412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Петров » Детство Ромашки » Текст книги (страница 5)
Детство Ромашки
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:14

Текст книги "Детство Ромашки"


Автор книги: Виктор Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц)

Пока мы пересекали переулок, дядя Сеня что-то быстро и серьезно говорил Дуне, кивая в нашу сторону. Дуня слушала, качала головой и то улыбалась, то задумывалась.

Дедушке она поклонилась и молча протянула руку, а мне славно так улыбнулась и сказала, застегивая пуговицу на моей кацавейке:

Про тебя я все знаю, Сеня мне писал. К дедушке едешь?

Ага, к дедушке,– ответил я и, удивившись смелости своего ответа, застеснялся.

Ой, глупый-то ты какой...– Дуня тихо засмеялась, обняла меня и поцеловала в переносицу.

А меня? – шутливо воскликнул дядя Сеня, обнимая Дуню за плечи.

Еще бы!..– Она легонько толкнула его в грудь и обратилась к дедушке: – Пойдемте, Данила Наумыч! – А мне подмигнула и почти таинственно прошептала: – Пойдем, я тебе гостинчик дам...

В комнате, скорее похожей на чулан, с маленьким, в два звена, оконцем, стояла кровать, покрытая зеленым сатиновым одеялом. Вплотную к кровати был придвинут стол, около него жались два стула с гнутыми спинками, а у свободной стены – небольшая, чисто выскобленная скамья.

Когда мы расположились на скамье и на стульях, в комнате стало так тесно, что было удивительно, как это Дуня умудрялась быстро двигаться по ней. Она доставала что-то из-под кровати или из-под стола, уносила в сени, а оттуда появлялась с тарелками, блюдцами, чашками.

Когда стол был накрыт, Дуня присела на краешек кровати и, улыбаясь, посмотрела по очереди на меня, на дедушку:

–Вы что примолкли? Ай устали?

Устать нам где же...– откликнулся дедушка.– Вот хлопот вам наделали, а зря.

Это как так – зря? – удивилась Дуня.– Я, Данила Наумыч, вам очень рада. Я вижу, душевный вы человек...

Душевность-то наша, дочка, чисто конь стреноженный. Ускакал бы, да сил нет...

–Да...– грустно произнесла Дуня, теребя край кофточки.

Я смотрел на ее темные брови, почти сошедшиеся над переносицей, на пепельный завиток волос, колеблющийся около маленького розового уха, на полные губы, плотно сомкнувшиеся, и мне хотелось отгадать, о чем она сейчас думает. О стреноженном коне или о том, что у дедушки нет сил. Стреноженного коня я не представлял себе, а что у дедушки нет сил,– я в это не верил. Он и сидя был высок, а в ширину такой, что, казалось, один занимает полкомнаты.

А самовар-то? – в тревоге соскочила Дуня с постели. Дядя Сеня удержал ее:

Я сам, а ты тут распоряжайся.

–Ну что же, иди,– быстро произнесла она и, нагнувшись, достала из-под кровати полбутылку с водкой.

Покачав головой, дедушка рассмеялся:

–Вы, Евдокия Степановна,– чистая волшебница. Глазом моргнуть не успеешь, а вы, глядь, чего-нибудь уж и сотворили.

–Уж такая я уродилась... А это вот тебе, Ромаша.

И она протянула мне большой белый пряник с розовой полоской посередине.

У меня в груди будто приподнялось что-то. Такие пряники иногда приносила мне мать.

–Бери. Ты что же?

Пряник я взял, но смотрел не на него, а на Дуню. У нее так же, как у матери, глаза были синие и ласковые. Мне хотелось броситься к ней, да она отвернулась к дедушке и начала весело рассказывать, как вчера на Волге у купца Колту-нова баржа затонула.

–С пшеницей. Разбухнет – и разорвет ее, баржу-то. Сам Колтунов бешеный стал. У берега бегает, ругается, бороду рвет. А потом забежал в воду, ногами топает – брызги во все стороны, кричит Волге: «Чтоб ты сгорела, изменница!»

Дядя Сеня внес самовар, и началось чаепитие. Я сидел в самом углу, слушал неторопливую беседу взрослых.

Дуня то весело, то с грустью рассказывала, как она барыниной матери не угодила – не сумела шляпку приколоть. «Не так,– кричит,– не так!» И как только не называла: и подлая, и гадкая... Дуня переколола ей шляпу и опять не угодила.

Расходилась старая и принялась Дуню по щекам бить. Рассердилась Дуня до дрожи сердечной, не сдержалась да и плюнула старой барыне в бесстыжие зенки. Что было!.. В припадок, докторов понавезли, спирт нюхать дают, припарки к ногам. А Дуню, не рассчитав, выгнали... На воды заграничные поехали – другую горничную сговорили.

–Вот какой народ. А благородными себя величают! – грохнул кулаком по столу дядя Сеня, а когда успокоился, рассказал, как он с управляющим рассчитывался.

Потом Дуня расспрашивала дедушку, как он живет, большая ли дедушкина деревня. Рассказал дедушка – меня принялась спрашивать. Как мог, я поведал о себе.

Да-а... – раздумчиво начал дядя Сеня. – Жизнь – штука лихая. Это ты верно говоришь, Данила Наумыч. Но подчиняться ей нельзя. Чуть перед ней не устоял – придавит. Тут, должно, так надо: она к тебе с палкой, а ты железо бери. Один не осилишь – зови товарищей. На заводе у нас так завелось: начнет хозяин прижимки устраивать, мы сейчас один к одному ближе. Когда вместе, страх пропадает, а внутри кипение. Вот послушался я Дуню, с завода счислился. Ну, да теперь всё: на завод, и разговаривать не стану!

Ваша бытность, Семен Ильич, иная,– спокойно и с какой-то глубокой задумчивостью произносит каждое слово дедушка.– Завод не земля. На заводе люди все на одном полозу. У тебя забота, и у другого, и у третьего, и у сотого она такая же. А у нас на селе – пестрота... Я бы вот и хотел Фе-рапонта Свислова или, там, Погудина из жизни убрать, а другой от них пользы дожидается. Тут, Семен Ильич, я соображаю так.– Дедушка положил свою широкую ладонь на стол, будто прикрыл ею что-то большое и таинственное.– Судьба тут. Она всему делу и всей моей жизни дает направление.

Быть того не может!.. Не согласен я, не согласен!.. Никакой судьбы нет! – отмахнулся дядя Сеня.

А я согласна,– серьезно сказала Дуня и шевельнула бровями.– Конечно, судьба. Я очень хорошо ее испытала. Плохо мы жили, но жили. А вот как папаньку в пятом году казаки запороли, а маманька от простуды умерла, сколько я перемаялась! Бывало, ни хлеба, ни денег. А тоска какая, ой! Судьба есть. Вот с Семеном встретилась. Живем на тычке. А дальше что? Думаю, думаю, и страшно становится.

А ты не страшись! – выкрикнул дядя Сеня.– Плюй этой судьбе в бельмы, как старой барыне плюнула, и всё.

Плюнула бы, да у нее глаз нету,– тихо, словно только себе, сказала Дуня и опустила голову.

–Видал, что получается? – Дядя Сеня, возмущенный, поднялся за столом.– Руки сложила – бери меня, судьба, казни лютой казнью!

Мой разум не был в состоянии постичь, о чем говорят дедушка, дядя Сеня и Дуня. Но я много раз замечал, что взрослые, говоря о судьбе, покорно наклоняли голову и тихо, словно боясь, что их кто-то подслушает, со вздохами произносили: «Куда же от судьбы денешься» или: «У каждого своя судьба», «Судьба – смерти сестра...» И вдруг – дядя Сеня смело, во всю силу своего голоса, утверждает: «Нет судьбы!» Кому верить? Дуне? Дедушке? Они, как и все, покорно склонили головы. А дядя Сеня стоит, и плечи его развернуты. Высокий, красивый, он так же гордо вскинул голову, как в ту минуту, когда рассчитывался с господином управляющим, и говорит строго, уверенно:

–Не судьба. Нет ее и никогда не было. Среди людей надо виноватых искать. Неровно люди живут, вот какие дела! А вы – «судьба, судьба»!.. Не признаю ее, и всё!

Я смотрел на дядю Сеню и, охваченный неведомой еще мне радостью, думал: «Вырасти бы мне таким, как он! Вырасти бы... А вдруг да не вырасту?»

Мне стало беспокойно и как-то неловко сидеть. Я придвинулся и прижался к дедушке. Он глянул на меня, медленно приподнялся, приложил руку к груди, поклонился:

Спасибо вам, Семен Ильич, вам, Евдокия Степановна, за привет, за ласку, за хорошую беседу. А нам с внучонком на станцию пора.

Мы вас проводим,– объявила Дуня.

И я очень обрадовался, вновь увидев в ее больших глазах синий и ласковый свет.

...У вагона Дуня, как при встрече, поцеловала меня в переносицу и, засовывая за борт кацавейки какой-то сверточек, торопливо проговорила:

–На дорожку. Да, гляди, дедушку не обижай. Дядя Сеня взял мои руки в свои, сказал строго:

–Чего ж, Ромашка? Теперь ты по рукам отходил. Прощай! Расти большой, умный да Семена Сержанина не забывай. Письмо напиши, как доедешь, как жить будешь.

Когда поезд тронулся, Дуня замахала платком, а дядя Сеня приподнял фуражку и затряс ею в воздухе. Мне хотелось видеть и его и Дуню долго-долго, но сначала какой-то широкоплечий человек в странной клетчатой хламиде заслонил их, потом группа женщин, так же как Дуня, махающих платочками, и, наконец, белая каменная стена загородила всё—■ и людей и вокзал.


Дедушка, стоявший позади меня, тихо, ласково сказал:

–Люди-то какие пригожие! Дай бог им счастья немеркнущего...

Я долго смотрел в окно вагона, тая надежду, что, может быть, поезд забыл кого-нибудь и повернет назад. Хоть на минутку я еще раз хотел увидеть дядю Сеню.

Поезд шел все быстрее и быстрее. Вот он выбежал за черту города, ухнул гудком и понесся мимо зеленых холмов, перелесков и редких белых домиков под красными кровлями...

Стало скучно. Я отошел от окна и сел рядом с дедушкой.

–Ты что, сынок, смутный? Ты не тужи. Завтра к вечеру, гляди-ка, и дома, в Плахинских Двориках, будем,– неторопливо сказал он и осторожно подгреб меня под мышку.


КНИГА ВТОРАЯ





Была светлая, лунная ночь, когда мы выбрались из душного вагона. Неподалеку от нас, под развесистыми деревьями, белел флигелек полустанка, а за ним стояла бесконечная бледно-зеленая прозрачная пустота, в которую опрокинулось темное небо в крупных ярких звездах. Из этой пустоты ползли незнакомые мне шорохи и тянуло прохладой. Ничего подобного я никогда не видел и, удивленный, спросил:

Что там?

Где?

Вон. Светло, а ничего не видно.

–То степь,– сказал дедушка, забрасывая на плечо сумку.– Ночью в степи чего же увидишь! Вот пойдем к дому, может, кто и повстречается.

И мы пошли по широкой степной дороге. Выбеленная лунным светом, она то взбегала на пологие холмы, то опускалась в долины и балки.

–Ишь какая она, сторона наша,– с тихой грустью заговорил дедушка.– Простору – хоть взаймы раздавай, а жить тесно. Вот поживешь в Двориках – увидишь.

Дворики возникли перед нами внезапно. Они словно поджидали нас за высоким увалом, в низине, и быстро побежали навстречу, охватывая полудугой дорогу. В трепетном свете луны Дворики показались мне нарядными и веселыми. Но все – нарядность, пестрота и оживленное движение – пропало, едва мы вступили в улицу.

Улица поднималась куда-то вверх. В ней неподвижно, словно окаменелые, стояли приземистые избы под хмуро надвинутыми мохнатыми кровлями. От каждой избы на дорогу ложились неуклюжие темно-синие тени. Черными полосами от избы к избе тянулись плетни, и мне казалось, что за ними прячется тишина.

–Спят,– покашливая, глухо сказал дедушка.– Наработались за день-то...

Он еще что-то говорил, но я не слушал его. Впервые не по-детски я задумался о том, как буду жить в Плахинских Двориках. Пережив много тяжкого, я знал, что и здесь, на родине моего отца, мне будет нелегко. «Жизнь – штука лихая,– зазвучал во мне голос дяди Сени.– А ты ей не поддавайся! Она на тебя с палкой, а ты железо бери». Я не знал, как можно не поддаваться жизни, не знал, какая она... И думал, думал...

Думы мои прервал дедушка.


 – Вот и добрались,– сказал он.

Я поднял глаза. Мы подходили к низкой, кособокой избе. Два маленьких оконца, обведенные белой полосой, казалось, выпучились из стены и удивленно рассматривали нас.

Дверь я заметил, когда подошли к избе вплотную. Дедушка легонько толкнул ее ладонью. Коротко скрипнув, она распахнулась, и мы вошли в теплую темноту. Горьковатый запах полыни защекотал в носу. Я чихнул.

–На здоровье,– торопливо проговорил дедушка и, притворив дверь, взял меня за руку.– За меня держись. Шагай, не бойся. Вот так... Ивановна! – позвал он.

–Слышу, слышу... – раздался сдержанный, низкий, певучий голос.– Все, что ли, благополучно? – И в темноте быстро зашлепали по полу босые ноги.

–Слава богу,– после короткой паузы откликнулся дедушка.– Ты-то как тут?

–А чего мне... Чиркнула спичка.

Яркий мгновенный свет вырвал из темноты белую печь с черным челом и тут же, загороженный ладонями, будто налитый в розовую чашу, поплыл в глубину избы. Там он вспыхнул длинным желтым пламенем, осветив спокойное, с одутловатыми щеками и крупным рыхлым носом лицо Ивановны. Осторожно, не торопясь она шевелила пальцами около пламени, прижимая и укорачивая его. Затем знакомо звякнуло ламповое стекло. Пламя расширилось, перестало вздрагивать и залило избу стойким красноватым светом.

Ивановна распрямилась и повернулась к нам.

В серой холстиновой сорочке, мелко собранной у ворота и на плечах, в крупноклетчатой юбке, она стояла, широкая и плотная, опираясь рукою о стол. Некоторое время Ивановна строго рассматривала нас, а потом сложила на груди руки и поклонилась:

–Милости прошу, дорогие.

Дедушка взял меня за плечи, поставил перед собой и пододвинул к Ивановне.

Вот он, внучек-то мой,– заговорил дедушка, и голос его вдруг странно осел.– Гневен бог на меня, Ивановна...

А ты пустого не говори! – строго перебила она дедушку.– Нечего бога в наши дела впутывать.—Она приблизилась и наклонилась ко мне. Серые глаза в лучиках добрых морщин смотрели живо и ласково.– Ну, здравствуй, сынок! – Ивановна взяла мои щеки в прохладные жесткие ладони и приподняла лицо.– Давай я тебя поцелую, горюн ты мой! А ты меня обними, не бойся. Теперь уж я тебе за мать-то буду.

Теплая волна нежности хлынула мне в душу, и я прильнул к Ивановне.

–Вот так-то,– сказала она с тихим вздохом и поцеловала меня трижды в одну и ту же щеку.– Раздевайся. Покормлю я вас с дедом чем придется, да и спать...

Накормила нас Ивановна холодной картошкой с квасом.

–Теперь ложитесь. Говорить завтра будем.

Спать она меня уложила в закуток между стеной и печью. Укрывая дерюжкой, легонько притиснула голову к подушке:

–Ишь ведь, крутолобый какой! – И, потрепав за вихор, спросила: – Чего виски-то разрастил? Ай повойник носить собрался?

Молча смотрю в ее лицо. Оно меняется каждое мгновение: становится то ласковым, то задумчиво-суровым.

–Вот остригу я тебя! – строго пообещала она и отошла. ...Уснул я под медленный и осторожный, словно шорох,

разговор дедушки с Ивановной, а проснулся с ощущением ожидания какой-то большой радости.

В избе было светло и тихо. Я проворно встал и обошел комнату, присматриваясь к широким лавкам, неровным белым стенам, серому задымленному потолку, заглянул в окно, в другое. Ничего не увидел, кроме зеленого степного простора. Остановился перед божницей. Там стояла икона – большая, темная. На пепельном и потрескавшемся лике – огромные синие и будто испуганные глаза. Это было удивительно.

–Чего ты в угол-то уставился? – услышал я голос Ивановны и очень обрадовался.– Как спал-то? Хорошо?

Я качнул головой, не находя слов, чтобы сказать, как мне спалось.

–Батюшки! – сдержанно воскликнула она.– Ай ты немой?– Ее одутловатое лицо покрылось мелкими веселыми морщинками, крылья рыхлого носа задрожали и расплылись.– Гляди-ка, и вчера ни слова, и нынче молчит! Ты хоть голосочек подай!

Она обняла меня, подвела к лавке, усадила рядом с собой:

–Давай разговаривать. Ты меня как звать-то будешь? Меня охватила растерянность. Не зная, что ответить, я

смотрел в ее доброе, спокойное лицо. А оно вдруг стало строгим.

–Матерью не вздумай называть. Мать-то у человека одна бывает. Да и стара я для матери. Ивановной тоже не надо. Мал ты так меня величать. Зови-ка меня бабаней.

И опять я не знал, как ответить. Мне хотелось, как и вчера, обвить руками шею Ивановны, прижаться к ней, но чувство смущения, почти стыда, удерживало от этого.

Да ты что же квелый-то такой? – рассмеялась она и легонько толкнула меня в грудь.– Ты смелей держись. Смелость– она и сил и разума прибавляет. Ну чего ты глазенки на меня вытаращил? Ай я страшная?

Нет, ты не страшная,– протестующе пролепетал я.

И-их, головушка ты неласковая!.. – Она взъерошила волосы на моей голове, похлопала по затылку.– Ничего, ничего... Как-нибудь проживем.– Помолчав, спросила, понизив голос:—Маманьку схоронили – у Силантия Наумыча жил?

Я качнул головой.

Он ничего человек. Душой непонятный, а умный. Я его, почитай, годов двадцать не видала. А когда он помер, как же ты? – Она встревоженно заглянула мне в глаза.

А я с дядей Сеней стал жить.

С каким же это Сеней, не уразумею? Дед мне про него тоже толковал. Хороший, сказывал, человек, и жена у него добрая. Откуда же они взялись?

А они в Саратове живут. И дядя Сеня и Дуня.– Я почувствовал, как мне захотелось похвалиться, что знаю дядю Сеню и его жену. Заговорил я о них торопливо, боясь, что Ивановна не дослушает меня.– Дядя Сеня на гвоздильном заводе работал, жестянщиком. Силантий Наумыч умер, он в Балаково приехал, и мы с ним всю зиму жили. Он большой и кудрявый. И никого не боится. На управляющего как начал шуметь!.. А Дуня его мне пряник дала. Дядя Сеня, когда провожал на вокзал, наказывал жизни не страшиться. «Когда, сказал, она на тебя с палкой идет, ты железо бери – и все».

Ишь храбрый какой! – весело воскликнула бабаня и спохватилась: – Заговорилась я с тобой, про печь-то и из ума вон... Ты вот чего, сынок: умывайся, позавтракаем да к дедушке пойдем.

А он где?

В степи стадо пасет,– скрываясь за печью, с веселой и какой-то звенящей ноткой в голосе произнесла она. – Денек-то нынче славный. Теплынь! Вот мы и пойдем, попасем за него стадо, а он поспит.– Помолчала минутку и заговорила по-иному, будто думая над каждым словом: – Скучный дедушка-то приехал. Старость, должно, ломит. Бывало-то, и кровь из носу, и дыхания нет, а он стоит, чисто врытый. А нынче ночью, слышу, все ворочается да кряхтит, А тут еще ни свет ни заря прибежал свисловский работник. За каким таким делом?.. Вон утиральник-то,– кивнула она на полотенце, висевшее над кроватью.– Да обувайся попроворнее.

Не успел я натянуть сапог, дверь распахнулась, и в избу шагнул дедушка.

–Ну как вы тут? – громко спросил он, бросая на кровать шапку.

В серой домотканой свитке, подпоясанный синим кушаком, он был широк в плечах и так высок, что чуть не касался головой потолка.

Ивановна испуганно и недоуменно глянула на него:

–С кем же стадо-то оставил?

–Акимку упросил. Ничего, постережет часок-другой, – ответил дедушка, развязывая кушак.

–Ай чего стряслось? – допытывалась бабаня. Опираясь руками в колени, дедушка устало опустился на

лавку и, прокашлявшись, глухо сказал:

–Чего же? Собирай Романа в подпаски ко мне. Бабаня как-то неловко села рядом с дедушкой и скомкала

фартук в коленях.

Досказывай,– тихо, но внятно произнесла она.

Чего же тут доскажешь... Сговорился со Свисловым. Беру у него в мирское стадо телушек, что он с ярмарки пригнал.

Сколько же их?

Сорок голов.

Бабаня посидела минутку, вздохнула, поднялась и молча пошла за печку.

Дедушка поманил меня рукой:

–Иди ко мне, Роман!

Как при первой встрече, он поставил меня меж колен, положил тяжелые руки на плечи.

–Вот оно что получилось, внучонок,– заговорил он медленно, тяжело.– Может, и не так жизнь твоя в Двориках начинается, да ты уж не обессудь... Будем с тобой пастушить.– Легонько сжал пальцами плечи, качнул меня.– Слышишь, чего я говорю-то?

Я слышал и все понимал. Не маленький. Мне шел деся-# тый год.


Мы позавтракали. Дедушка посидел, выкурил трубку и пошел к стаду.

Бабаня пересела от стола к окошку и в задумчивости стала перебирать кривыми медлительными пальцами край фартука. Лицо у нее осунулось, глаза затуманились. Казалось, она заснула с открытыми глазами.

Вдруг поднялась, будто ей стало зябко, вздрогнула всем своим большим телом.

–Чего же это я сижу? – и торопливо принялась складывать ложки в миску. Около моей ложки ее рука задержалась.– Может, ты еще кулешу1 похлебаешь? С разварки-то он вкусный.

Кулеш действительно был вкусный, но я наелся досыта.

–Гляди, а то подолью.– Смахивая со стола хлебные крошки, она усмехнулась.– Дед-то наш как живо повернулся! Вон ведь какой!.. Сам извечный пастух и тебя к свцему рукомеслу приспособить задумал. – Замолчала, глядя куда-то мимо меня, и, будто рассуждая сама с собой, задумчиво произнесла:– А Свислов-то все богатеет. Сорок телушек купил. Ох, потянут они из вас жилушки! – Она вздохнула.– Да оно и так сказать: куда же нам от нужды деваться? Подпаском быть – не за ветром гоняться. Работа! Ну, вот что... Ты сядь к свету. Постригу я тебя да банить буду...

Остригла меня под гребешок и, раздев, усадила в широкое деревянное корыто у печки.

Поливает из ковшика горячей водой, трет спину колючей мочалкой, ворчит:

–Ишь плечи какие крыластые! Курбатовские... А хребет-то– чисто кто узлы навязал. В деда Данилу, вылитый. Из вашей породы один только Силан мелкорослый и был. Ну да ведь кому силу, а кому хитрость! Мне вон ни ума, ни силы доля не обрекла...– Легонько толкнула меня мочалкой в затылок.– Чего ты худой-то больно? Ай у Силана харч плохой был?.. Нет? А чего же у тебя мясо на костях тощее? Одни мослаки кожей обтянуты... Ну хватит, набанила я тебя!

Бабаня приподнимает меня под мышки, окатывает теплой водой и, обтерев куском холстины, шлепает по спине:

–Беги в закуток! Ложись да подремли с парку-то, а я твои рубашонки со штанами выстираю.

Лежу, окутываемый легким ласковым теплом. В избе светло, покойно. Так же покойно и у меня на душе. Прислушиваюсь, как бабаня полощется в корыте, изредка глухо покашливает, и думаю. Думаю неопределенно, как-то обо всем сразу, а потом приятная истома охватывает меня, и глаза сами собой закрываются.

Некоторое время еще слышу всплески воды в корыте, звон ковшика о чугун, шаркающие шаги бабани, а затем все эти звуки перемешиваются и становятся мягким, ровным шумом. «Так по вечерам шумит в Балакове Волга»,– думаю про себя. И будто с крутой горы открылись мне и Балаково и Волга. Удивительно!.. Волга шире, чем я ее знаю, а вода в ней такая прозрачная, что вижу, как струи гонят по голубому дну белый крупитчатый песок. С высоты на берег я не сбежал, а словно на крыльях спустился. Смотрю – плывет березовое полено. В руках у меня палка с крюком. Зацепил полено, тяну, а оно меня тянет. Досадно, что полено уплывет, кто-то поймает его, продаст и купит целых два фунта хлеба. От обиды готов заплакать, да оглядываюсь – дядя Сеня рядом.

«Не сладишь? – весело спрашивает он и сбрасывает поддевку с плеча.– Ладно, куда ни шло, помогу тебе! – Закатав рукава рубахи, он хватает полено и бросает его мне под ноги.– Принимай!»

От полена веет неприятным холодком. Я отодвигаю от него ноги, прячу их в теплый песок... И вдруг в песке что-то начинает шевелиться и царапает меня за пятку. Раз царапнуло, другой, третий...

Стало страшно, и я проснулся...

В ногах у меня сидел белобрысый мальчишка. Глаза у него большие, серые, и кажется, что в них то и дело пробегает юркое, с синеватым отблеском маленькое и хитрое существо. Нос у парнишки до смешного подвижной, и он то и дело шмыгает им. Шмыгнет – и тут же передернет плечами, проведет тылом ладони под носом и пристально посмотрит на меня.

–Ты кто? – спрашиваю.

–Акимка! – солидно отвечает парнишка и, в свою очередь, спрашивает: – А ты – Ромка? – и смеется тоненько и весело.– Знамо, Ромка, опричь некому.– Он кивает куда-то вверх.– Это тебя дед Данил привез. Ага? Я знаю, тятька твой потонул, а мамка умерла...– Хитровато прижмурив левый глаз, опять кивнул.– Волосья-то с башки бабанька, поди, состригла? Чисто барана она тебя оголдила

Оголдила – испортила, плохо постригла.

Смеяться Акимка перестал так же внезапно, как и начал.

Словно прислушиваясь к чему-то, он осторожно запустил руку за пазуху, неуклюже перекосил плечи и принялся чесаться, покрякивая от удовольствия. Потом встряхнулся и сказал с досадой:

С утра грызет, проклятая!

Кто грызет? – недоумевал я.

–«Кто, кто»! – передразнил он меня.– Блоха – вот кто! У нас их в избе – провальная пропасть. Зимой и то не переводятся.– Глаза его вновь насторожились, и он медленно повел плечами.– Во, сызнова пошла грызть. А, зубастая!.. Поймаю сейчас...

Он проворно стал на коленки, пригнул голову и словно нырнул в широкий ворот рубашки. С неуловимой быстротой стянул ее и расстелил на полу.

Без рубахи Акимка оказался тощеньким и узкоплечим. Под желтой кожей у него ясно обозначились ребра, а когда пригнулся, узловатая линия позвонков приподнялась, лопатки выперли и сгорбили его.

С удивлением наблюдал я за Акимкой.

Лицо у него напряглось, белесые брови сошлись к переносью и будто окаменели. Только кончик носа подрагивал. Медленно протягивая руку, он свел пальцы в щипок и вдруг пригнулся еще больше, опустил руку на рубаху, схватил с нее что-то и торжественно воскликнул:

–Попалась, вражина! – Глаза у него засверкали, брови пришли в движение, щеки зарумянились.– Знаешь какая?! – Сжав кулак, он поднял его на уровень лица.– Во, с овцу! Ей-пра!..

Но радостный свет тут же погас в его глазах, лицо вытянулось. Осторожно распрямляя палец за пальцем, он неотрывно смотрел на щипок. Вот уже раскрыта вся ладонь... Акимка растерянно смотрит около себя, медленно переводит глаза в мою сторону и огорченно произносит:

–Ускакала...

Ему будто стало тяжело поднимать руки, поворачивать голову. Посапывая и хмурясь, он лениво насунул на себя рубаху, заправил подол под поясок рядниновых1 штанов и, почти сердито посмотрев на меня, сказал с пренебрежением:

–Солнце на обеде, а он лежит, чисто колода!

Гляжу на Акимку и не могу понять: снится он мне или я проснулся и он – настоящий мальчишка?

Ты откуда пришел?

Во!.. – удивленно смотрит он на меня и чешет бровь.– Откуда пришел? Из стада. Дед Данила упросил часок стадо постеречь, а сам пошел и пропал... Ну, а как он пришел, я враз – в Дворики и к Дашутке прибежал.

К какой Дашутке?

Во... «К какой Дашутке»! Ты чудной! – Он сморщил кожу на лбу и с укоризной сказал: – Не знаешь, а спрашиваешь. Девчонка она.– Акимка поскреб в затылке, вздохнул.– Она, шут ее бери, на меня сердитая. Запряталась куда-то. Искал, искал – нету. Вдарилс* тогда домой, а тут бабаня Ивановна... И-их! – спохватился он. – Вставай враз!

Акимка сдернул с меня зипун, вскочил и вынесся из избы как на крыльях.

Не верю, что я проснулся. Оглядываю из закутка комнату. Все так же: темный, подкопченный потолок, белые с синевой стены, маленькие окна в четыре глазка, в них бьет солнышко, и на подоконниках, на лавках неподвижно лежат желтые отсветы с фиолетовыми крестами оконных переплетов.


3


Акимка вернулся быстро. В одной руке у него моя рубаха, в другой – штаны.

–Высохли, аж гремят! У штанов пояс чуть сыроват, да па улице такая жара – куры попрятались! Одевайся! – Он скомкал одежду, швырнул ее мне и юркнул за печь.

Через мгновение его голос раздался опять:

–Ромка, а каравай где бабаня положила?

Я не знал, что такое каравай и тем более куда его могла положить бабаня.

–Ничего ты не знаешь! – ворчливо произнес он, появляясь из-за печки с кувшином и небольшой медной кружкой. Поставил их на стол, посмотрел на меня, усмехнулся.– Возится, чисто ему сто лет! Живей поворачивайся! Бабаня приказала поесть, что найдем, и к Макарычу бежать.

«К какому Макарычу? Зачем бежать?» – думал я, не решаясь спросить Акимку. А он шнырял по избе: то скрывался за печью, то появлялся опять. Вот он заглянул в ящик стола, вскарабкался на печь и пошарил рукой по грубке1.

Г р у б к а – устройство для отвода дыма из печи в трубу

–Куда она его засунула?

Чего ищешь-то? – не выдержав, спросил я.

Да каравай.

Какой каравай?

«Какой, какой»! – недовольно проворчал Акимка.– Поутру очередной двор пастуху каравай дает? Дает. Ну и вот...– Он соскользнул с печки, вспрыгнул на лавку и на цыпочках потянулся к полке. Там на деревянном кружке лежал небольшой, завернутый в холстину сверток. Акимка зацепил его пальцем, притянул на край полки, толкнул, поймал на лету и, прижав к груди, спрыгнул на пол.– Вот и каравай!

До стола сверток нес осторожно, а когда опустил его, подул на руки, перекрестился и начал отворачивать обтрепанные края холстины. Развернул, приподнял на ладонях порядочную краюшку хлеба.

Ишь какая поджаристая! – Акимка с любованием осмотрел ее со всех сторон и медленно опустил на холстину. Постоял, слизывая что-то с губ, а затем наклонился, прищурил глаза и потянул носом воздух. – Духовитый! – Он любовно провел пальцем по корке.– Чистый, ржаной! Поди-ка, Маланья Барабина дала...– Акимка вздохнул. – Барабины – хозяева. Три лошади у них, две коровы с телкой. Они всегда чистый хлеб едят, без лебеды... Чего же ты стал? Раскрылился, как сорока на колу. Давай садись ешь, да идти нам надо.

Куда?

Во, закудыкал!..– Он метнул в мою сторону сердитый взор, но тут же просветлел лицом и, глядя во все глаза на икону, принялся креститься и причитать: – Божья матерь, богородица-троеручица! Не дай ни лиха, ни беды. Идти нам не куда, а далече. Сделай, чтобы мы не спотыкались, а за пятки нам нечистые не хватались. Сгинь, сгинь, черный, провались!– Акимка взмахнул правой рукой, потом левой, дунул и плюнул через плечо. Затем, топнув ногой, приказал: – Ты, Ромка, тоже плюнь, а то пути не будет!

Я плюнул.

–Ну вот,– степенно произнес он, усаживаясь за стол.– Давай теперь есть и к Макарычу побежим. Ой и мужик Ма-карыч. Только приехал, а уж народу у него перебывало тьма-тьмущая. Бабка Ивановна ему мать крестная. Он ее, гляди-ка, теперь от себя и не отпустит. Где там!

Когда я сел за стол, Акимка пододвинул ко мне кружку, кивнул на кувшин:

–Наливай, чего там! Ты вроде хозяина...– Но тут же, забыв про кружку и кувшин, ткнул пальцем в краюшку и, виновато мигая, с придыханием спросил: – Я... того... шмато-чек отщипну?

–Отщипни,– согласился я.

Акимка отломил уголок краюшки с такой быстротой, что я и глазом моргнуть не успел. Кусок он судорожно захватил в пригоршню, обнял пальцами и не поднес пригоршню ко рту, а как-то, странно пригнувшись, сунулся в нее.

Мне почему-то неудобно стало на Акимку смотреть, и я опустил глаза. А когда решился взглянуть, он уже быстро дожевывал хлеб и чмокал от удовольствия.

–Вкусен хлебушек – слаще меду! А мы с мамкой с масленой ячменные лепешки с лебедой едим. Беда! Совсем мы с ней разорились и не придумаем, что нам делать. Как летось, должно, по кусочкам пойдем.– Он громко вздохнул.– Жизня... Отец у меня тюремный. Я его сроду и не видал.

Я спросил, что такое тюремный.

А я почем знаю! – с тоскою воскликнул Акимка.– Тюремный, да и все. Мамку начну спрашивать, а она только ругает тятьку – и вся недолга. В тюрьму его заперли, сказывают. Там одна тьма, а окошечки вот с ладонь, да и то в железных решетках. Ферапошка Свислов его в тюрьму запер.

Как – запер? – удивился я.

Не знаю,– отмахнулся Акимка.– Я тогда только на свет зародился и ни шишиги не соображал.– Он отломил от куска корку и сердито сдвинул брови.– Мамка тятьку часом клянет, клянет, а потом как начнет плакать да нахваливать, у меня тогда сердце заходится.– Минуты две он молчал. Затем морщинка меж его бровей пропала и повеселевшие глаза забродили по избе. Он заговорил тихо, певуче: – Люди сказывают, душа у тяти была веселая, а разум непонятный. С японцами он бился на корабле. Про тот корабль в песне поется: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг». Вот, ишь? – Он шмыгнул носом.– Тятька-то службу отслужил и, знамо, домой, в Дворики, вернулся. Мужики вечером соберутся, а он им сказки рассказывает. То смешные, а то такие – волос дыбом становился. Во...– Поерзав на лавке, Акимка рассмеялся.– Мамка моя ой и чудная! Начнет меня ругать и говорит – вроде я весь как есть в тятьку. Слова, говорит, в тебе, как и в нем, не держатся. Бога молит, чтобы у меня язык отсох, и пугает, что Ферапонт Свислов и меня в тюрьму запрет. Только я Свислова-то не боюсь. Я вот, погоди-ка, что ему удумаю! – Лицо у Акимки стало суровым, глаза прикрылись вздрагивающими тонкими веками, голос сошел на низкую гудящую ноту.– Он злодей и кровопивец! Все его так зовут и боятся. А я не боюсь! Я чего-нибудь придумаю... Ты тоже придумывай, ладно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю