Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
–Нет уж, погожу малость. В таком-то я трепете, что руки скрючились.
Дядя Сеня вошел и недоуменно воскликнул:
–Никак, плачут?
Оля подбежала к нему и, приподнявшись на носочки, почему-то тихо, будто по секрету, прошептала:
Ромашка пошел. Прямо слез с кровати и пошел.
А чего же вы сырость такую в глазах развели?! Мне подумалось, что Ивановна заробела на Самарскую ехать.
Чего же мне робеть? – выпрямилась бабаня, складывая на груди руки.– Я теперь ни перед богом, ни перед царем не заробею. Да случись мне сейчас с самым страшным страхом повстречаться – и бровью не поведу...– И она рассмеялась.– Не гляди на меня так-то. Неси-ка лучше самовар, чаевничать будем...
Пока бабаня разливала чай, Макарыч, примостившись на углу стола, что-то быстро писал в своей записной книжке. Но вот он выпрямился и протянул книжку дяде Сене:
–На-ка, читай.
Дядя Сеня взял книжку и беззвучно зашевелил губами. Дочитал, сверкнул глазами на Макарыча:
Ух, хорошо!
Если одобряешь, надо за дело приниматься. И немедленно.– Макарыч сжал кулак и притиснул его к столу.– Надо, Семен Ильич, костьми лечь, а к утренней заре все сделать. Максима Петровича я увижу, скажу, а ты допивай чай – и скорым ходом к тем, что вчера работали.
Неужто вызволим? – спросил дядя Сеня.
Рассчитываю так,– задумчиво ответил Макарыч.
Я понял, что они ведут разговор о Надежде Александровне. Кого же еще, кроме нее, они собираются вызволять?
23
Махмут приехал за нами поздно. На Самарскую вез глухими переулками.
Ничего. Мал-мала моя изба жил, мал-мала кыняжес-кий флигель, теперь мал-мала тут живи,– весело говорил он, помогая мне выбраться из тулупа и сойти с саней.– Плохому человеку на всем свете жить тесно, а добрый в любой уголок простор найдет. Живи тут, поправляйся, гости к нам ходи. Прощай, Ивановна. Случай, какой нужда будет,– ночь, полночь– бегай к нам. Последний нитка пополам рвем. Одна половинка тебе даем, другой, малый, себе оставляем.
Вот ты и возьми,– сказала бабаня, когда сани, скрипя подрезами, скрылись за углом.– Татарин ведь, нехристь, говорят, а душа у него чище росы утренней.
Оля открыла нам дверь.
–Думала, не дождусь! – воскликнула она и унеслась по темному коридору.
Вернулась с ночником в руке. Огонек трепетал в прокопченном стекле, и тень Оли, большая и неуклюжая, металась по стенкам, вскидывалась на потолок.
–Сюда, бабанечка, сюда вот.– Оля распахнула дверь, раздернула портьеру и пропустила нас в залу.
В углу на круглом столике горела лампа под глубоким зеленым абажуром. Свет от нее был робкий, его хватало только на ползалы. Диван, шкаф, зеркало тонули в мягкой голубоватой мгле. Оля поставила ночничок рядом с лампой, прикрутила фитиль и вдруг, припав лбом к стенке, горько расплакалась.
Бабаня усадила меня на диван, стащила со своих широких плеч шаль, подошла к Оле:
Что же это ты нас слезами встречаешь?
Бабанечка,– повисла у нее на руке Оля,– увезли тетю Надю! Увезли, сама видела...
Ну и что же? Увезли и привезут. А не привезут, сама дорогу найдет. А плакать-то зачем же?
В тюрьму же ее, в тюрьму увезли!
Так что же? – усмехнулась бабаня.– Тюрьма – не могила. В ней двери-то не навек заперты. И не плачь ты, не плачь. Вон на Ромашку глянь. Он чуток с белым светом не распрощался, а в трудный-то час я у него и слезинки не видала.
Бабаня успокаивала Олю, а я с тревогой думал: «Как же теперь Макарыч с дядей Сеней вызволят Надежду Александровну?»
–Хватит, хватит, Олюшка,– говорила бабаня, снимая с себя бекешку.– Бери-ка лампешку да веди меня по дому, показывай, где печь, где хозяйке лечь...
Не успела Оля поднять со столика ночник, как по коридору понеслись редкие и гулкие удары. Кто-то бесцеремонно колотил в наружную дверь.
–Там же не заложено! – испуганно прошептала Оля.
И в ту же минуту в коридоре загрохали тяжелые шаги, портьера порывисто дернулась, и на пороге, чуть не задевая шапкой притолоку, вырос лобастый полицейский. Его желтые прокуренные усы сливались с сивыми бакенбардами, сильно уширяя лицо.
–Кто сей мент с извозчика сгружался? – простуженным голосом грозно спросил он.
Оля метнулась ко мне, прошептала:
–Околоточный наш.
Бабаня перенесла ночник с углового столика на большой стол, стоявший посреди залы, и, сложив на груди руки, приветливо сказала:,
А ты, батюшка, проходи. Вот стульце, присаживайся.
Кто в дом въехал, спрашиваю? – рявкнул околоточный, и лоб у него стал багроветь.
Какая-то сила будто сдернула меня с дивана. Бабаня шагнула мне навстречу, подобрала под свою руку.
Чего ты всполохнулся? – недовольно спросила она, но тут же рассмеялась, обращаясь к околоточному: – Гляжу я на тебя и диву даюсь: что мордаст, что горласт, ты хоть бы мне, батюшка, здравствуй сказал.
О-о-о!..– удивленно прохрипел околоточный и часто-часто замигал своими затекшими глазами.– Стало быть, ты сгружалась?
Знамо, я. Вот с внучонком.
Ты, случаем, не из Широкого Буерака? Вроде будто ты на Еремевну смахиваешь,– уже тише Спросил околоточный, вороша пальцами усы.
Чего же смахивать? Еремевна как есть, без подмесу,– смеялась бабаня.– А ты, парень, раздобрел на полицейской службе. Щеки-то у тебя, гляди-ка, лопнут от жиру.– Она оборвала смех, тяжко вздохнула.– Ишь к какой неприятности удосужилась приехать. Самою хозяйку-то в участок забрали да, сказывают, в тюрьму увезли.
Это как есть, увезли,– прокашливаясь, сказал околоточный и, подхватив шашку, опустился на стул.– Да-а-а... Сам их благородие ротмистр Углянский отправлял. Получил телеграфное уведомление от губернатора и отправил. Двух полицейских в охрану, и понеслась тройка.
Какая же за ней вина? – поинтересовалась бабаня.
А всякая,– задергал усами околоточный.– Во-первых, она тут,– он повел рукой по зале,– пошив принимала, а средь заказчиков совсем разная публика к ней хаживала. И с Затона шли, и с Маминского завода. А затем она, стало быть, желает идтить супротив всей империи. Листки вон супротив царя раскидала. Одним словом, она получается опасная супостатка и политическая преступница...
На улице раздался прерывистый свисток. Околоточный вскочил и, гремя сапогами, заспешил к двери. Оглянулся, вы-хрипнул:
–Забегу, Еремевна, про Буерак расспрошу.
Оля сидела на диване с прижатыми к подбородку кулаками и, готовая заплакать, кусала губы. Я был растерян и не знал, что делать.
–Чего притихли-то? – спросила бабаня.– Признал он меня за какую-то Еремевну, и слава богу. Олюшка, как у вас там дверь-то запирается? Бери-ка ночник, свети, а ты, Ро* машка, загаси лампу. Нечистый его знает, этого мордастого. Возьмет да, как гнус на свет, и влетит.
Я дунул в стекло, в темноте доплелся до дивана, сел и будто провалился в качающуюся тишину. Она потрескивала и тоненько звенела вокруг меня и во мне. Временами казалось* что я, легкий, как пушинка, плыву в тихой мерцающей пустоте. Слышал, как бабаня с Олей запирали дверь, как вернулись в комнату, как ходили, разговаривали, но я так устал, что подняться у меня не было сил.
–Неси, Олюшка, подушку с одеялом,– услышал я над собой голос бабани.– Не станем его тревожить. Переспит на диване.– И она осторожно принялась стягивать с меня сапоги.
А вы, бабанечка, где ляжете? – шепотом спросила Оля.
А где встану, там, стало быть, и лежала.
Прохлада от подушки остановила качание тишины, и я забылся...
Очнулся, услышав какую-то возню за стеной дома, скрип ставни и едва уловимое шуршание. Долго прислушивался, но ни возня, ни скрип не повторились. Ко мне вновь вернулось легкое и чуткое забытье. Второй раз проснулся от прохладного дуновения, опахнувшего мне лицо. В окна сочился сероватый полусвет раннего зимнего утра.
Бабанечка,– тревожно шептала Оля,– бабанечка, вставайте скорее! Опять листки расклеили, а околоточный связанный лежит!
Тише, Ромашку разбудишь,– так же шепотом откликнулась бабаня.
Но я уже был на ногах. Когда бабаня спросила Олю про околоточного и где он лежит, а та, подбежав к окну и тыча пальцем в стекло, зашептала: «Вон, вон под столбом», я в одно мгновение оказался возле нее.
Белесый сумрак утра наполнял улицу. Дома, заборы, ворота казались одинаково черными, а на них, как заплатки,– белые листки. Прямо против дома, на телеграфном столбе, они белели один над другим, будто сбегали сверху, а внизу, v сдвоенной подпоры столба, прямо на снегу неуклюжей кучей громоздилось что-то неопределенное. Не скоро узнал я околоточного в этой куче. Он сидел спиной к столбу, от пояса до плеч опутанный толстой веревкой. Шапка была нахлобучена по самый нос, и усы из-под нее топорщились и были похожи на конопляные очески.
–Батюшки!—сдавленным голосом воскликнула бабаня.
–Да зачем же это его?! —Она торопливо сунула ноги в валенки, накинула на голову шаль и побежала из комнаты.
Скоро я увидел ее на улице. Бежала она неуклюже и тяжело переваливаясь. Запахнув края шали под локти, бабаня сорвала с околоточного шапку, покопалась у него за плечом и принялась кружить возле столба, широкими петлями сматывая себе на руку веревку. Смотала, отбросила в сторону и стала помогать околоточному встать с земли. Опираясь руками, он слегка приподнимался, но тут же валился на бок или садился так, как сидел. Долго бабаня хлопотала возле него, забегая то с одной, то с другой стороны. Наконец околоточный укрепился на коленях и, упираясь руками в столб, медленно поднялся. Минуту-другую стоял, затем пошел, с трудом переставляя ноги. На его широкой, горбившейся спине белел листок. Бабаня подковырнула его пальцем, оторвала половинку и, вернувшись в комнату, протянула мне:
–На-ка, сынок, прочитай.
Четкие и красивые буквы темно-фиолетового цвета собрались в ровные строчки.
–Товарищи!
Слушайте нашу правду! Второй год идет война. На фронтах реками льется кровь наших отцов и братьев. Сотни тыся'1 людей остались сиротами. Вдовы и матери от тоски и горя выплакали глаза, а промышленники, купцы, пароходчики между тем наживают миллионные прибыли, кутят, скачут на рысаках и живут в свое удовольствие.
Чего же мы ждем и на кого надеемся?!
Больше на клочке читать было нечего. Бабаня взяла его у меня, свернула и опустила за пазуху. Минуту посидела, подперев кулаком щеку, а затем поднялась и начала торопливо надевать кофту, подбирать под полушалок волосы.
–Вот чего, Олюшка, вот чего, Ромашка,– заговорила она.– Побегу я с Макарычем потолкую. Страшусь. Ну-ка да явится околоточный. Другой-то раз за Еремевну не сойдешь. Вы запритесь и сидите себе. Незнакомых не пускайте. Постучат, постучат да и уйдут. Я живо вернусь.
24
Оля в одно окно смотрит, я – в другое. На Самарской народу– в глазах рябит. Люди – роями возле листков. Полицейские разгоняют собравшихся, срывают листки и турчат, турчат в свои тревожные свистки. У столба, к которому был прикручен околоточный,– целая толпа. Тут и мужики, и бабы, и ребятишки. Полицейский, коренастый, приземистый, мечется вокруг, пытается прорваться к столбу, а его отжимают, отталкивают. Он топает ногами и истошно, по-бабьи кричит:
–Азайди-и-ись!..
Никто не уходит. Наоборот, к столбу подбегают все новые группы людей.
Полицейский отошел от толпы, вытер лицо шапкой, сунул ее под локоть и принялся свертывать цигарку.
Оля чему-то смеялась, а у меня на душе было тревожно.
Со стороны Балаковки показалось несколько верховых. Они вымахнули на Самарскую и, рассыпавшись по всей ширине улицы, пошли внамет.
Толпа загудела, закричала, шарахнулась от столба в разные стороны.
Верховые, вздыбив облако снежной пыли, пронеслись улицей. За ними пара саврасых промчала сани с ковровым задком. Держась за плечо кучера, в санях стоял ротмистр Углянский. Оля отскочила от окошка, прижалась спиной к простенку, испуганно пролепетала:
–Жутко-то как!..– Помолчала, потеребила конец косы и грустно сказала: – За вчерашние листовки Углянский тетечку в арестантскую увез, а за нынешние – кого же?
Еще читая листок, сорванный бабаней со спины околоточного, я догадался, что написал его Макарыч. На моих глазах он писал в своей записной книжке и, передавая ее дяде Сене, сказал: «Надо костьми лечь, а к утренней заре все сделать». «Кого Углянский увезет в арестантскую за нынешние листки? Только Макарыча, только дядю Сеню»,– с ужасом думалось мне.
Я натянул на босые ноги сапоги и побежал к вешалке за поддевкой.
Куда?—догнала Ольга.
Домой, домой! – бормотал я, отталкивая ее.
Никуда ты не пойдешь! – топнула она ногой.– Думаешь, я пихаться не умею? Вот, вот!..– От ее быстрых и сильных толчков у меня закружилась голова, стало темнеть в глазах.
В коридоре задребезжал звонок.
–Вон бабанечка пришла! – обрадованно воскликнула Оля и побежала из залы.
Я сидел на диване вконец обессиленный.
Оля вернулась в сопровождении Махмута.
В первую секунду я не узнал его. На нем черный плисовый бешмет, отороченный по вороту и поле желтым мехом, за голубым кушаком – белой дубки рукавицы, шапка из мелкой черной мерлушки, на ногах – белые чесанки с новыми галошами.
–Видал, какой Махмут нынче? – Он подбоченился, сощурил и без того узкие глаза, рассмеялся.– За одна ночь мы счастливый сделался. Как в сказке прямо. Айда сюда! – махнул рукой Махмут, подойдя к окну.– Айда, гляди, какой моя рысак теперь.– Он схватил меня за руку и потащил к окну.– Гляди, пожалуйста.
Сначала я увидел знакомые санки с выгнутым козырьком, а затем серого, в темных яблоках коня. Чистый и гладкий, он лоснился и сверкал наборной сбруей.
–Ай-ай, какой конь!—восхищенно тянул Махмут.– Бежит– искры с копыт сыплет. Помирать с такой рысак буду.
Лошадь была красивая. Махмут счастливый, но я думал о Макарыче, о дяде Сене; хочу спросить Махмута про них и боюсь. А он уселся на диван, раскинул полы бешмета и, поглаживая свои колени, рассказывает:
–Вас вчера привозил, домой ехал. Мал-мал кушал, спать ложился. Сапсем спал, да Евлашихин дворник будил, велел: живо Горкин бежать. Прибегаем, а у Митрия Федоры-ча ^праздник. Жена приехал. Уй, красивый у него жена! Высокий, стройный, нарядный. Горкин вина мне бокал подносил, со мной чокался, приказал рысаков закладывать и его с женой катать. Мы быстро запрягал, к крыльцу подавал. Горкин с женой шуба одевался и требовал во всю ночь ехать куда глаз смотрит. Покатил я их за Балаково, в степь. С ветром катил. Туда-сюда двадцать пять верст как на крыльях летели. Вернулся домой, жена Горкин благодарить стала. Сумочку открыла и золотой десятка мне дала. Митрий Федорыч тот золотой брал, в снег забрасывал, жену укорял. Не по чести, сказал, одариваешь, и приказал коренной рысак из оглоблей выводить. Вывел я, а он повод шею мою мотал, говорил: «Вот, Ибрагимыч, моя плата за прогулка».– Махмут рассмеялся.– Веду рысак домой, думаю – сон. Прямо башка кругом! «Кто с ума сходил, думаю, Махмут Хусаинов ай Митрий Горкин?» – Рассмеявшись, он вдруг схватился за шапку.– У-уй, беда какой! От радости языком болтал, забывай дело. Мы, Ромашка, за тобой приехал, за тобой, Ольгашка. Живым делом собирайся, изба замки вешай – и трогаемся.
–Куда? – растерянно спросила Оля.
–«Куда» – сапсем плохой слово. Его говорить – пути не будет. Надо говорить: «Далеко ли скакать будем?» Вот.– И Махмут погладил Олю по голове.– Ишь какой твой волос золотистый, мягкий. Ну ничего. Макарыч приказал твоя у меня жить. У меня два дочка есть, ты третья будешь. Пойдет дело? А?
От души отлегло. Значит, Макарыч дома и с ним ничего не случилось. А Оля смотрела на Махмута не мигая и была будто в чем-то виноватой.
–А твоя, Ромашка, буду кыняжеский флигель доставлять. Бабанька за тобой ехать думал, да голова у ней больной сделался. Полотенцем она его вязал, хворать ложился. Давай твоя одежка скорей.
Помогая мне влезть в поддевку и кутая шарфом шею, Махмут продолжал говорить:
–Будоражный утро выходил. Вся Балаково на ногах был. У каждой дом листка клеенный находился. А на базаре листка на снегу валялся. Кто грамотный, вслух читал. Хороший листка. Все там писано. Война не надо, царь тоже не надо, вся богачи долой, а надо полный свобода для трудящийся народ, который мозоли на руках.
Оля, уже одетая, бегала по дому, запирала шкафы, ящики комода, закрывала окна внутренними ставнями.
–Пойдем, я тебя в сани сажаю, тулуп заворачиваю,– накрывая мне голову шапкой, сказал Махмут, а Оле весело крикнул: – Тебя у крыльца ждем! Ладно?
Мы уже шли по коридору, как вдруг дверь на улицу с треском распахнулась, и в нее неуклюже, но быстро просунулась
Евлашиха. В серой плюшевой шубе, в пуховом платке, кое-как обернутом вокруг шеи, она надвинулась на нас. Потная, красная, запыхавшаяся, остановилась и, пуча глаза, спросила:
Правда, что ли?
Какой такой правда ищешь? – ответил Махмут.
Швею-то,– у Евлашихи заколыхался подбородок,– сказывают, под охраной в тюрьму умчали?
Махмут рассмеялся:
Такой ты, Ламповна, баба ушлый, а промашку дал. Вчера еще дело было.
А платье мое?! – выкрикнула Евлашиха и двинулась по коридору.
Погоди, погоди, Ламповна!—старался удержать ее Махмут.
Но она отталкивала его и кричала:
–Восемь аршин муару высшего качества, кружевов елецких на двенадцать целковых! Да я за свое добро весь дом разнесу!
Они скрылись в дверях залы, а я почувствовал такую усталость, что пол подо мной стал опять прогибаться. Пока я по стеночке добрался до двери и вошел в залу, Евлашиха уже прикладывала к себе темное платье, отделанное серебристым кружевом. Затем распластала его на столе, приподняла один рукав, другой и сердито спросила Олю:
Значит, успела сшить?
Еще в тот вечер, как вы примеряли,– ответила Оля и, потупившись, договорила:—Тетя сказала, шесть рублей с вас за шитье и за подбойку с пуговицами рубль.
Нет, милая, ни копейки ты у меня не получишь! Видал, чего? – с веселым смешком обратилась она к Махму-ту.– Такое у меня переживание было, а она рубли требует! Мала ты, девочка, такие деньги иметь. А Надежде Александровне деньги теперь не надобны. Тюремным бог подает, а царь-батюшка кормит.
С каждым словом Евлашихи у Оли все приподнимались и приподнимались плечики, голова сникала, а во мне росли жгучая обида и злость. Скоро я, кроме Евлашихи, ничего и никого не видел в комнате. Жирногубое, в красных прожилках лицо, двоясь, качалось передо мной. Потом я увидел белые руки с короткими, как обрубки, пальцами, впившиеся в них кольца с крупными сверкающими камнями, а на запястье на тонкой цепочке ридикюль с двумя бисерными кисточками. Он передвигался по плюшевому животу Евлашихи.
Я как-то удивительно легко двинулся к ней, убирая с пути стулья. Подошел вплотную и рванул ридикюль с ее руки.
Она взвизгнула и вцепилась мне в рукав.
Ай, шайтан баба! – рассмеялся Махмут, отнимая Ев-лашихины пальцы от моего рукава и усаживая ее на стул.
Караул! Полиция!..—заверещала она.
Молчи, глупый! – толкнул ее в плечо Махмут.– Зачем визжишь? Стенка толстый, полиций псе одна не услышит. Плати деньги добром. Ромашка целости твоя сумка вернет. А не отдашь – вот, гляди...– И он вытянул из голенища чесанки тонкое вишневое кнутовище с коротким витым кнутиком.– Видишь какой? Не отдашь – пороть тебя станем, как норовистый лошадь. Ромашка, давай сюда сумка.
Басурман гололобый!—вопила Евлашиха.
Сама ты басурман!—рассмеялся Махмут, пододвигая ей по столу брошенный мною ридикюль.
Она схватила его и выкинула на стол две трешницы и серебряный рубль.
–Якши. Давно так надо,– сказал Махмут, передавая деньги Оле.– Теперь, Ламповна, гуляй домой. Новый платье надевай, наряжайся, мы вечером к тебе приезжаем, сватать тебя станем.
Свертывая платье, Евлашиха уничтожающе глянула на Махмута, плюнула и поплыла к двери.
–Зачем плюешь? – шел по ее следу Махмут.– Делом тебе сказываю. Оба моя жена молодой, добрый, мал-мала глупый. Третий жена себе ищем. Ты сапсем мне подходящий. Старый, страшный, как шайтан, жирный, как белуга, деньга у тебя целый тьма. Женой тебя делаем, твоя деньга моя руки переходит. Мыльный завод ставим, тебя на мыло варим, мыло продаем, барыш пополам делим.
Оля перегибала трешницы и, притирая перегибы рублем, всхлипывала. А мне было весело. Евлашиха уходила от нас не только осмеянной, но и перепуганной.
–Э-з-э, Ольгаша, зачем плачешь, глаза портишь! – воскликнул Махмут, входя в залу.– Не надо. Давай ехать.
Усаживая меня в сани и укутывая в тулуп, он грозил пальцем:
–Твоя больной, Ромашка, ртом дышать не надо. Искренность, добродушие и заботливость Махмута обо
мне, об Оле растрогали меня.
На козлах он сидел прямой, стройный, широкие лопатки под плисовым бешметом плавно расходились и сходились. Ветер упруго бил мне в лицо, по сторонам улицы мелькали дома, заборы, ворота, палисадники, искрился на солнце снег. Но все это виделось краем глаза. Я смотрел и не мог насмотреться на Махмута.
С Самарской он повернул рысака на широкую Мариин-скую, потом в переулок. И еще в переулок. Мелькнула пожарная каланча, пронесся базар с растекшейся за решетчатой изгородью темной толпой, и вот он, флигель. Зеркальным блеском сверкают на вывеске аршинные буквы:
ТОРГОВАЯ КОНТОРА ГОРКИНА Д. Ф.
Ворота были открыты, и Махмут вкатил прямо во двор.
У крыльца стояли широкие сани с ковровым задком. Лошади, укрытые полосатыми попонами, поматывали торбами. На крыльце, постукивая нога об ногу, топтался полицейский.
–И-их ты, какая тут дела! – протянул, удивляясь, Махмут Ибрагимыч.
25
В сенях меня встретила бабаня. Никогда не видел я у нее такого лица. Серое, неподвижное, будто окаменелое.
–Иди, сынок.
Сказала она это твердо, но я не заметил, чтобы у нее пошевелились губы.
В каморе все было сдвинуто с мест. Постели – и моя и ба-банина – взбугрены, укладка раскрыта, вещи из нее беспорядочной кучей валялись на столе, две доски в полу приподняты, и под них подсунута поваленная на ребро скамейка.
В дверях горницы, опершись плечом о косяк, стоял полицейский. Шашка в рыжих ножнах с медными ободками ерзала в складках его шинели. В первое мгновение у меня внутри что-то гулко лопнуло и с тонким звоном рассыпалось. Я еще раз окинул взглядом камору, полицейского, понял, зачем он здесь, и удивился спокойствию, которое вдруг влилось в меня, заглушая звон и освобождая дыхание.
Бабаня, помогая мне снять поддевку, сокрушенно бормотала:
–Не расхворался бы ты опять...
Но я чувствовал себя сильным и крепким. Оля рассказывала мне, что, перед тем как увезти Надежду Александровну в арестантскую, ротмистр Углянский с полицейскими вот так же все перекопали у них в доме. «Ничего не нашли, а тетечку увезли»,– будто вновь услышал я трепетный Олин полушепот и подумал: «А не увезли ли уж Макарыча?»
–Макарыч где? – осторожно спросил я бабаню.
Она качнула головой в сторону горницы.
Обдернув рукав фуфайки, я двинулся туда. Полицейский загораживал дверь. Спина широкая, перехваченная желтым ремнем. Постучал ногтем по ремню. Полицейский обернулся, грозно глянул на меня, но посторонился.
В горнице, за столом, у одного конца сидел хозяин, у другого– ротмистр Углянский. Волосы у них были встрепаны, глаза гневно сверкали. Горкин грохнул по столу кулаком, что-то выкрикнул сорванным голосом. Ротмистр вскинул плечи, судорожно расстегнул китель и раздвинул полы. Макарыч сидел у окна и спокойно наблюдал за ними. Взглядом он поманил меня к себе и пододвинул ногою стул. Я прошел, сел, прижавшись к его локтю.
Обыск еще не закончен, господин Горкин,– сказал ротмистр.
Эх, голова твоя садовая!—насмешливо протянул хозяин.– Не там искать начал. В моем заведении все может быть, но чтобы листовками занимались – извини. Что ты вот возле него закружился? – указал он на Макарыча.– Доверенный мой. Без него я прах мертвый. А у тебя подозрения: порядками он недоволен... Да если хочешь знать, я и сам ими недоволен. Вот раскрывай свой портфель и записывай следствие. Купец первой гильдии Горкин Дмитрий Федорович ведет недозволенные разговоры!—Хозяин раскраснелся и заходил по горнице.– В губернском управлении и военных интен-дантствах Саратова, Казани, даже в Баронске сидят сукины сыны, подлецы и воры. Казну грабят, и никакая тайная полиция, хоть она и царская, не видит этого и видеть не желает. Пиши. Я под этими словами сто раз подпишусь. Ну?!
Это доказать надо.
Так ты же доказать должен.
Не наше дело,– улыбнулся Углянский.– Жуликами, ворами и казнокрадами мы не занимаемся.
Где тебе заниматься! – расхохотался хозяин.– У жулика живешь, на его перинах спишь.
Это уже оскорбление!—воскликнул Углянский вскакивая.
Ты подожди оскорбляться. Мы еще шампанское с тобой пить будем. А вот портфельчик свой раскрой да запиши. Двух лет еще не прошло, как мой Макарыч да, по-твоему, его неблагонадежные друзья Поярков и Сержанин положили мне в карман полтора миллиона, а воинству нашему отправили больше восьмисот тысяч пудов хлеба, сорок тысяч пудов гороха, восемнадцать тысяч пудов пшена да больше тридцати тысяч пудов мяса. Вот какие они неблагонадежные. А ты,

Макарыч сидел у окна и спокойно наблюдал за Горкиным и Углянский
защитник царя, веры и отечества русского, что сделал за эти два года? Женился на дочке купца Охромеева? Двадцать пять тысяч приданого взял да дом на каменном фундаменте? Так? Так. А что твой тесть сделал? Полмиллиона кредита в казне сцапал, а казне что за это? Ну-ка скажи. Углянский сидел красный, как кумач.
–Что же ты не записываешь? – с насмешкой спросил Горкин.
У ротмистра дрожали руки.
Вы провоцируете меня, господин Горкин!
Таких слов я не понимаю,– отмахнулся хозяин.– В морду-то ты мне все одно не дашь.
Но вы понимаете, что все нити ведут вот в этот именно дом? – воскликнул Углянский.– Даже на ваших мальчишек у меня заведено дело. Видите, вот! —И он выкинул из портфеля голубую папку.
Горкин взял папку, всмотрелся, усмехнулся и с расстановкой прочитал:
–«Дело горкинских мальчишек Романа Курбатова и Акима Пояркова». Неужто и они листовки сочиняют? Ромашка,– обернулся ко мне хозяин,– а ну-ка, давай на расправу.
Я не любил хозяина, боялся его выпученных глаз. Макарыч придержал меня за рукав, сказал тихо:
–Не тревожьте его, Дмитрий Федорыч, он ведь только на ноги встал.
Углянский подскочил, словно бы до того сидел на углях.
–Разрешите мне один только вопрос. Мальчик, ты писал письма солдаткам?
Я удивился вопросу ротмистра, но ответил спокойно, что да, писал.
И называл в письмах солдат дураками? Советовал им бросать фронт и бежать домой?
Да.
Вот так Ромашка! – залился раскатистым смехом Горкин.– Вот так малый!
А кто же тебе посоветовал так писать? – необычайно ласково спросил Углянский.
Да никто. Сам я себе посоветовал.
Как же это так – сам? – удивился Углянский.
В висках у меня стучало, я уже не отвечал, а говорил, не сводя глаз с Углянского. Слова сами срывались с языка:
–Солдатки плачут. Диктуют письма и плачут. Они измаялись и все, все измытарились. А мужьев их на войне убивают, ранят. У Сидоровны мужа вши заели, а они, дураки, там всё воюют и воюют.
–Вот видите, видите, какие речи? – схватился за затылок Углянский.– И вы думаете, это без влияния взрослых?
Горкин хохотал, перекладывая голову с одной руки на другую.
О-ох, несообразность какая! Ну и тайная полиция, ну и тайная...
Что же тут смешного? – раздраженно спросил ротмистр.
А то, что все несообразно. Парнишке тринадцати нет, а ты на него дело завел. Да и нравится мне, что он дураками солдат называет. Я вот не на войне, и то дурак. Кручусь тут в Балакове, ючусь в евлашихинских номерах, а жена как солдатка. И плачет, честное слово, плачет...
В эту минуту полицейский гаркнул от двери:
Господин ротмистр, к вам почтальон с телеграфу!
Пропустить! – распорядился ротмистр.
Через порог переступил Пал Палыч Дух, в аккуратненьком дубленом полушубке. Развязывая тесемки малахая, он извинился и, кланяясь то хозяину, то Углянскому, кротким голоском разъяснял:
Спешная, а вас, уважаемые, на месте нет-с. Прибегаю я к вам в номера, господин Горкин, а вы соизволили сюда уйти-с. К вам, господин Углянский, в канцелярию-с,– и вы в отсутствии.
Ответная, что ли? – спросил хозяин.
Она-с, она-с. От самого губернатора. Извольте расписаться.– Старичок развернул тетрадку.
Хозяин черкнул в ней, принял телеграмму, прочитал и, бросая ее на стол, уставился на Углянского.
–Ну, что я тебе говорил? – и потыкал пальцем в телеграмму.– Вот, черным по белому: прекратить безобразие в горкинском заведении. И подпись самого губернатора.– Он поднялся и, кивая на портфель, сказал:—Забирай, ротмистр, свою амуницию, и айда ко мне в гости. А дело про моих мальчишек засунь подальше, чтобы и самому не достать. Ребятишки, они, брат, народ умственный.
Углянский хмурился, покрякивал, смущенно потирая руки.
–Макарыч,– продолжал Горкин,– ты давай-ка нынче со всей своей шатией ко мне. Да убери ты этих полицейских!– выкатил он глаза на Углянского.– Дышать не могу, когда они на виду торчат! —А на меня посмотрел, махнул рукой к двери.– Ты марш к бабке, письмописец.
В каморе бабаня наводила порядок. Перевязав голову полотенцем, она медленно, словно в полусне, бродила, тяжело сгибаясь, поднимала разбросанные по полу вещи и вешала их себе на руку. Когда я вошел, она вздрогнула, уронила вещи, но тут же выпрямилась и рассмеялась:
–Вот ворона старая! Скоро, должно, и тележного скрипа пугаться буду.
Я видел и понимал, что бабаня измучилась за минувшие ночь и день, исстрадалась и за меня, и за Макарыча, и за Олю. Мне было радостно, что у меня есть такая хорошая бабаня, и я не знал, как выразить эту радость.
Углянский вбежал в камору. На ходу надевая шинель, сердито и хрипло крикнул полицейскому:
–Сняться с поста! Немедленно!
Орленые пуговицы на шинели сверкнули сотнями искр и погасли за дверью.
В камору ворвался Акимка. Полушубок нараспашку. Остановился, озадаченно глядя на приподнятые в полу доски.
И-их ты-ы!..– протянул он и с живостью спросил: – Чем ломали? Пешней? У нас пешней.
Или и у вас были? – всплеснула руками бабаня.
А как же! – И, сбросив полушубок на лавку, побежал в кухню.– Пить хочу.– Гремя кружкой в ведре, кричал: – Были! Четверо!
Акимка вернулся и, вытирая рукавом губы и скосив глаза на окно, тихо и грустно сказал:
Мамку жалко. Испужалась она до мертвости. Водой ее отливали.
Ты зачем же прибежал? – с беспокойством спросила бабаня.
А тятька меня прогнал.– Лицо у него сморщилось, а из-под длинных белесых ресниц на щеки выкатилось по слезе.– Мамка-то,– Акимка разминал горло, что-то глотал и никак не мог проглотить,– мамка-то тяжелая, обещалась мне сеструшку родить, намедни все спрашивала, как назовем...
Бабаня глухо простонала и, откинув голову к стенке, схватилась за сердце.
Мне стало страшно. Я закричал и бросился к ней.
–Ой, да ты что? – толкнула она меня в плечо.– Ай в тебя ножиком пырнули? Мне в голову ударило, а тебе боль-но? – Затем бабаня раздраженно кивнула на постель.– Ты бы вон лег. С зари на ногах и голодный. А ты, Акимка, не горюнься. Я вот покормлю вас сейчас да и побегу к твоей мамке.








