412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витаутас Петкявичюс » О хлебе, любви и винтовке » Текст книги (страница 3)
О хлебе, любви и винтовке
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:44

Текст книги "О хлебе, любви и винтовке"


Автор книги: Витаутас Петкявичюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

«Познай самого себя»! В школьном комсомоле мне тоже твердили о каком-то анализе своего характера… До чего же все они похожи на моего старика! Сократом, видите ли, Намаюнас прикрывается. Несколько цитат из Маркса знает. О Ленине говорит, будто чаи с ним распивал. Как удобно изображать благородного и всезнающего, когда имеешь право стучать карандашом по столу и веско говорить: «Прошу тишины!» или «Так, та-а-ак…»

Старик рисоваться тоже умеет. Каждый вечер, нацепив очки, красным карандашом что-то черкает в «Кратком курсе». А спроси, что там написано, сразу о подполье сказки начинает рассказывать. Перед зеркалом торчит, виски одеколоном протирает.

А может, он прав? Подполье, тюрьма, война, развалины… Когда же человеку жить? Ведь это страшно. Фабрика, график, норма выработки… Дом, очередь, норма денег, норма того… норма другого! Все втиснуто в железные рамки, не разорвать. А жить когда? Ведь и для жизни – норма. Отсчитает тебе кто-то пятьдесят годков – и все, будь любезен, ковыляй, как сможешь.

Мне уже двадцать два. Половина! А что я видел? Все по команде, все по установленному кем-то другим порядку, по чьей-то воле. А мне, может, так не нравится, может, я сам над собой начальником хочу быть.

Самоотверженность!.. До чего все это условно.

Мы с матерью жили в полуподвальной комнатке на двенадцати метрах. Отец со своей прелестной артисточкой – в пяти комнатах. Одна прислуга приходящая, вторая – выходящая, третья – постоянная. Целая профсоюзная организация. А он мне в письмах:

«Мальчик мой, подумай о будущем, учебе, семье… Ведь не даром же я мучился по тюрьмам. Твой отец  Ю р г и с  Г а й г а л а с».

Я расклеивал эти письма на стенах, а мать все убеждала меня:

– Ты неправ, просто не знаешь жизни. Не такой уж он плохой, как ты думаешь. По молодости лет видишь только белое и черное, а жизнь – это все цвета радуги.

Вместо пятого письма отец привез в «эмке» эту свою радугу – что-то вроде сюрприза нам с матерью приготовил в день моего девятнадцатилетия.

– Это тебе, Арунас, по случаю дня рождения, – мачеха, шурша заграничными шелками, разложила на столе костюм, полуботинки – высший сорт, а для матери – шампанское и конфеты.

Старуха от радости чуть на седьмое небо не вознеслась:

– Спасибо, что не забыли. Арунас теперь так одинок. Спасибо обоим: и тебе, Юргис, и вам, Вероника.

Мне хотелось запустить в них помойным ведром – вместо благодарности. Сдержался из-за матери. А она снова свое: «Он, детка, образумится, поймет, кто его настоящие друзья». И принялась уговаривать, прямо-таки житья не давала, переезжай да переезжай к отцу… Старик тоже агитировал. Вроде бы нужно, и боязно, и сам не верит, чтобы путное что-нибудь вышло.

Переехал. Отдельная комната. Все выстирано, выглажено, подано, принято. Мачеха улыбается, ходит на цыпочках, помогает в гимназию собираться. Подсунет какую-нибудь ерунду и сразу же:

– Что надо сказать старшему?

– Спасибо.

– А поцеловать? – подставляет щеку и ждет, прикрыв глаза. А глазищи словно автоген сверкают, так с головы до ног жаром и обдает.

Старик, глядя на такие сцены, вначале только покашливал. Потом стал страдать бессонницей и в профилактических целях прорубил отдельный ход для меня в коридор. А я нарочно крутился вокруг мачехи. За каждый стакан воды целовал и не всегда попадал в щеку.

Наконец сердце нашего отца и мужа не выдержало. Приехал из командировки и завел:

– Я в твои годы уже в Димитравском концлагере сидел…

– В какой ты прикажешь мне сесть?

– Не валяй дурака. Надо иметь в жизни какую-нибудь цель. Без этого немыслимо. Вся наша необъятная страна живет целями: главная – коммунизм, ближайшая – социализм, ну и само собой – пятилетка, годовой план и ежедневное производственное задание трудящегося. А как ты живешь?

– Я перескочил через все ступеньки прямо в коммунизм.

– Не паясничай!

– Извини. Уточняю и восстанавливаю историческую правду: ты перенес меня туда с помощью твоей шелковой радуги – Вероники.

– Оказывается, ты еще и неблагодарный! – И как пошел, как пошел, даже о дедушке, – вечная ему память, – погибшем на донецких шахтах, вспомнил.

Не выдержал я и рубанул сплеча:

– Ни ты, ни твоя артистка не нужны мне. Компривет! – И ушел.

Старик нагнал меня у дверей квартиры матери. Я хотел было камнем швырнуть, да ничего подходящего под рукой не оказалось. Дом был заперт на огромный замок, словно амбар от воров. Проспорили до утра. Потом с ночной смены пришла мать и снова уговорила меня.

Вернулся. А старик уже и работу мне подыскал. В другом городе. Инструктором комитета комсомола. Даже пообещал каждый месяц на мелкие расходы присылать, только бы сплавить меня как можно подальше от своей «артистической» семьи.

– Будем же мужчинами. Не калечь ты мне жизнь. Слишком я уже стар, чтобы третью семью заводить. – Так и сказал, идиот, – слишком стар. Песок сыплется, а для артисточки своей в ночное белье резиночки втягивает, пень трухлявый.

Пока проехали сто километров, он мне все уши прожужжал:

– Комсомольский работник – это ответственное, почетное, замечательное дело…

Я морщился, строил гримасы и комкал в кармане второпях сунутый мачехой адресок какой-то весьма сомнительной ее двоюродной сестры, которая тоже была непризнанным талантом.

Приехали. Ближа встретил чуть ли не с музыкой и без всяких проволочек принял меня на службу. На должность инструктора-машинистки, а со временем обещал подыскать что-нибудь получше. За ужином распили бутылочку, вторую отец на похмелку оставил. Потом позвонил какому-то своему приятелю:

– Не забыл еще? Молодец! Арунас пошел По моим стопам. Обмываем должность инструктора. Что ж, не побывав теленком, не станешь быком. У меня к тебе дельце: одежонку бы ему подходящую сорганизовать. Говоришь, пусть зайдет? Я так и думал: старая дружба не ржавеет.

На следующий день я нарядился в шерстяной костюм военного покроя и офицерские сапоги. Умел старик дело провернуть! А через месяц его за подобные способности слегка турнули. Как кудиркинского Круглодурова, разжаловали в уездные божки. Артисточка осталась в пяти комнатах… На агитацию не поддавалась:

– Что ты, Юргис, я думала, что со временем у тебя испарится эта подпольная наивность, но, оказывается… – Интонацией она дала понять, что «подпольную» вполне можно заменить «дикарской». Осталась и, чтобы не скучать, призвала на помощь телохранителя. Оказывается, этот субъект уже давно подпирал своими могучими плечами наш разваливающийся семейный очаг.

Узнав об этом, я смеялся до слез и отправил ей телеграмму:

«Низко кланяюсь за урок нашему отцу и мужу Юргису Гайгаласу. Гайгаленок».

А мама поехала в уезд. Прямо-таки светилась от счастья. Она убедила отца в своей преданности и простила ему все заблуждения в области «искусства». Во имя моего будущего! Только почему-то я не мог им обоим простить этого. Хотя они моего мнения и не спрашивали.

Эх, мама, мама! Уж лучше бы ты милостыню у прохожих просила, лучше б нам в том полуподвале оставаться… Мама, мама!.. «Познай самого себя»! Не знаю и знать не хочу. Если слишком тщательно вникать во все, придется расквасить себе рожу и за отца, и за мать, и за себя самого. Нет, еще рано. Посмотрим, как я перейду этот радужный мост, называемый жизнью. Цветов действительно много!»

Как ни старался Арунас, но заснуть не мог. Его трясло. Он проглотил три таблетки аспирина и, нащупав в кармане брюк несколько слипшихся леденцов, сунул их в рот.

«А потом этот Бичюс навязался на мою голову… Неужели он обойдет меня? Кремень! И откуда только берутся такие настырные и везучие люди! Намаюнас тоже хорош тип. Два сапога пара…»

Сон, смешавшись с лекарством, склонил его голову на грудь и навесил на ресницы тяжелый теплый груз…

3

С хрустом сжевав мышь, кошка подошла к Альгису и настороженно остановилась. Он подозвал ее, стал поглаживать по мягкой и теплой шерстке. Кошка замурлыкала, выгнулась и потерлась об Альгиса, потом вспрыгнула ему на колени, свернулась и стала мягко перебирать лапками, будто хлеб месила. Время от времени ее острые коготки больно впивались в тело. Она все еще злилась и закрывала то один, то другой мерцающий зеленым светом глаз.

«А мышь, если успеет, конечно, может злиться только на себя», – подумал Бичюс и пошевелил онемевшей рукой. Мыслями он возвращался к разговору с начальником. Его испугал резкий тон Намаюнаса. Однако поведение капитана, светящиеся отцовской любовью усталые глаза, риск, на который тот шел ради Альгиса, говорили совсем о другом.

«Нет, он просто погорячился, он не такой. Вырвалось сгоряча, и только.

Намаюнас очень похож на моего отца: оба седые, оба упрямые, оба многое видели и пережили… Нет, опять не то. Разве в этом их сходство?! Думают они одинаково, вот.

Помню, вступил я в комсомол, и в пригороде пошли обо мне всякие толки: судили, рядили, поносили, нахваливали. Только домашние молчали, словно сговорились. Ждали, пока первый заговорю. Но когда я из книжного магазина принес портрет Ленина и повесил в изголовье, хворавший отец спросил:

– Записался?

– Вступил.

– Хорошо подумал?

– Окончательно.

– Ну, а с отцом посоветоваться ты мог?

– Мог…

В таких же, как у Намаюнаса, усталых, добрых глазах отца я увидел настороженность, беспокойство, радость.

– То-то, что мог. А жалеть потом не будешь?

– Не буду. Не пожалею, – ответил я как можно тверже. – Теперь уже пути обратного нет.

Я словно дверь захлопнул, не оставляя щелки для дальнейшего разговора.

– Не так говоришь, сын, – возразил отец. – Путь обратно всегда есть. Сам записался, сам и вычеркнуть себя можешь. Все от тебя зависит. Вот только хватит ли смелости до конца идти?

«Думаю, хватит», – успокаивал я себя, а мысли лихорадочно метались, пытаясь отгадать: будет ругать отец или нет?

Не ругал, но, тяжело вздохнув, сказал:

– Иным не хватает…

«Не будет ругать», – словно камень с души свалился. Я молча покачал головой, и вдруг у меня вырвалось:

– Я вместо тебя…

Отец грустно улыбнулся, поправил под боком подушку, закурил, долго кашлял и, усадив меня на край кровати, начал:

– Говоришь, вместо меня?.. – Понимающе и мягко посмотрел мне в глаза, покачал головой. – А что ты знаешь обо мне? Что ты вообще смыслишь? Для тебя я только отец, старый ворчун. Ну, еще кормилец ваш… Вот и все твои знания…

Никогда в жизни я не задумывался над тем, каков мой отец. Я любил его: и грозного, и смеющегося, и злого, и растроганного, и здорового, и прикованного к постели. Он был моим отцом. Эта исповедь меня просто ошеломила. Я смотрел ему в рот, ждал. Но он не спешил:

– И я молодым был. И я всем добра желал. Но люди меня не всегда понимали и платили злом…

– Теперь иные времена.

– А люди те же…

Я не мог уступить ему:

– Ты, папа, болен, оттого все видишь в мрачном свете…

– Так, та-а-ак, – он не дал мне закончить. – Вы теперь все умные стали, даже замечаете, что отец кашляет и с постели не подымается, что он похудел, щетиной оброс. Понимаете, что скоро ноги протянет. Чего с таким считаться? А я не прошу со мной нянчиться. До уборной сам кое-как доберусь. И хлеба даром не ем, – обиделся он.

– Прости, я не хотел…

– Хотел не хотел, а сказал, что думал. Не злись, если и я о твоих делах скажу свое мнение. Не бойся, про всю жизнь рассказывать не буду, надоедать не стану, только напомню, что слез и несправедливостей я видел намного больше, чем полагалось бы одному человеку. С семи лет по чужим людям. С обидой и несправедливостью неразлучно, как с друзьями, бок о бок жил. А когда подрос, с одним ссыльным на хлеб пилой зарабатывали – бревна на доски распиливали. Он на бревне, я внизу. Так весь день и вжикаем… Ссыльный постарел, я на бревне оказался, а он внизу. Конечно, от этого мало что для нас изменилось. Ссыльный тот и заразил меня вольнодумством, как тогда говорили. Пробовали мы с ним в пятом году людей против царя поднять. Но они только монопольку разгромили, напились, а протрезвев, скрутили нам руки. Раскаялись и погнали нас к жандармам. Тогда я впервые понял, что значит служить людям… А ссыльный харкал кровью и уже не мог подняться с соломенной подстилки, но все подбадривал меня:

«Не падай духом. Пусть на этот раз смерть взяла верх. Этим навозным жукам, которые сегодня радуются, и в голову не приходит, что смерть призвана служить жизни!»

Меня, как несовершеннолетнего, высекли и отпустили, а мой учитель из тюрьмы так и не вышел.

Отец, казалось, забыл, с чего начался разговор, лишь в глазах его по-прежнему светилась тревога. Он чего-то опасался, на что-то надеялся, но желание предостеречь меня заставляло высказать все до последнего слова. Впервые он так разговаривал со мной. И непривычная откровенность, вызывавшая во мне гордость и боль, словно гипнотизировала.

– Началась война. В Мазурском крае немцы нас в пух и прах расколотили. Меня ранило. Потом два года в окопах вшей кормил, пока понял, что и война ничего не может изменить: генералы вином, а мы кровью должны поливать землю. Я не так, как ты, не под музыку пришел. Полчаса над окопом стоял под винтовкой. И не погиб я только потому, что мы, большевики, тогда братались со спартаковцами и не стреляли друг в друга, когда офицерам приходила охота поиграть нашими жизнями.

Потом те самые солдаты, ради которых мы своей головы не жалели, двоих наших офицерам выдали. Их с «Окопной правдой» схватили. К дереву за ноги подвесили, огнем пытали… И все делали рядовые, офицерье только приказывало. – Отец умолк, глаза его сурово и пытливо глядели на меня, будто спрашивали: «Страшно?.. Жестоко?» – Я стоял ни жив ни мертв и сам себя боялся. Думал, не выдержу: если кто из схваченных слово вымолвит, застонет, сорву с гранаты кольцо, и кончен суд. Но ребята не выдали. Так их, подвешенных, и застрелили. А я еще раз увидел, что значит, когда люди тебя не понимают.

Я слушал, отвернувшись и крепко зажмурившись, чтобы отец не заметил в моих глазах страха. Дрожащие руки подсунул под себя и до боли сжал край железной кровати.

– Началась революция. Я того палача, что друзей пытал, саблей порешил. Рука не дрогнула. А вот на тех кто выдал, рука не поднялась: очень уж были они тогда темные люди. И солдаты хорошие. Потом мы с ними все вверх дном перевернули. – Глаза отца сузились, лицо зарделось, он несколько раз взмахнул рукой, словно в ней была сабля. – Что и говорить, пустили мы крови господской… Победили, да только всякие паразиты и не думали оружие складывать. Самых храбрых из нас отобрали для службы к Дзержинскому. И я попал, с латышскими парнями в кремлевской охране служил. Сам Ленин нас неподкупными называл. Потом меня в Литву перебросили. Там в тюрьму угодил. Все мученья вынес, но ни о чем не проговорился. Два раза накидывали веревку на шею и верховые гнали на расстрел. И два раза, выпалив в воздух, гнали обратно. Улик у них не было. Брат документы подделал и доказал, что я всю революцию дома сидел. Выпустили, а здоровье там осталось. Словно бешеную собаку, шпиками окружили, регистрироваться принудили. Но я терпел, потому что гораздо сильнее, чем все несчастья, была надежда, что товарищи в России создают светлый завтрашний день.

У отца стали дрожать руки. Он что-то нащупывал, искал вокруг себя и никак не мог найти. Я зажег спичку и подал огня. Но ему не это нужно было. Руки не знали, за что ухватиться.

– Хочу предупредить: на твоем пути тоже всякие люди встретятся – друзья и враги и тупоголовые и пустые людишки, которые вообще ни над чем не задумываются. Научись различать их, потому что путь, который ты выбрал, не цветами устлан.

– Я понимаю.

– Самое время. Обманет один – не начинай бить всех. Даже замахиваться не смей.

Я еще пробовал бодриться, но вспомнил, как, поставив нас к стене, несколько соседей-белоповязочников[6]6
  Белоповязочники – буржуазные националисты, которые после прихода гитлеровцев расправлялись с гражданским населением, отличительным знаком их были белые нарукавные повязки.


[Закрыть]
приводили отца к «присяге», требовали какие-то списки. Отец не выдал товарищей, но как его тогда били! При воспоминании об этом меня даже в жар кинуло. И уже совсем серьезно я начал думать, что без надобности полез в такие дела…

– Вот и все, сынок. Только помни: как бы трудно ни пришлось – не мечись. Перебежчиков и на той и на другой стороне расстреливают.

– Я еще подумаю…

– Думай, – сказал он, словно чужому. Глаза его погасли, сам он как-то осунулся и сник. – Думай, это хорошая привычка.

Внезапно я понял, что отцу нравится выбранный мною путь, и пугается он вовсе не трудностей, с которыми мне придется столкнуться, а боится, что я не вытяну, надломлюсь и брошу на полпути. Это было для него самым важным. И стало ужасно стыдно за нахлынувшую на меня слабость.

– Ты своего достигнешь. Но и тогда не пытайся жить только для себя, пропадешь: таких и враги сторонятся и свои ненавидят.

– Зачем ты все это говоришь? – осмелился я наконец спросить.

– Затем, что есть истины, которые ни время, ни революция не властны изменить. Это мудрость и простота, это смелость и прямота, верность и достоинство, милосердие и мужество… Такими людьми восхищаются друзья, таких уважают враги. Будь таким, сын, а все остальное придет само собой.

Меня опять пробрала дрожь. На лице отца промелькнула улыбка.

– И хорошо, что страшно. Будешь знать, куда идешь. А в заключенье прибавлю вот что: не одному человеку, людям готовься служить, поэтому никогда не злись на всех огулом за то, что среди людей всякие встречаются.

Это был первый, но не последний наш разговор такого рода. И как горько, что больше их не будет. Но было бы куда горше, если б их вовсе не было».

4

Арунас проснулся весь в поту. Пошевелился – вроде немного легче. Закурил. Однако, боясь поджечь солому, плюнул на краснеющий огонек и принялся устраиваться поудобнее. На дворе стояла предутренняя тишина. Короеды монотонно грызли дерево. Потекли невеселые мысли.

«И что меня дернуло ввязаться в эти чертовы прятки? Провались этот Намаюнас вместе с бандитами и со всеми своими засадами, – злился Арунас, трогая пылающий лоб. Температура не спадала. – Чего доброго, грипп не на шутку уложит меня на лопатки. Надо проглотить еще несколько таблеток, пусть прочистят кровь, пока сижу здесь, в соломе. Потом, может, придется и в болоте киснуть, и в грязи валяться». Он вынул пакетик и второпях просыпал таблетки.

«Проклятье! И надо же… Ну и олух. Поищи-ка теперь… иголку в сене». Со злостью отшвырнув пустой пакетик, Арунас плотнее обмотал шарф вокруг шеи, доверху застегнул шинель и, засунув руки глубоко в рукава, снова прилег.

«Все это дурацкое состязание с Бичюсом. Пропади он пропадом… Нет, оба они должны убедиться, что и я не лыком шит; могут они – могу и я. Если… А для чего мне тягаться с ними? Пусть себе ловят бандитов, а я и без этого найду чем заняться.

Да, не зря, видно, говорится: дурная голова ногам покоя не дает. Попарился бы в баньке, горячего чайку с водочкой попил и лежал бы теперь в постели под двумя одеялами – чертовски хорошее лекарство от любого гриппа. Пропотеешь – и поутру просыпаешься легкий такой, будто вновь на свет родился. И аппетит дьявольский. Замечательно! А если еще горячего молока с медом…

Неужто придется проторчать здесь все рождество? В деревне к таким праздникам пирогов – горы, пива – море и самогон рекой течет… А закуски сколько! Какой бы ни был достаток – хозяин все равно если не свинью забьет, так курице голову свернет. А слижики[7]7
  Слижики – национальное блюдо – небольшие кубики из сдобного теста, подавалось к столу в канун рождества.


[Закрыть]
с маковым молоком? Объеденье, язык проглотить можно… Бичюс, тот нос воротит. Как же – атеистом прикидывается. А мне все равно… Я по святому писанию: что изо рта – грех, а что в рот – то в землю… Люблю повеселиться, особенно пожрать. Кажется, сам маршал стрибуков Намаюнас так шутит.

Да, товарищ лейтенант, будет и на вашей улице праздник! Это ночное бдение без премии не обойдется, не будь я сыном Гайгаласа. Ну, а когда деньги есть – каждый день праздник. Как вернусь, надо будет черкнуть комсомольцам, чтобы вечер антирелигиозный организовали, в пику церковникам. Ну, а тогда попируем! Всем чертям тошно станет. Только бы девушки сговорчивее были. Надо думать, не все такие глупые, как эти невесты Бичюса.

Не-ет, стоп! Красный свет. Что касается Люды – все ясно, а вот еврейскую принцессу я ему сам уступил. Постой, где же мы встретились с ней в первый раз? А-а! Во дворце профсоюзов. Ближа шел читать лекцию по случаю какой-то победы на фронте, я сопровождал его. В дверях стоял двухметровый верзила. Покрикивал, словно на батраков, даже девушек толкал, невежа. К нему подошла черноволосая тихая девушка и улыбнулась, как старому знакомому. Он схватил ее за руку:

– Контрамарка?

– Вы сказали, что узнаете меня.

– Привет от старых штиблет, – осклабился верзила.

– Зачем вы так некрасиво шутите? – еще улыбалась девушка.

На дверь навалился новый отряд молодежи.

– Не мешай, отойди, – геркулес в американском пиджаке оттолкнул девушку и опять растянул толстые губы в наглой ухмылке. – Сходи к маме за деньгами, га-га-га! – Глупая шутка вызвала смех лишь у него самого.

– Почему вам доставляет удовольствие обижать людей? – Девушка отстранилась и не знала, как ей быть.

Тогда подошел я.

– Почему не пускаешь? – Я сунул ему под нос удостоверение. Подобным образом не раз приходилось укрощать таких ублюдков.

– Товарищ представитель, это какое-то недоразумение…

– Слушай, детка, знаешь ли ты, что я могу тебе надолго испортить биографию?

– Да я пошутил, товарищ…

– Как жеребец, только хамы так заигрывают с девушками, дубина, – сказал я ему и пропустил девушку. – Она со мной.

– Я не знал.

– Тебе и не обязательно знать.

Мы вошли. Девушка смотрела на меня с любопытством. Но в ее черных глазах не было благодарности. Вдруг она сказала:

– Вы такой хороший и такой злой.

– Диалектика. Борьба противоположностей.

– Я бы не хотела, чтобы вы из-за контрамарки портили этому человеку биографию.

– На всех не угодишь… Служба…

Она постояла задумчиво у стены возле самого входа, потом спросила:

– А как портят биографию?

Я рассмеялся так громко, что половина слушателей попереглянулась. После доклада танцевали, хотя она почти не умела. Шутили. Мне чертовски везло: от каждого моего веселого словца девушка хохотала до слез. После ухода Ближи я остался хозяином вечера. Устроители танцев буквально плясали вокруг меня, а этот саженный кретин, грохая по паркету разношенными ботинками сорок последнего размера, все извинялся:

– Больше этого не будет, честное слово…

Нагнал я на него страху тогда, но в конце вечера простил.

Позже моя новая знакомая назвала свое имя и призналась, что учится машинописи.

«Рая», – у меня екнуло сердце, но дело было не в ней. Появилась возможность избавиться от осточертевшего мне печатания на машинке. Поэтому я воскликнул:

– Да ведь ты настоящий клад! – и тут же потащил ее в комитет, представил секретарю по кадрам: – Вот тебе квалифицированная машинистка.

Хотя время было позднее, в кабинете сидели почти все члены комитета – что-то обсуждали. Ближа велел Рае приходить на работу на следующий же день. Так окончились мои двойные обязанности: я стал только инструктором, она – машинисткой.

На радостях я пошел провожать ее. Она что-то говорила про гетто, о погибших родителях, рассказывала о каком-то спасителе враче, заменившем ей отца. А мне было неловко оттого, что она еврейка. Я не националист, но все же…

Я бережно вел ее под руку. Густые красивые волосы девушки касались моего лица, от них приятно пахло свежестью. Потом я перестал думать о постороннем, склонился к ней и вздохнул:

– Какой замечательный запах.

Рая рассмеялась и объяснила, что это ромашка или еще что-то вроде этого. Я не удержался, обнял ее и крепко-крепко поцеловал. Она остановилась, оттолкнула меня и испуганно спросила:

– Зачем вы так?

Я рассмеялся. Она еще больше испугалась, робко огляделась и снова спросила, только более настойчиво и сердито:

– Зачем вы это сделали?

А я смеялся:

– Вот чудачка! Зачем парень целует девушку? Видно, так надо. Не мы первые, не мы последние. Ваш спаситель об этом больше знает, он ведь врач.

– Это очень некрасиво.

– Не стану спорить. Со стороны не смотрел, но, должен признаться, приятно, – и попробовал еще раз поцеловать.

Она стояла, опустив руки, и не защищалась. Платок сбился на шею. Мне показалось, что я целую неживого человека, – столько в ней было равнодушия и презрения.

– Зачем вы это делаете? – спросила она в третий раз. – Вы бесстыдник и негодяй. – Она заплакала злыми слезами. – Неужели я похожа на такую, с которой можно делать, что вздумается?

Разозлился и я – подумаешь, принцесса выискалась – и едко ответил:

– Все вы одним миром мазаны. Только не надо гладить против шерсти.

Рая промолчала. Поправила платок и побежала от меня, как от прокаженного. Догоняя ее, я извинялся:

– Прости, я просто так, в шутку… В следующий раз спрошу разрешения…

– Вы страшный человек. Ради своего удовольствия вы по трупам шагать можете.

Мне надоело гнаться за ней, и я сказал:

– Перестань изображать фарфоровую невинность. Мне кажется, и ты уже вышла из того возраста, когда верят, что детей аист приносит…

Она остановилась, обернулась и сказала, задыхаясь:

– Я вас ударю!..

Я громко засмеялся. Она? Меня? Нет, такую шутку не часто услышишь! И все же она ударила. Вернее, коснулась теплой ладонью моего лица. Разве так бьют? Я почти не почувствовал удара, но это был жест, полный презрения, унизительный. Схватив ее руку и не сдерживая ярости, я крикнул:

– Ты соображаешь, что наделала?!

– Ударила негодяя. О, если бы я была мужчиной!.. Вы не успели бы и этого спросить.

А сама дрожала, но не от страха – от возмущения. Я повернулся и пошел прочь… Ее каблучки застучали по другой улице.

Ох и злость меня разбирала: я презирал, проклинал и себя и ее, было невыносимо больно. Пришел и напился.

Наутро Ближа, едва переступив порог, спросил:

– Ну, где твоя красивая машинистка?

– Не пришла.

– Я так и думал.

Эти слова словно крапивой меня стегнули. Он думал! Если старик пристроил меня к нему, так это еще не значит, что я какой-то второсортный, что на мне клеймо. Он знал! Видали, какой провидец! Все он знает! Все видит! И только ради нас, грешных, раньше срока не отправляется в рай.

Пока я соображал, что ответить, Ближа подмигнул и скрылся за дверью своего кабинета. Я сидел, ничего не делая, так как дал себе клятву больше не прикасаться к машинке. Мне надоело быть в этой дыре пешкой, захотелось интересного занятия, хотя Ближа по каждому поводу твердил, что его секретарская работа и работа машинистки одинаково почетны.

Как бы не так! Небось, получая зарплату, никогда не ошибется, мою не возьмет. Для шофера отвел угол в котельной, а сам занял кабинет бывшего английского посланника – с креслами, с камином, словно мало чести быть на секретарской должности и нужно набивать себе цену такими вот декорациями.

Ближа принес новую кипу бумажек на перепечатку.

– Поторопись.

– Не буду.

– Ты что, ошалел?

Ох, как хотелось тогда выложить ему все: и об этом равенстве, и о конституционной чести, но смолчал, хотя не из страха. Ответил равнодушно:

– Завтра придет Рая и напечатает.

– Это мужской разговор. А я думал, что ты выкинул какое-нибудь свинство…

Чуть тогда я ему по физиономии не съездил. Еле сдержался. Он отступил, посмотрел на меня близорукими совиными глазами и извинился:

– Я пошутил.

Тесно мне стало в этом прокуренном штабе молодежи. Знал, что, если дотронусь до машинки, тут же разнесу ее на кусочки. Оделся и вышел. Решил разыскать Раю и доказать Ближе, что обо мне никто и никогда не может судить заранее. Я знал имя и занятие девушки, специальность ее спасителя. Довольно много. Вначале нашел адрес курсов машинописи. Там Раи не было. Затем звонил во все больницы, узнал, что врача, приютившего в годы войны еврейскую девушку, в них нет. Осталась милиция. И все же около полуночи я постучал в дверь Раи.

– Кто там?

– Я! – сказал я как можно внушительнее, будто это слово имеет магическую силу.

– Что вам нужно?

– Пришел извиняться, – эти слова прозвучали уже не так веско.

Она долго не открывала, советовалась с кем-то. Потом дверь отворилась, и на пороге показалась смущенная Рая; на ее плечи был накинут мужской пиджак.

– Я так и думала…

И она туда же – думала! Смотри-ка, и эта уже научилась видеть насквозь и даже глубже, словно я стеклянный. В тот миг я понял, что весь мир делится на две части: на тех, кто имеет право читать мораль, и на тех, кто вынужден ее выслушивать. А если бы им почитать, а? Куда там! Сейчас же скривят рожу. Но я поклялся ни садиться за машинку.

– И что же вы надумали? – спросил, не горячась.

– Что вы не такой плохой, как показались мне вчера.

– Спасибо за комплимент. Вчера и впрямь не очень красиво вышло. Почему вы не вышли на работу?

– Потому что не хочу работать с людьми, которые так себя ведут.

Пришел я не столько за прощеньем, сколько себя показать. Но Рая мне понравилась – красивая, упрямая, недоступная.

– Обещаю не ухаживать за вами больше, хотя вы мне и нравитесь.

Но даже это на нее не подействовало. Она попросила не оскорблять ее и уже хотела закрыть дверь. Я ухватился за последний аргумент:

– Вы дали слово, вы обманываете всю комсомольскую организацию.

– И много там таких вертопрахов, как вы? – Рая сначала с лихвой отплатила мне за вчерашнее и лишь после этого согласилась прийти на работу.

Вернулся от больного ее приемный отец. Он поздоровался, вымыл руки и сел пить чай. Рая пригласила меня.

– Он целый день нас искал и только теперь нашел, – смущенно объяснила девушка мое присутствие.

– Кто-нибудь заболел?

– Нет, – она зарделась. – Это тот…

– Ах, это твой вчерашний спутник?

Я понял, что он знает обо всем, и старался не смотреть ему в глаза. «Подумаешь, преступление совершил! Миллионы парней целуют миллионы девушек, и мир от этого не переворачивается. Наоборот, без этого за несколько десятилетий земля опустела бы, как Сахара. Землетрясение, видите ли, произойдет, если поцелуются с его евреечкой. Да и вообще – почему всем можно, а мне нельзя? Разве я не такой, как все? Рыжий я, что ли?» Собравшись с духом, поднял глаза: он тоже смотрел на меня, но сразу же отвернулся. Легко наблюдать за тем, кто сидит с опущенной головой.

– Пойду прилягу, – сказал он и с трудом поднялся.

Не стал засиживаться и я. Простился с обоими и ушел.

Утром Рая пришла на работу. А я перебрался в отдел школ. Слушал, как стучит машинка, и строил планы. Я не имел права проигрывать. Во что бы то ни стало докажу и Ближе, и ей, что не такой уж я простак. Ведь нет ничего плохого в том, что человек хочет смеяться последним!

А машинка стучала, дразнила, заставляла меня без всякой нужды бегать с разными бумажками, надо не надо – отдавать печатать, словно у меня другой работы не было. Через несколько дней, нет, кажется, через неделю, я предложил Рае сходить в кино. И, видимо, поторопился.

– А как же ваше слово? – спросила она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю