.

Альтернативы нет. И не в образовании тут, конечно, дело, и не в возрасте, и уж конечно не в качестве или длительности военной подготовки, а в воспитании с самых малых лет. Жизнью ли, трудом ли, семьей, случайно встреченным добрым человеком – вариантов не перечесть.

Кто воспитал России Козьму Минина?..

Все дело в воспитании личности несгибаемой, а для того обязательно свободной. Избегающий задавать вопросы – другим и себе – автомат, каким бы послушным в симпатичным он ни казался, будет вертеться, как флюгер по ветру, за тем, кто сегодня сильнее. Как робот – за тем, у кого в руках пульт управления.

Отвлекаясь от раздумий историка, я вспоминал себя – как раз тогда, в том же сорок первом. Мальчишку-красноармейца, встретившего войну совсем близко от Белоруссии. Умел ли я мыслить самостоятельно? Помогли ли мне книги и школа созреть к тому времени настолько, чтобы?.. Что сталось бы со мной, если бы я попал в плен и был заключен в лагерь, подобный борисовскому? Хватило бы моего воспитания для того, чтобы выдержать эту страшную проверку и погибнуть с честью? Или у меня тоже противно задрожали бы колени, и я испугался бы до смерти, и, владея хорошо немецким… О сознательном предательстве, конечно, и речи быть не могло. Но вот этот второй путь, такой с виду заманчивый, – лишь бы сейчас выжить, а уж потом я…

Долго прикидывал, долго проверял себя, и так, и этак, и понял, что не умею  т е п е р ь  с полной уверенностью ответить на нелегкий вопрос о том, как бы я тогда поступил.

Но выбирать и колебаться мне, слава богу, не пришлось.

Я делал свое дело, как его делали все, выполнял свой долг в меру разумения и сил, хоть и не понимал, как и мои товарищи-солдаты, достаточно отчетливо всего масштаба опасности, грозившей Отечеству. Мы не знали почему-то, что против нас ведется война на истребление, ничего общего с «обычной» войной на Западе, которая началась раньше и характер которой мы знали по газетам, не имевшая – арийцам, видите ли, было необходимо жизненное пространство.

Не знали, что «сверхчеловеки» станут собственноручно выжигать дотла наши деревни.

Не знали, что существует утвержденный Гитлером план затопления Москвы, что русским уготована судьба рабов, существ второго сорта.

– Дранг нах Остен!..

– Зигхайль!..

Быть может… если бы каждый наш рядовой знал своего врага в канун войны… знал и понимал его подлинные намерения… враг не забрался бы так далеко?..

Мы, рядовые, не имели, в сущности, понятия, что представляла собой ворвавшаяся на нашу землю армада – слова «фашистская армия» определяли ее классовую сущность, ее идеологию, но не раскрывали ее структуры, ее внутренних связей, ее конкретных намерений, обозначали, но не характеризовали тип людей, составлявший ее ядро.

Ну откуда нам было знать, что такие же вроде бы, как мы, существа могут готовиться к войне так основательно и дотошно, как рачительный хозяин готовится к севу? Только столкнувшись с военным бытом вермахта – некрасивыми, но неснашивающимися сапогами, тяжеленными фаянсовыми кружками, длиннющими деревянными ручками гранат, тщательно, любовно оборудованными землянками, – только пустив в ход трофейное оружие, безотказные шмайссеры, устойчиво ложившиеся на руку парабеллумы, я и мои товарищи стали понимать, что для нашего противника война – это вовсе не вынужденная случайность, не стихийное бедствие, от которого не уйти, а нормальная форма существования, одна из разновидностей бытия.

Задачка – для русского человека.

Мы слабо представляли себе и духовную нищету кучки авантюристов, исхитрившихся бросить против нас эту орду хозяйчиков-вояк, каждый из которых лелеял мечту о личном обогащении. Хотя здесь дело обстояло несколько лучше, нам говорили об этом в общих чертах на политзанятиях еще в мирное время, и я уже тогда, стоя в одиночестве на караульном посту, размышлял о том, чего же стоит верность этого народа гуманистическим идеалам, если он с такой готовностью устремился за дешевыми демагогами и за несколько лет, н а  м о и х  г л а з а х, превратился в озверевшее стадо поработителей, – пригодился даже и один курс университета, бывший у меня за плечами.

И все же окончательно прозрел я, только прочитав первую попавшуюся мне в руки фашистскую листовку, – был потрясен низкопробностью непонятно кому адресованной дешевки; авторы ее явно ничего не смыслили в нашей жизни, и это более, чем что-либо, убедило меня.

«Раз так, – внезапно понял я, дважды проглядев смятую бумажку: я не поверил своим глазам, – раз так, значит… значит, и вся эта лавина вымуштрованных подразделений, с таким ожесточением прущая на нас… гибельной, в конечном итоге, быть не может… Побеждает идея, а идеи здесь нет…»

Вот когда вспомнилось адресованное «мне» Шиллером предупреждение! Если это все те же «геслеры» – по странной случайности, имена фашистских главарей начинались с той же буквы и по-русски сливались во что-то смутно похожее на имя шиллеровского негодяя: Гитлер, Геринг, Гиммлер, Геббельс, Гейдрих, Гесс, – если это всего лишь «геслеры», то с ними мы уж как-нибудь справимся, не те времена, чтобы они побеждали, не та ситуация; впрочем, и Телль в конце не промахнулся…

Как всегда, когда тяжело, на помощь выплыли, неведомо откуда, пушкинские строки:

 
Хмельна для них славянов кровь;
Но тяжко будет их похмелье…
 

Малость полегчало.

Потом мы снова стали отступать, день за днем, ночь за ночью, и уныние вновь охватило меня. Слишком уж все колыхалось, словно во время затянувшегося землетрясения; гибли люди, склады, вооружение, автомашины – их нечем было заправить, – самолеты… Не знаю, кто как, а я остро чувствовал в те дни свою вину, свое ничтожество: мне страшно стыдно было отступать чуть ли не бегом от Риги на Псков, на Новгород.

Гигантский водоворот пытался засосать нас, не давал вздохнуть, оглядеться, опомниться. Он ревел от избытка лошадиных сил в моторах Люфтваффе, он орал о своем превосходстве, – каждому из нас, персонально, прямо в уши! – и несмолкаемый визг авиабомб делал этот вопль особенно красноречивым.

Кто был в силах перекричать его? Командиры среднего звена – с ними мы непосредственно общались, многие показывали нам пример личного мужества, выдержки – не намного лучше нашего разбирались во всей этой каше. Втолковав нам на рассвете очередное задание, они бывали рады, если к концу дня мы встречались вновь.

Задания попадались самые разные. Однажды, еще в последних числах июня, мне было приказано, ни больше, ни меньше, построить солидный отрезок линии связи к запасному командному пункту штаба, а в помощь вместо солдат была выделена группа местных жителей с лопатами на двухметровых черенках – ими было удобно копать глубокие ямы – и подводами.

В неустанных трудах прошел день. Под аккомпанемент не слишком-то далекой канонады крестьяне-латыши старательно готовили ямы, валили деревья, кое-как шкурили их – тут уж было не до наставлений, нормы мирного времени были вмиг позабыты – и развозили по будущей линии. К вечеру мы вымотались так, что свалились замертво и спали, не обращая внимания на то, что делалось вокруг. Прошла ночь. А наутро оказалось, что мы находимся уже в зоне интенсивного артобстрела, и мои помощники торопливо разъехались по домам, никакие уговоры не могли их удержать; я же, понимая, что этот командный пункт явно не понадобится – кроме меня, в его окрестностях живой души не было, – побрел на поиски своего подразделения.

Его я в тот день не нашел, зато обнаружил в лесу группу штатских с чемоданчиками в руках – они неумело прятались за стволами. После недолгих переговоров выяснилось, что эшелон, в котором ехали мобилизованные москвичи, был встречен на станции назначения, в Даугавпилсе, пулеметным огнем – там уже хозяйничала «пятая колонна».

Мы стали пробираться к своим, вооруженные одной лишь моей винтовкой, а когда выбрались наконец, оказалось, что ничего похожего даже на остатки нашей роты поблизости нет. Какой-то энергичный капитан немедленно включил меня в оцепление, охранявшее перекресток дорог от сброшенного где-то поблизости десанта.

В оцеплении, среди незнакомых друге другом, случайно оказавшихся здесь солдат, я почувствовал себя брошенным товарищами на произвол судьбы одиночкой. Ночью была долгая, бессмысленная перестрелка неизвестно с кем, и я стрелял в темноту, и чьи-то пули свистели над низенькой грядкой земли, которую я перед собой накопал, – спрятать я мог, как страус, только голову. Я был голоден, к утру закоченел, лежа всю ночь на земле… Словом, когда утром на перекрестке остановился грузовик и выглянувший из кабины лейтенант громко закричал: «Есть тут кто из полка связи?!» – я одним духом пробежал отделявшие меня от дороги метров пятьдесят и, прежде чем мое новое начальство, успело опомниться, был уже в кузове. Физрук полка, по поручению начштаба собиравший отставших, был для меня в тот момент самым дорогим человеком на свете.

Много военных дней спустя, – ах эти дни, как годы, как годы! – когда мы в третий раз за какие-нибудь двести пятьдесят лет приводили в чувство ошалевшую от крови Европу и несли ей мир, когда мы все могли, решительно все, когда мы были сильнее всех на свете и нам приходилось сдерживать свою силищу, чтобы ненароком не зашибить невинных, – я часто, очень часто вспоминал этот эпизод. Из ничего, казалось бы, из простейших наших окопных будней, с быстротой неимоверной, неслыханной, невозможной для мирного времени – ах эти годы, как дни, как дни! – возник прекрасно отлаженный механизм, исключавший или почти исключавший возможность подобных случайностей.

Из ничего… Прошло еще порядочно времени, пока я кончил учиться и за видимой простотой, естественностью, прямолинейностью социальных смещений сумел, как историк уже, различать хотя бы контуры сложнейших процессов, – и вот тогда я понял, какого самозабвения, какого невиданного напряжения всех сил моего народа, каждого мужчины и каждой женщины, каждого старика и каждого ребенка, способных сжимать рукоятку плуга или молота, потребовало это волшебное превращение.

Понадобились годы, прежде чем я понял и другое: машина военного времени не пошла на слом, не исчезла с демобилизацией великой нашей армии; заложенное ею в сердца людей поступательное движение осталось там навсегда и в значительной степени определило собой жизнь каждого из нас, ветеранов, ошибались мы впоследствии или нет.

Ветеранов и всей страны – тоже.

Народ как бы поднялся, рывком, на следующую ступеньку – или на целый марш? – пути назад быть не могло.

События первых недель войны усугубили мою оторванность от семьи. Даже когда все стало приходить в норму и наша часть занялась наконец своим прямым делом – обслуживанием линий и узлов связи, – ничто не изменилось. Писем я не получал – интересно, по какому адресу стала бы мама писать? Самому мне было не до писем, да и девать их некуда. Правда, почтовых ящиков имелось сколько угодно, но когда и кто твое письмо оттуда вынет, вот вопрос…

Связаться с домом как-нибудь иначе было так абсолютно нереально, что я и не задумывался над такой возможностью. Долго, очень долго мне не приходило в голову соединить, хотя бы мысленно, хрупкие провода фронтовой связи, которую мы непрестанно налаживали, а враг упорно разбивал, с неким таинственным, подземным, по всей вероятности, кабелем городской сети, находившимся в полной безопасности, с кабелем, к концу которого был подключен телефон из моей прошлой, довоенной жизни.

Она и раньше была далекой, та жизнь, теперь же бездна разделяла нас. Здесь – фронт, сражения, непрерывные бомбежки, пожары и кровь. Там где-то высится, как цитадель, Город – мой родной город; там есть и мой уголок, где стоит в тиши и прохладе застланная заботливой няниной рукой моя постель, рядом – полка с книгами, старенький письменный стол на двух смешных тумбочках…

По мере того как мы отступали, иллюзии рассеивались; понятие «дом» и понятие «фронт» стали смыкаться. И не только потому, что мы пересекали одну за другой дороги, ведущие в Ленинград, казавшийся ранее таким недоступным. Мы все отчетливее ощущали глобальный характер начавшейся войны.

Всего несколько лет назад я вполне осознанно пережил вместе со всей страной военные действия в Монголии, Испании, Финляндии. Сводки с фронтов, судьба испанских детей, почтительное, восторженное даже отношение к старшекурсникам филологического факультета, вернувшимся из Испании, где они работали переводчиками, – все это было неотъемлемой частью моего мужания. Но те конфликты были локальными, или казались издали таковыми, там можно было победить врага одним лишь воинским умением – в открытом бою.

Эта война не была уже только солдатским делом, множество примет убеждало нас в этом. Само пройденное нами за первые дни расстояние, покинутая нашими войсками огромная территория, которую предстояло отобрать, – тут у нас никаких сомнений не было! – свидетельствовали об этом.

А бедствия мирных жителей? Их положение было хуже нашего: я был один, мое имущество легко умещалось в вещмешке, меня хоть раз в сутки, но кормили, а им надо было спасать детей, скарб, самих себя наконец, а чем питались беженцы, я до сих пор понять не могу…

Не только солдатским… Вот и мы, связисты, стали использовать местные почтово-телеграфные линии и узлы для налаживания связи наших частей и наших начальников; мы широко сотрудничали с гражданскими коллегами, не успевшими эвакуироваться, – связисты уезжали, как правило, в числе последних; многие из них тут же, на месте, надевали военную форму и зачислялись на все виды армейского довольствия.

Война становилась всеобщей.

Надо полагать, тесное сотрудничество с гражданской связью прежде всего и способствовало тому, что однажды ночью…

Однажды ночью, дежуря на почте небольшого поселка, километрах в трехстах от Ленинграда, я сообразил наконец, что с этого вот самого, ныне военного или полувоенного узла связи я прекрасно могу позвонить домой.

Домой?

Бывают же озарения!

Конечно, обычному солдату, или сержанту, или лейтенанту даже никто бы этого не разрешил.

Но – связисту?

Время, повторяю, было ночное. На узле только дежурная телефонистка да нас двое – я и еще Паша Кирдяпкин, ефрейтор из моего отделения; в то утро он умудрился мимоходом спасти мне жизнь, своевременно стащив в канаву.

Здесь не грех заметить, что, как только возникла критическая обстановка и нашим жизням стала угрожать реальная, а не учебная опасность, «грубоватые незнакомцы», так любившие подшучивать над другими в мирное время, принялись, раз за разом, спасать нас от гибели – среди них были, к счастью, обстрелянные, понимавшие, что к чему, ребята, и мы, несмотря на муштру и зычные голоса, в сердцевине оставались еще зелененькими.

На этот раз, впрочем, никакого особенного военного опыта не потребовалось – все решил случай, как это сплошь да рядом бывало на войне. Мы с Пашкой отсыпались после тяжелой ночной работы под кустиком, у какого-то длинного забора. Начался очередной налет: вражеские самолеты летали тогда нахально низко. Я дрых беспробудно, а Пашка, проснувшись от первого же разрыва, не только успел сползти в придорожный кювет, но и сдернул туда же мое «бесчувственное тело». Скатываясь по откосу и продирая глаза, я успел заметить, как то место, где мы только что лежали, прошили осколки – бомба разорвалась на мощенном булыжником шоссе тут же, над нашими головами; хорошо еще, небольшая была, осколочная.

Только на войне и поймешь, почему среди героев Лермонтова так много фаталистов…

Итак, меня осенило. Ночь. На узле никого, постороннего, и я, не очень уверенно, говорю телефонистке Вале, молодой, румяной женщине лет двадцати пяти, что неплохо бы мне, пожалуй, позвонить домой – верно, мать беспокоится.

Мимоходом говорю, без всякого нажима, самым безразличным будничным тоном.

Валя встряхивает стрижеными волосами, удивленно поводит плечами – где ты раньше был? – и принимается вызывать Ленинград и номер, который я пишу ей на обрывке бумаги; я помнил его, как ни странно.

Сперва гудки долго идут впустую, ночь все-таки. Потом они прекращаются, и в трубке раздается сонный, но, как всегда, твердый голос матери.

Я говорил уже, что с мамой у меня были сложные отношения.

Слишком часто делал я что-нибудь не то или не так, и чем старше я становился, тем больнее ранили меня мамины упреки, а мама, в очередной раз оказавшись в тупике, все с большим основанием ждала неминуемого подвоха.

Это очень ее огорчало; она честно старалась понять меня, но каждый раз что-то ей мешало.

Когда соседка донесла, что видела меня едущим «на колбасе» – нет, нет, не позади трамвая, а сбоку, на подножке наглухо закрытой двери – у вагонов старой конструкции их было четыре, по две с каждой стороны, – мама, бедняжка, долго недоумевала: зачем я это делаю? Сэкономить деньги я не мог, для проезда на уроки музыки и обратно мне предусмотрительно выдавались талоны…

– Где талоны?

Я немедля принес целую пачку.

Мама окончательно расстроилась и недели две со мной не разговаривала. А что я мог ей объяснить? Рассказать, как прекрасно поступать не так, как все? И не толкаться в битком набитом вагоне, а дышать свежим воздухом на «персональной» подножке? Или – какое это счастье – парить в одиночку над гладью реки; мосты у нас чуть ли не в километр…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю