412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витаутас Петкявичюс » О хлебе, любви и винтовке » Текст книги (страница 21)
О хлебе, любви и винтовке
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:44

Текст книги "О хлебе, любви и винтовке"


Автор книги: Витаутас Петкявичюс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

– Кто жалеет врага, у того жена остается вдовой, – так, кажется, сказал на допросе главарь басмачей.

– Не надейся, овдовеет и твоя, – ответил Намаюнас, но бандит не испугался, только рассмеялся:

– Не только лисе своя шкура приносит несчастье. Больше говорить с тобой не буду, потому что ты шакал, а не солдат. Ты гиена, которая собирает остатки добычи других. Я сдался настоящему воину, пусть он меня и допрашивает, – закончил он свою по-восточному цветистую речь.

И не заговорил. Вспомнил Антон товарищей, полегших в песках, и не удержался – съездил басмачу по морде…

Последняя сволочь порочила работу чекиста, но Антону пришлось писать длиннейшие объяснения и радоваться, что отделался строгим выговором. Но это было заслуженное наказание. На всю жизнь он запомнил, что даже перед лицом самого страшного оскорбления, унижения, в гневе и в ненависти чекист не имеет права забывать, кто он такой.

Намаюнас курил у окошка. Молодой сержант, подойдя и попросив прикурить, тихо сказал:

– Этого старика проверить бы следовало. От самого Берлина порет всякую ахинею.

– А ты почему не одернешь его?

– Это уж ваше дело.

Намаюнаса словно кто опять назвал гиеной и шакалом. Он внимательно посмотрел в открытое голубоглазое лицо сержанта, на целлулоидные самодельные погоны, на ленточки медалей, на красный лоскут под комсомольским значком.

– А ты знаешь, что не гладят по головке и тех, кто слушал?

Парень растерялся. Намаюнас вышвырнул окурок в окно. Огонек сверкнул в темноте, рассыпался искрами и исчез. За окном густая темнота, словно поезд летел в нескончаемом туннеле.

– Воевал? – спросил он у сержанта.

– Воевал. Дважды ранен, – с готовностью ответил тот. И вдруг спохватился: – Меня товарищи послали…

– Хорошо, я проверю.

Направляясь к старику, Намаюнас услышал:

– Правда, братец, колкая бывает – ровно по жнивью босиком идешь. Ну, а ты, раз сознательный элемент, не бойся и босиком походить.

– Давайте, ребята, возражайте, а то поздно будет, – с явной насмешкой сказал Намаюнас парням и обратился к пожилому солдату: – Ваши документы!

Солдат, поднесший было руки ко рту – послюнить самокрутку, – так и застыл на мгновение, потом опустил голову, расстегнул карман гимнастерки и дрожащими пальцами подал пачечку затертых бумаг и книжечек. Все было в полном порядке. Однако Антон Марцелинович приказал:

– Выходи с вещами!

Стало тихо, только явственно выстукивали колеса. Солдат собрал свои пожитки и, когда поезд стал сбавлять скорость, уже на выходе сказал как бы про себя:

– Мало нас, идиотов, били…

Намаюнас повел солдата в другой конец эшелона и, усадив его в пассажирский вагон, объяснил:

– Жалко мне тебя стало: сболтнешь что-нибудь по глупости при заскорузлом болване – и влипнешь за милую душу. А так, может, и до дому доберешься.

– Нету у меня дома.

– Построишь, никуда не денешься. Да не забывай того, чему других учишь: первым долгом соседей выбери.

Солдат тяжело вздохнул, потом рассмеялся и крепко пожал Намаюнасу руку:

– Спасибо.

– Всего доброго…

Домой Намаюнас шел неторопливо, стараясь остыть от раздражения и злости.

Местечко спало.

В такую вот тихую ночь его однажды вызвали из пограничного городка в область, потом в центр республики.

– Думаем послать вас на ответственное задание, – сказал ему представитель из Москвы. – Очень ответственное и очень рискованное задание.

– Партия знает, где я больше нужен.

Представитель нахмурился, походил по комнате и сердито сказал:

– Партия-то знает, но нелишне услышать и твое мнение. Выдержишь, если придется надолго, а может быть, и навсегда проститься с семьей?..

– Не пробовал, но думаю, что выдержу. Буду стараться.

– Приятно работать с такими.

И Намаюнас стал готовиться к заданию.

Ежесекундно рискуя жизнью, раненый, больной, он выполнил его и вернулся домой из дальних далей. Его повысили в чине, без огласки наградили высшим орденом. И снова началась подготовка к новой операции. На этот раз ушли вдвоем.

Операция не удалась.

– Кто из вас виноват? – спросили у Намаюнаса после возвращения.

– Никто. Виноваты неправильная информация и не совсем удачная «легенда».

– Это исключается. Легенду готовили слишком ответственные товарищи.

– Значит – простая случайность помешала.

Напарник Намаюнаса обвинил Антона. Начались проверки. Наконец дело кончилось назначением на дальний Север, начальником лагеря.

– Делу революции везде можно служить. Важно, что партия убедилась в моей честности, – говорил Антон жене.

Прибыв с семьей на место назначения, Намаюнас обнаружил, что его повзрослевшим детям негде будет учиться.

«Володьке – пятнадцать, Надюше – тринадцать… А мне казалось все эти годы, что время остановилось». Глядя на сына, Антон впервые подумал, что его собственная жизнь уже почти прожита и остается только достойно завершить ее.

Детей пришлось оставить в городе, в интернате. А они с Марусей отправились в огороженный колючей проволокой, вымощенный деревянными чурками, лагерь.

И здесь, в этом болоте всяческого отребья, Намаюнас пытался бороться за человека. Все силы, все умение и терпение он направил на эту борьбу. И кое-чего добился.

Однажды, проверяя зону, он остановился около заключенного, который его не поприветствовал. Недовольно окликнул:

– Это что еще значит?!

Заключенный не ответил. Распрямившись, прерывисто сказал:

– Дай отдышаться, Антон Марцелинович!

– Ва-аня?! – потрясенно выдохнул Намаюнас. – За что тебя?

Говорили они, наверное, долго. Намаюнас очнулся, заметив, что рядом с ним стоит по стойке смирно его заместитель.

– Капитан Гладченко, этого заключенного завтра назначьте ко мне домой на пилку дров! – распорядился Намаюнас.

– Товарищ начальник, – шел за ним по пятам заместитель.

– Что там еще?

– Он на особом режиме…

– Дважды приказывать не привык.

В тот день он впервые ощутил боль в левой стороне груди.

На следующий день Маня протопила ванную, наварила пельменей, накрыла на стол, поставила бутылку белой. Встретили Рубцова, как полагается встречать дорогого гостя, доброго друга. Помывшись и поев, они завели беседу под водку…

Вскоре Намаюнас, вызванный в Москву по служебным делам, подробно обо всем написал и попытался попасть на прием к наркому, чтобы заступиться за друга. Но дальше канцелярии не проник.

Пришлось оставить заявление. Домой ехал поездом, как и сегодня. На сердце стало как-то полегче, вроде сделал большое дело. Думал, что встретят его, как самоотверженного человека, что с полпути вернут в Москву, разобравшись, и даже извинятся, что не впустили…

А вышло все наоборот!

Затоптав у порога окурок, Намаюнас отпер дверь своим ключом, вошел в дом и, не зажигая света, тихо позвал:

– Маня!.. Маня!..

Никто не отозвался. Осторожно приоткрыв дверь спальной, Антон чиркнул спичкой. Никого. На столе прикрыт полотенцем ужин, рядом записка:

«Нашелся Володя. Не сердись, что уехала, не дождавшись. Ты все равно не сможешь из дому тронуться. Буду писать. Телеграфировать. Я как с ума сошла. Жди. Маня».

Ему хотелось кричать «ура!», к горлу подступил комок, ноги в коленях ослабли… Он вцепился непослушными руками в стол, усилием воли прогнал волнение. Придя в себя, кинулся обратно на станцию узнавать, куда жена купила билет.

– Всего-навсего до Вильнюса?

Намаюнас медленно возвращался домой. Светало. Какая-то мощная сила собирала тяжелые тучи в непроглядные груды и гнала их на край неба. В просветах розовело небо. Грязь под ногами подернулась ломкой стылой коркой. На черной кобуре револьвера нарос нежный серебряный иней.

На окнах виднелись узоры – крупные, плотные.

«Ох и натерпятся ребята! – вспомнил он оставленных в тайниках Альгиса с Арунасом, но сейчас же все заглушил вырвавшийся из самых глубин души возглас: – Сын нашелся!»

4

Намаюнас лег на диван, заложил руки за голову. Он пытался представить, как теперь выглядит Володя. На кого похож? Высокий, как он, или в мать – низкий? И главное – что он за человек? Что делал в войну? Может быть, он о Надюше что-нибудь знает?

Лицо сына вспомнить не удавалось. У них не было ни одной фотографии детей, ни одной памятной вещицы. Все осталось там. Перед его взором проносились отрывочные картины, в которых он видел Володю то играющим в кубики, то испуганным, прячущим за спиной руку с отцовскими папиросами.

– Курил? – слышит он свой голос.

– Курил.

– Вкусно?

– Не…

– Так зачем приучаешься?

– А ты – зачем?

Слова звучат в памяти, а лица не видно. Пустой разговор, незначительные слова память хранит, а лица близких исчезают…

«Какой он теперь?» – Антон до боли трет виски, но ничего представить не может. Надюша была ласковее. Терлась о его колени, щебетала милые пустяки…

В мыслях мелькают обрывки давних разговоров, сцены, и Намаюнас, охваченный волнением, жует потухшую папиросу, не чувствуя горечи.

«Какой Володя – открытый и смелый, как Альгис? Или пустозвон, как Гайгаленок? А может, ни то ни се?

А ведь напрасно, совсем напрасно нам тогда хотя бы фотографий детей не разрешили захватить».

Даже радость известия о сыне не смогла прогнать у Намаюнаса воспоминаний о том страшном дне, когда его взяли, прямо с дороги.

Вернувшись из Москвы, он едва успел снять шинель и сесть к столу за обед. Даже подарки, которые он привез родным, не дали ему развернуть. И теперь еще звучит в ушах тот нервный, повелительный стук.

– Войдите.

Вошли два красноармейца и капитан Гладченко. Он положил на стол бумагу – ордер – и, не поднимая глаз, сказал:

– Вы арестованы! – И для чего-то взглянул на большие наручные часы Кировского завода, ход которых можно было слышать из другой комнаты.

Маня бросилась укладывать вещи Антону. Сложила, обняла мужа, и только тогда Гладченко пояснил:

– Я употребил множественное число – вы оба…

– А как же дети, Мироныч?… Мы как раз собираемся проведать их.

– С детьми ничего не случится. И лучше вам, гражданин Намаюнас, называть меня «товарищ капитан».

Просить о чем-либо было бессмысленно. Ничего не позволил взять с собой. Собрал все бумаги, письма, фотографии и опечатал.

С того дня прошло восемь лет. Горы можно своротить за такой срок… Всю войну, после войны он искал, писал, писал, куда только мог, и надежду потерял. И вдруг так неожиданно нашелся Володя. В такой день не грех и выпить. Намаюнас подошел к буфету, вынул графинчик с водкой, повертел в руках, посмотрел и поставил на место. «Лучше потом, когда Владимир Антонович сядет со мной за один стол. Теперь ему не нужно будет стесняться своего отца. На фронте я честно заработал себе доброе имя – никогда не прятался ни за звание, ни за ордена, ни за раны… Второй раз пришлось заново все заслужить…»

Наступило утро. Намаюнас помылся холодной водой и пошел на работу. На улице уже было людно. В костеле звонил колокол. Вокруг тополей на церковном дворе с криком носились вороны.

Ощутив тепло при мысли, что нашелся Володя, Антон Марцелинович улыбнулся местечку своей горькой, «железной» улыбкой.

ПЕРЕЛОМ
1

Тускнели звезды, улегся ветер, подходила к концу самая длинная ночь в году. Вокруг все еще тонуло во тьме, но Альгис чувствовал приближение утра. Летом в такую пору уже протягиваются длинные светлые тени, а зимой – лишь воздух становится редким да крепчает мороз, свирепый, докучливый предутренний мороз.

Трудно сказать, что изменилось, но совершился незримый и решающий перелом в пользу света. С этого момента шаг за шагом – почти незаметно для глаза, но неотвратимо – свет побеждает темноту. Все вокруг возрождается к видимой жизни.

Альгис наблюдал за этим таинственным и чудесным переломом, стоя у оконца. Ощущение предрассветной перемены подействовало на него умиротворяюще. Измученный, натерпевшийся за ночь, он незаметно для себя уснул. Спал стоя, плечом опираясь о трухлявую раму окошка, обхватив руками автомат и низко склонив голову на грудь.

Стукнула дверь. Альгис встрепенулся, рванулся было бежать, но, сделав шаг, споткнулся о рассохшийся бочонок и растянулся во весь рост. Лежа и потирая ушибленные колени, пытался сообразить, где он и что с ним произошло. Это удалось ему не сразу. Наконец немного пришел в себя, поднялся и опять приблизился к окошку.

Шкемы уходили в костел. Они спешили поклониться свету.

«Порядком же я вздремнул, даже глаза слиплись, – пробегающий по спине холодок заставил его поежиться, зевнуть, потянуться. – Почему, интересно, не чувствуешь холода, когда спишь? А стоит проснуться и понять, что холодно, как начинаешь дрожать. И вообще, когда нет мыслей, ничего не испытываешь. И боль, и холод, и муки приходят вместе с мыслями… И любовь», – добавил он немного спустя и улыбнулся в темноту. Он улыбался Люде.

«Приоткрыв тяжелые веки, я водил глазами, совсем не понимая, где очутился: вокруг тихо, бело, ходят какие-то люди, шевелят губами, показывают на меня. Я все вижу, но ничего не слышу. На столе уже нет ни борща, ни яичницы, ни самогона. Вместо этого кто-то поставил графин с водой… И никто больше не стреляет… «Неужели мы вдвоем их всех перебили?» Сознание возвращалось медленно-медленно, словно из дальнего далека. Я лежал ничком, распластанный, как лягушка, привязанный к железному каркасу. У меня ничего не болело, мне ничего не хотелось. Только все время куда-то бежал. Из темноты в темноту. Не хватало воздуха, было нестерпимо жарко, а я бежал и бежал. Из небытия в небытие. В редких разрывах темноты мелькали лица, белая одежда, и снова все исчезало. Но совсем не было страшно. Вот так просто, без всякого шума, все бы и окончилось, и я даже не узнал бы, что меня уже нет.

В один из проблесков сознания я слышал, как сестра говорила высокому бородатому мужчине:

– Очень плох. Все время без сознания.

– Да я же все слышу! – кричал я и поражался, почему они меня не слышат.

Непонятная усталость бродила по телу, ломило кости. Потом стало появляться одно и то же видение: нос, покрытый крупными каплями пота, и два огромных глаза. Один глаз медленно-медленно наливался кровью, разбухал, рос, превращался в огромный красный камень, тяжело давивший на грудь и страшным своим весом вдавливавший меня вместе с кроватью в пол.

Так с перерывами медленно и мучительно припоминал я каждый жест, каждое прикосновение, каждый удар, выстрел, крик. Возвращалась память, а вместе с ней возвращался ко мне и страх смерти, испытанный в последней перестрелке.

– Пить, – попросил я медсестру.

– Слава богу, очнулся, – обрадованно сказала она. А стоявшие вокруг кровати заскрипели пружинами и вздохнули человеческими голосами.

– Замечательно воюешь, парень, – сказал примчавшийся врач. – Сколько тебе лет?

– Семнадцать.

– Понять невозможно, зачем совать таких в самое пекло! Как власти разрешают такое?!

– Не разрешают… Они сами… – самым серьезным образом стал я пояснять ему, но закончить не мог: огромные раскаленные щипцы впились в затылок и стали скручивать меня в кольцо. Я задохнулся от боли и потерял сознание.

– Ну, ну, ну! Полно тебе морщиться, как переборчивая невеста. Скажи лучше, сколько километров до Вильнюса.

– А где я нахожусь?

– Вот тебе и на – своего родного города не узнал.

– Тогда сто с небольшим.

– Молодец! А ну-ка быстренько в перевязочную.

И опять тяжелым красным гранитом давили грудь глаза Риндзявичюса. Отталкивая камень, я рвал себе грудь ногтями.

– Вот тебе, гадина, за Гечаса! За Вердяниса!! За всех!! Не нравится?! Вот тебе еще! Еще! На́, сволочь, закуси свинцом. Пулю ты, мерзавец, не вынешь!

Каждый вечер, каждую ночь по нескольку раз я воевал с Риндзявичюсом.

Приходил врач и улыбался в бороду:

– Не поддавайся, парень!

Потом я ослабел и несколько недель лежал спеленатый, как новорожденный, не смея пошевелиться. Боль утихла. Вокруг скрипели кровати, раздавались голоса.

– Ну, теперь парня и палкой не добьешь, – сказал низкий зычный голос, который все время жаловался, что еды, мол, не хватает. – Скоро и этот будет добавки просить.

Прислушиваясь к сильному, басовитому голосу, я мысленно старался представить себе его обладателя. Наверное, великан, мускулистый, широкоплечий, светловолосый и обязательно с волосатой грудью. Должно быть, очень тяжелый: под ним сильнее всего скрипела кровать.

– Молодость-то какая! – с завистью произнес срывающийся – не то мужской, не то женский – голос. – Он в больницу приехал не иначе как отдохнуть. – Пальцы насмешника пробежали по струнам гитары, и он запел залихватские частушки, ходившие среди солдат, – о русском Иване, который, питаясь одной махрой, прошел войну и дошел до победы.

– Будет тебе трепаться, – увещевал его хриплый голос от окна.

Певец ударил по струнам, пригасил звук, прижав их ладонью, и ответил новым куплетом о русском Иване.

– Гляди, частушечник, влипнешь. Этот парень из энкаведэшников… – предупредил голос, которого я до этого не слышал.

Палата замолкла. И я побоялся первым нарушить неприятную тишину.

– Зря ты так, – сказал зычный голос, и я был благодарен ему, хотя и не понял, кого он упрекнул.

– А мне что? Я – жертва алкоголя, – осмелел гитарист, но больше не пел.

Теперь я горел желанием поскорее увидеть своих соседей по палате, особенно того, который пугал мной гитариста. Но пока не мог.

В одно из воскресений в больницу приехала комсомольская самодеятельность. Заскрипели кровати, застучали костыли, и все, кто мог двигаться, вышли в коридор послушать концерт. Я, уткнувшись взглядом в пол, слушал аккордеон, комсомольские песни. Вдруг зазвучал знакомый голос, читавший стихи.

«Она! – обрадовался я. – Она!»

Я знал страшную концовку этого стихотворения, и мне стало жутко.

– Люда! – крикнул я изо всех сил.

Голос смолк.

– Люда!

По коридору зазвучали торопливые шаги, смолкли на секунду у двери, простучали по палате…

– Альгис!

– Люда!

В комнату набилось полно людей. Все молчали, но я слышал, как тяжело они дышат.

– Люда!

Она встала на колени у кровати и стала гладить мою руку. Долго-долго. Мне стало тепло и хорошо от ее прикосновений. Потом она спросила тихонько:

– Сильно тебя?

Я дернулся: «Не она!»

– Больно?

– Нет…

– Почему ты так громко кричал?

– Это ты, Рая?

– Я.

– Не читай больше это стихотворение, хорошо?

– Хорошо. Не буду.

Раю из палаты выпроводила медсестра. Но на следующий день она снова пришла и привела мою маму. Мама и плакала, и смеялась, потом стала хлопотать: оделила всех раненых домашним печеньем, накормила меня. А когда в палате не осталось никого из «медицины», сунула под подушку какую-то бутылочку и тихо сказала:

– Я тебе столетника с медом приготовила. Пей каждое утро по глоточку – сразу на ноги поднимет.

Я не знал, как быть: сам пить я не мог и не хотел ей говорить об этом. Поэтому стал убеждать:

– Нас здесь хорошо лечат.

– Бери, бери, – загудел голос соседа. – Мать отравы не даст.

– Из материнских рук и вода чудеса творит, – поддержал его тенорок гитариста. Этого я никак не мог представить себе. Казалось, он обязательно должен быть с усиками, красноносый и со шрамом на лице.

Через несколько дней пришла Люда. Села рядом, молчала. Не упрекнула ни полсловом, но мне стало стыдно: как дурак прятался от нее. Пришла она и назавтра. Опять молчала. Молчала и на следующий день, и на десятый. В палате к ней привыкли. Постепенно она стала заменять сестру, помогала больным, приносила и читала газеты. Когда все засыпали, на цыпочках выходила. Мне рассказали, что Рая ей раздобыла бумагу, чтобы сторож у ворот не придирался. Сама Рая не появлялась.

Рана быстро заживала. Врач удивлялся:

– Будто кто тебя чудесным эликсиром поит. – Я подумал о маминой бутылочке, но врач объяснил по-своему: – Семнадцать лет – вот твой эликсир. Можно только позавидовать.

Наконец с помощью сестер я повернулся на бок и увидел половину палаты. Зычноголосый великан оказался маленьким человечком с серым лицом. Он потерял ногу во время автомобильной катастрофы. И уверял, божился, что до сих пор ощущает боль мозолей. Гитарист был похож на Кашету: сухопарый, желтолицый. Он обжег горло крепким растворителем, которым решил заменить водку в день Октябрьского праздника.

Очень хотелось увидеть двух других – того, у окна, хриплоголосого, и злюку, пугавшего мной частушечника.

Прошло некоторое время, и я повернулся на второй бок. Мой «злюка» оказался красивым, чернобровым, мускулистым атлетом в офицерской гимнастерке. В его курчавых волосах заметна была седина. Чем он болен, никто понять не мог.

Потом я, ухватившись за край кровати, сел и смог увидеть всех товарищей по несчастью одновременно. С меня сняли железный каркас, освободили руки. Я почувствовал себя совсем поздоровевшим и захотел всласть потянуться. Попытался, но рук поднять не смог. Не двигались и пальцы. Попробовал еще раз и до смерти перепугался: «Неужели парализовало?» И не выдержал, закричал:

– Сестра!.. Сестра-а!

В палату вбежали все, кто был поблизости.

– Доктор, у меня руки ватные, шевельнуть не могу!

Врач осмотрел меня, пощипал, потер и сказал:

– Нечего так орать.

– Радуйся, что жив остался, – посоветовал хриплый голос у окна.

– А для чего мне жизнь, если я без рук останусь!

– В жизни человеку не только руки нужны! – вздохнул безногий. – Ничего теперь не поделаешь.

Стиснуло горло. Мужчины тихо переговаривались, и их слова еще больше растравляли мне душу.

– Мой брат смастерил себе коляску на подшипниках и катается, отпихивается колодками. Обувь чистить ездит. А что делать? Орденов – полная грудь, а ног нет…

– О таких государство заботится, – подал я голос.

– Заботится, – подтвердил офицер. – А ты «Повесть о настоящем человеке» читал? Так там рецепт описан, как без пенсии и без посторонней помощи в небо взлететь.

– Не всем быть Маресьевыми, – неохотно возразил безногий.

– Жизнь научит.

– Вы что-то не так говорите… – сказал я офицеру.

– А как прикажешь говорить?

– Не знаю. Только мне нельзя, нельзя оставаться без рук!

Пришла Люда. Была очень бледной. Нет, больше я не мог огорчать ее своими бедами.

– Тебе, Люда, лучше не приходить ко мне так часто.

– Тебе сегодня хуже? – спросила она, раздавая газеты и почтовые открытки.

– С чего ты взяла? – Ответ прозвучал грубовато.

Чтобы она не увидела моей беспомощности, я попытался спрятать руки под одеяло, но не сумел. Люда заметила это и отвернулась к окну.

– Всем молчать – его превосходительство гневаться изволят! – с деланным ужасом произнес гитарист и запел. Томным, гнусавым голосом он пел про жгучую любовь. Это было невыносимо.

– Что же все-таки случилось? – погодя немного опять спросила Люда.

– Ничего, – поторопился я ответить. – Только ты, Людочка, милая, сюда больше не ходи, – настаивал я, уверенный, что именно так должен поступить любящий человек, когда ему грозит инвалидность и он не хочет быть в тягость любимой. Я был убежден, что поступаю, как герой.

– Почему? – Она покраснела и закусила губу.

– Так надо!

– Хорошо! – неожиданно согласилась она. И ушла.

До вечера никто в палате со мной не говорил, даже в мою сторону не поворачивались. После обхода накинулись на меня все скопом.

– Вот бы кому язык в колодки закатать, – сожалеюще покачал головой офицер.

– Такую девушку, такого человека!.. – На этот раз зычноголосый меня не защищал.

– Э, да они оба еще пацаны, – махнул рукой хриплый.

– Парень прав. Если она из жалости, если начиталась красивых романов, пусть катится. – Только гитарист был на моей стороне.

– Бессердечного человека не только что романы, даже самая лучшая лекция политрука не разжалобит, – заключил офицер, и все согласились с ним.

И так день за днем, пока наконец я не выдержал и не продиктовал письмо Люде. Моими были только две первые фразы, все остальное сочинили соседи. Писали, как запорожцы султану турецкому. Ну и крыли же они меня! Если бы не офицер, последними словами меня расписали бы. Но тот сдерживал страсти, ссылаясь на жесткие правила цензуры.

Люда пришла сразу же, хохотала, подтрунивала надо мной и была бесконечно счастлива. При первом же удобном случае я спросил, почему она не обиделась на мою глупость.

– Я знала… что ты из-за рук… – Она опустила глаза.

Меня осматривала врачебная комиссия. Вертели, выстукивали, кололи, щипали, грели какими-то замысловатыми аппаратами, массировали, исследовали по-всякому и наконец решили:

– Будешь владеть руками. Тяжелой атлетикой заниматься сможешь.

Каждый день утром и вечером ко мне приходила массажистка, и мы тренировались. Руки постепенно приобретали нормальный цвет, полнели, и мне уже не казалось, что болезнь высосала из них последние капли крови. Наоборот, после долгих упражнений все чаще и чаще появлялось ощущение, что мускулы медленно наполняются теплым воздухом.

Однажды после гимнастики мне захотелось пить. Офицер, выслушав мою просьбу, ответил:

– Сам возьми.

– Тьфу! – ругнулся гитарист и подскочил мне на помощь.

Но «злюка» заступил ему дорогу:

– Не лезь, пусть сам возьмет.

Кое-как, вцепившись непослушными пальцами в край тумбочки, я дотащил руки до стакана. Обхватил его, потянул к себе. Вот и край тумбочки. Я изо всех сил сжал стакан. До чего ж он был тяжелый и скользкий! Я даже вспотел, пока напился.

Вечером офицер посоветовал Люде:

– Вы, уважаемая, принесите ему резиновый мячик, пусть работает с ним. Я в фильме видел – боксеры так тренируют мышцы рук.

С тех пор работы у меня было по горло. С утра до вечера я мял, давил, сжимал мячик. Но на офицера все еще был сердит.

– Ты на него не очень-то, – сказал мне как-то гитарист. – Человека еще война держит: под взрыв угодил, изрешетило осколками. Так-то вот, в тело как в масло входят, а обратно не тут-то было. Одни, правда, вынули, другие вроде сами должны выйти. Да еще несколько старых под печенью сидят. Так что, брат, ему солоно пришлось… – Он наслаждался моим потрясенным видом и старался изо всех сил.

– Не ври! – оборвал я его.

– Пари? – протянул он руку.

Я долго не решался подойти с вопросом к «злюке», но однажды нашел повод – Люда в тот день принесла вкусных домашних пирожков, и я отправился угощать.

Переминался и терся возле него до тех пор, пока он не спросил:

– Ну, что надобно?

Мне вдруг захотелось сказать ему что-то очень теплое и хорошее, но я постеснялся показаться глупым мальчишкой. Покраснел и обеими руками сжал тугой мячик. Потом взглянул на него. Его глаза смеялись и дразнили. Мне стало легче, и я улыбнулся.

– Послушай, а твой начальник Намаюнас случайно не Антон Марцелинович? – поинтересовался он.

– Он самый, – ответил я, растерявшись, и только теперь заметил, что офицер старше, чем казалось издали.

– Привет ему передай.

– Вы его знаете?

– Вместе воевали».

2

Арунас лежал обессиленный, ко всему безразличный, как человек, сделавший, что было в его силах, и решивший не сопротивляться больше. Все казалось ему трогательно милым и хорошим. Мысли стали простыми и светлыми, будто у путника, собравшегося в далекий путь, который все обдумал, подытожил и теперь уходил, ничего не оставляя позади.

«Ну что ж, будь что будет. Пусть свершится то, что должно свершиться! – И сразу же мысли вильнули в другую сторону. – Не хотелось бы только подыхать в такое замечательное утро, когда уже позади эта чертова тьма, самая длинная и самая холодная в году. Хотя умирают в любое время…

И какой дурак сказал, что все от человека и все для человека? Вообще-то для него многое: бомбы и тюрьмы, войны и искусство, симфонии и полицейские свистки. Для него кандалы и самолеты. Господи, как много для человека, еще недавно бегавшего на четвереньках и лазавшего по деревьям! Все для него. А он для чего?

Говорят, что постепенно в нашем обществе все станет бесплатно, прежде всего спички, соль, нитки, папиросы… Какая ерунда! Я бы в первую очередь сделал бесплатными театры, музеи, концертные залы, книги. Чтобы каждое собрание, например, начиналось с хорошего фильма…

У нас в школе тоже все было бесплатно – и хлеб, и одежда. И муштра. Только там все брали от курсанта, а ему давали лишь столько, сколько требовали программа и устав.

Холодная голова, горячее сердце, чистые руки!

А у меня были только чистая анкета да желание добиться теплого местечка? Я, как говорил Альгис, – талантливый карьерист с позвоночником гимнаста, со слухом музыканта и нюхом бушмена.

Может, я и такой, да ведь не использовал этих качеств. Сломался мой гибкий хребет. И споткнулся я на самой твердой, ровной, на столбовой дороге. Меня провела девушка. Красивая, пустая, холодная и нечистая. Зато дочь генерала. Классика, сам Жюль Верн лучше бы не придумал.

Я был поражен ее красотой. Потерял разум, а потом было уже поздно. Только теперь я понимаю, что красота эта была холодной и безжизненной, словно ее не мать родила, а написал художник, и в последнее мгновенье, когда осталось положить морщинку, штрих, который вдохнул бы в картину жизнь и тепло, кто-то сломал кисть. Портрет навсегда остался лишь холодной игрой красок.

Ей не хватало человеческой теплоты.

Увидел ее на танцах. Не знал, кто она, откуда, но врезался, что называется, с первого взгляда. Ходил за ней неотступно весь вечер. Перед полуночью она, как Золушка, исчезла. И появилась только в следующую субботу, еще красивее, еще притягательнее. В тот раз я решил, что пойду ее провожать. Но за ней приехала машина, и моя Золушка укатила. Да, вышло не по сказке. Золушка оказалась царевной. Меня очень заинтриговала и эта таинственность, и военный номер машины, подогревало и обилие поклонников. Я молча объявил им войну.

Познакомились мы с ней во время танца.

– Вы великолепно танцуете, – польстил я.

– Чего не скажешь о вас. Ваше счастье, что вы приличного роста.

– А может быть, это мое несчастье?

– Я люблю высоких.

И все же проводить ее мне не удалось. Но однажды, когда я меньше всего надеялся, она пригласила меня на свой день рождения. Прижав ее к себе, я победоносно оглядел зал. Какими маленькими мне казались кружившиеся пары – как куклы в витрине. Я почувствовал себя победителем и не знал, что на самом деле был побежденным. Целую неделю ломал голову, как отвертеться от дежурства и получить увольнительную в город. Но неожиданно мне помог начальник курса Гладченко. Он вызвал меня и, таинственно подмигнув, сказал:

– Я тоже там буду. Желаю успеха. Гляди, не осрами школу.

Вечер был восхитительный. Мы веселились, катались на машине, целовались. Оля, прижавшись ко мне, сказала:

– Мама не будет против нашей свадьбы.

– А ты?

– Зачем спрашиваешь?

– А отец?

– Важно, как мама.

И Оля начала готовиться к свадьбе.

Однажды в воскресенье мы с ее родителями поехали к моим старикам. Глава семьи Юргис Гайгалас расплывался в улыбках будущим родственникам. Мать с первого взгляда влюбилась в Варвару Петровну и ее дочь. Только Глеб Борисович, отец Оли, молчал и угрюмо пил водку.

Изрядно захмелев, он предложил мне пройтись по свежему воздуху. Когда мы вышли, генерал взял меня под руку и без всяких предисловий сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю