412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Петров » Детство Ромашки » Текст книги (страница 28)
Детство Ромашки
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:14

Текст книги "Детство Ромашки"


Автор книги: Виктор Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)

Однако, когда мы погрузились, выплыла на крыльцо, неуклюже, бочком спустилась по ступенькам и принялась обходить воз то с одной, то с другой стороны.

–Ну-ка, трогайте, ребята! – незнакомо крикливо бросила бабаня, направляясь к калитке.

За воротами я оглянулся. Евлашиха стояла посреди пустынного двора, как забытая в поле копна – темная, осевшая, одинокая.

Второй раз я оглянулся на повороте в переулок, и мне стало грустно. Флигель показался особенно уютным, красивым. Окошки в голубых ставнях провожали меня тусклым растекающимся мерцанием. В его стройных ошелеванных 1 стенах прошло и окончилось мое детство, и расставаться с ним было жаль.

Серега, примотав вожжи к оглобле, шел рядом с Пегим. Из-под его босых ног вспархивали желтые дымки пыли. Я, стараясь побороть в себе тоскливое чувство, следил, как они рассеивались над черными кочками дорожной обочины.

Воз внезапно остановился, а Пегий коротко и ласково заржал. Я глянул мимо воза вперед. По улице нам навстречу мчался Ибрагимычев рысак. Темная грива коня полоскалась под белой дугой. Сам Махмут сидел не на козлах, а на пассажирском месте. Не доезжая до воза, он круто свернул пролетку к бабане, шедшей по тропинке вдоль порядка, что-то сказал ей и направил рысака прямо на меня. Поравнявшись, крикнул:

–Садись проворно! – Подхватив меня под руку, толкнул на сиденье рядом с собой.– На Волга тебя везем,– строго сказал он.

А когда рысак вынес пролетку на холмистый пустырь за Балаковом, носком сапога показал под козлы:

–Гляди туда.– Там лежала толстая кожаная сумка с медной круглой пряжкой.– Бери его. Листовка там. Сейчас Кривой балка будет, ссаживаем тебя и обратно Балаково скачем...

Кривая балка – в зарослях шиповника и серого ветляка. Махмут осадил коня, и, кивая в сторону Волги, торопливо заговорил:

–Наши все там – Чапаев, Пал Палыч, вся знакомый

Шелевка – тесовая доска. Ошелёванный -обитый досками.

там. Их находи. Говори им: сумка – листка важный. Его надо народу давать, чтобы читал, разум набирал. Солдат с пароходом плывет, ему тоже листки бросать надо. Лександр Григорич приказал. Понятно?

Поворачивая пролетку, Ибрагимыч крикнул:

– Гляди хорошенько!


16

Я бегу к пристани. Крутояры противоположного, саратовского берега Волги, в темных облаках леса, в серых и желтых осыпях, надвигаются на меня. Но вот уже и сама Волга. Белесое небо тускло отсвечивает в тихой, будто замершей воде. Река, как и небо, пустынна, и только на перекате близ Инютинова закоска чернеет заякоренная баржа с оранжевым кругом на шесте. А у пристани – ярмарочное столпотворение. По береговой вершине – повозки с поднятыми оглоблями, стянутыми чересседельниками. Возле них на привязях лошади, верблюды. И народ, народ, куда ни посмотришь...

Мечусь между людьми, взбегаю на бугорки, всматриваюсь в колышущуюся и рокочущую говором толпу, ищу кого-нибудь из своих и не нахожу. Сбегаю к сходням, поднимаюсь на пристань, сквозь плотную и жаркую тесноту пробиваюсь на балкон – и нигде ни одного знакомого. Устал, пот заливает глаза. Остановился, прислонившись к перилам, дышу влажной прохладой Волги. Рядом со мной, лежа грудью на перилах, покуривает мужик. Лица не вижу. Из-под картуза на коричневую шею падают кольца смоляных кудрей. Не говорит, а гудит, видимо, старику, что топчется возле него:

–Встретить-то встретим, да надолго ль приветим? Наши власти бают, до победы над ерманцами воевать надо.

У старичка редкая седая, будто общипанная борода, розовые пухлые щеки, один глаз слезится. Он передергивает полы чапана, бранчливо, по-бабьи выкрикивает:

–Нет уж, дульку! Никакой власти не признаю! Хоть нового царя назначай, меж ног ему плюну. Двум сынам, вон каким соколам, глаз не закрыл и, где косточки ихние лежат, не ведаю. Да чтоб последнего встретить и опять проводить? Не-е-ет, дульку! Встречу Саньку, посажу в полуфурок – и в степь, за семиглавые горы! В такие тартарары запрячу, что его сам господь бог не отыщет. Так-то вот!..

Напротив меня грудь с грудью столкнулись две женщины. На одной ковровый полушалок, кургузая жакетка из мятого бархата, на другой – кремовая кружевная косынка и желтый атасный казачок 1. Столкнулись, всплеснули руками:

Лёнка!

Танька!

Обнялись, заголосили, запричитали:

И-и, подруженька ты моя сердешная!..

И-и, милая ты моя Татьянушка-а-а!..

Вопли оборвали, как по команде, и заговорили, заговорили, перебивая одна другую:

Петьку, что ли, встречаешь?

А кого же еще!

Ой, Лёнушка, радости нам какие!

И не бай! Не верю! Телеграм пришел, а у меня все отнялось...

А я в Балаково окачу, а думка бьет. Не сон ли? Ну-ка да проснусь?

А я-то, Танюша, измаялась. Все думаю: забыла я его, не признаю. Помысли-ка, пятый год в расставании!

Подошла еще женщина. Высокая, статная, крутобровая. Фиолетовый платок едва держится у нее на затылке. Остановилась, прислушалась к перебойному разговору подружек.

Твой-то хоть писал?

Как ему написать-то? Он буквов ре учил.

–А мой летось накорябал. Пишет: ранетый я. Ручушка* то у него почесть не гнется. Как жить будем?..

Крутобровая поправила платок и заявила:

–А я встречу, какой есть. Без ноги так без ноги, слепой так слепой,– все одно мой, а ребятишкам отец...

Она прошла мимо, величавая, гордая, а подружки, примолкнув, долго глядели ей вслед.

Откуда-то вывернулся Никанор Лушонков. Заношенный пиджак нараспашку, синяя рубаха в белую полоску, как оборка из-под его края. Заметался между людьми, обтирая со лба испарину замызганной тряпицей. Заметил меня, подбежал:

Сынка моего не видал, случаем?

Не видал.

–Беды-то сколько! Не найду. Куда там! Народу-то пропасть! И надо же тому быть: только он из дому, и вот тебе – присыльный из комитета. Сам Зискинд зовет. Всех знакомцев увидал, и Наумыча, деда твоего, встретил, а сын ровно в землю ушел...

1 Казачок – кофта с обуженной талией и оборочкой по подолу.

–Где дедушку видел? – прервал я Никанор а.

–А там, на берегу, под кленками. С энтим горлопаном Гришкой Чапаевым сидит. Нашел компанию!..

Не дослушав Никанора, я ринулся на берег.

Молодые кленки столпились на береговом косогоре, под ними, враскат,– ошкуренные сосновые бревна, но на них ни души. Кинулся назад к пристани. И вдруг людей будто толкнуло с берега к пристанским сходням. От говора, выкриков задрожал воздух.

Из-за острова показался пароход. Он медленно шел против течения, заваливая корму серым кудлатым дымом.

Сумка давно оттянула мне руку. Если полчаса назад я надеялся встретить кого-нибудь из своих и, отдав ее, пересказать со слов Ибрагимыча, что в ней листовки, что их надо раздать людям, то теперь эта надежда пропала. Решение пришло само собой: «Рассую, разбросаю сам!»

Вернулся под кленки, отстегнул ремень сумки, заглянул в нее. Четыре пачки, обернутые в желтую бумагу, лежали одна к одной. Сорвал обертку. На листочках бело-розовой бумаги величиной с ладонь такими же четкими и стройными буквами, как и заголовки статей в газете, напечатано:

Товарищи рабочие, крестьяне и солдаты-фронтовики!

Призываем вас и ваши семьи к непримиримой борьбе с предательским Временным правительством – правительством капиталистов и помещиков! Оно обманывает трудящихся! Народу нужен мир, а не война! Объединяйтесь под знаменем Российской социалистической демократической рабочей партии (большевиков)! Берите власть в свои руки!

Заводы и фабрики – рабочим! Землю – крестьянам! Мир – всем племенам и народам!

Не могу определить, радуюсь я или страшусь своего решения. Но руки действовали. Действовали так, как я хотел. Разделил листовки поровну. Одну половину оставил в сумке, вторую рассовал по карманам, за пазуху и, добежав до толпы, поднырнул под локоть какого-то дядьки. Поток людей подхватил меня, потащил, завертел. На пути – фонарный столб. Я обнял его, задержался и принялся рассовывать листки. Лиц не вижу, кому сую. Передо мной только руки – белые и темные от загара. Но вот кто-то, как клещами, сжал мою руку у запястья, дернул вверх. И тут же в руку, схватившую мою, вцепилась чья-то большая, жилистая рука.

–Брось малого! – раздался угрюмый, с хрипотцой голос.

Я вскинул глаза.

Мою руку сжимал сын Никанора Лушонкова. Клок выгоревших до желтизны волос дергался у него на лбу, переметываясь с брови на бровь. Лушонков пытался сорвать руку, что держала его, и не мог. Человек, сжимавший его руку, русобородый, темноликий, со жгучими черными глазами, грозно цедил сквозь зубы:

–Добром говорю, брось! Не то рассержусь, в Волге выкупаю!

Лушонков выпустил мою руку, и толпа подхватила его, поволокла к пристани.

–Давай листки! – приказал мне дядька.

В карманах у меня осталось немного, и я протянул ему сумку.

–Сыпь отсюда во всю мочь!

Кое-как я выдрался из толпы на берег, сел на бревно под кленками.

Пароход дал привальный гудок и стал разворачиваться. Его палубы были усеяны серыми шинелями. Возле капитанского мостика появился солдат в расстегнутой гимнастерке и будто из себя выхватил красное полотнище, замахал им. Берег дрогнул от криков и всплесков ладоней. Мне не терпелось ближе увидеть все, что происходит на пароходе. Я уже вскочил с бревна, соображая, где легче и удобнее пробраться на пристань, как в эту минуту из-за кленков вынырнул запыхавшийся Пал Палыч. Он отшвырнул локтем свою почтар-скую сумку за спину и присел на бревно.

–Бежал быстрее Махмутова рысака! – рассмеялся он, обмахивая лицо ладонями.– Удивительно-с. Знал, что вовремя у Волги буду, а все же бегу и бегу...– И вдруг вскочил.– Вот он и казанский жалует!

Из-за берегового выступа выдвинулся корпус второго парохода. Берег встретил его появление еще более дружным и раскатистым криком. Перевиваясь, крик плыл над Волгой. На верхней носовой палубе парохода кострами метались флаги, а на берегу махали руками, платками, картузами и шапками.

Пал Палыч обнял меня за плечи, прижимая к себе, торопливо и взволнованно говорил:

–Смотри, смотри, Ромашка! Смотри и запоминай на всю жизнь. Это настоящая революция в Балаково плывет. Да-с, настоящая! Что будет? Не сумею выразить. Но будет нечто великолепное-с.

Привальный гудок парохода, прибывшего сверху,– низкий, стелющийся. Как и на пароходе, что подваливал снизу, обе палубы были заполнены солдатами. Серые шинели мешались с зелеными гимнастерками, с желтоватыми бязевыми рубахами. По сизой крыше парохода, идущего от Казани, быстро пробежал солдат. Остановившись перед трубой, солдат поднял руку и выстрелил. Через мгновение в чистой голубизне неба вспыхнула рубиновая звезда.

Я стоял. А мне хотелось бежать куда-то, кому-то рассказать, как мне хорошо и отрадно в эту минуту. Но вот пеструю рокочущую толпу на пристани, на сходнях словно кто-то взворошил, толкнул и разметал по берегу. Но, разметав, тут же собрал в две плотные стены. Скоро между ними потек ручей из серых шапок, растерянно-радостных лиц. Одни из этого потока, вскинув руки, бросались к тем, кто их ждал, других из него вырывали. Вскоре весь берег был усеян отдельными группами людей и отовсюду неслись радостные выкрики, смех, плач. Кое-где уже запрягали коней в повозки, а кто успел запрячь, выезжали к дороге.

И вдруг все стихло и остановилось. Стало слышно, как за пристанью урчат приглушенные машины пароходов. Из широких дверей багажного пакгауза выплыло ярко-алое знамя в золотой бахроме. Его нес тот дядька, которому я отдал сумку с листовками. За ним группой вышли Григорий Иванович, дедушка, Александр Григорьевич и еще несколько незнакомых мне людей. Дядька со знаменем поднялся на бугорок, остановился и раза два взметнул вверх и опустил его. Рядом со знаменем встал Григорий Иванович. Сегодня он был в черной косоворотке и казался в ней стройным, подтянутым. Фуражку он держал в руках, и его темные прямые волосы раздувал ветер.

–Товарищи фронтовики! – сильно, со звенящей протя-жинкой воскликнул он, поднимая руку.– От лица фронтовиков и большевиков поздравляю вас с прибытием на родину, к родным и близким!..

А вот и листки! Они фонтаном взлетели над толпой и понеслись, кувыркаясь в воздухе. Мне было радостно смотреть, как хватают их люди. Вспомнил, что у меня в карманах и за пазухой еще немало листков. Я побежал по краю толпы, на ходу выгребая их и разбрасывая, выкрикивал:

–Берите, хватайте!

Опамятовался, налетев на Махмутову пролетку. С нее сходили Горкин и человек в коричневом пиджаке с широкими карманами на груди и по бокам. За пролеткой – несколько верховых в черных бешметах с малиновыми газырями, в мохнатых белых шапках, с винтовками за плечами.

Человек в коричневом остановился, прислушиваясь к словам Григория Ивановича, голос которого четко раздавался в тишине:

–Мы требуем мира, мы требуем землю! В Волгу всех, кто пойдет против интересов народа!

Напряженная тишина будто придавила толпу. Человек в коричневом встрепенулся, вспрыгнул в пролетку и, схватив с головы фуражку, взмахнул ею.

Дорогие товарищи фронтовики! – Голос у него зычный, густой, а лицо длинное, с седыми щеточками усов под тонким горбатым носом.– Дорогие солдаты обновленной России! От имени революционного правительства родины приветствую вас! В грозный для нашей отчизны час испытаний вернулись вы к своим домам! – Он приложил руки к груди и с дрожью в голосе воскликнул: – Дорогие мои друзья! Наша революция, свобода наша и независимость в величайшей опасности. Железные полчища немцев грозят уничтожить все, что мы отвоевали, а мутные волны отребья заплескивают чистый корабль свободы и равенства грязью и нечистотами. Продажные агенты Германии – большевики – отравляют сознание трудящихся ложными посулами и призывами!..

Чего-о?! – раздался громоподобный бас, и на повозку, задержавшуюся у дороги, поднялся длинный, с испитым лицом солдат. Он был в грязной, измятой гимнастерке, в таких же брюках, обкрученных до острых коленок сизыми обмотками.– Чего ты про большевиков мелешь? Вот я большевик! Так кого мы отравляем? Каким трудящимся мы лжем? А? Чего примолк? Хваткий! Ишь, с черкесами примчал нас приветствовать! Да чихать большевикам на твое приветствие! «Революция в опасности, немцы ее одолевают»! Так и дуй на фронт, защищай ее, эту твою революцию! А мы вот, большевики, за мир! Уж если мы и поднимем ружья, то за свою революцию! Понял? И ты дуй отсюда, пока я тебе на всем миру морду не набил!

Коричневый человек передернулся и коротко взмахнул рукой у груди. Верховые задергали лошадей.

–Ну-ну, вы!..– погрозил им солдат.– Держись в седлах, а то и свой родимый Кавказ не увидите.– Он запустил руку в карман и поднял над головой бутылочную гранату.– Наскакивай, кому умирать охота! – И вдруг крикнул в толпу: – Разбегайся, братцы! Я им сейчас устрою гром с молниями! – В его руке появилась вторая граната, а за возом оказалось несколько человек, вытянувших перед собой револьверы.

Горкин прыгнул в пролетку, дернул за рукав человека в коричневом, и Махмут погнал своего рысака. Верховые скопом помчались за ним.

–Вот она и началась! – тихо, мечтательно произнес Пал Палыч.

Я не стал спрашивать. Понимал. Началась настоящая революция!

С шумным говором расходился народ с берега, грохоча, разъезжались повозки. Весь пустырь перед Балаковом пестрел людьми. Пароходы один за другим дали отвальные гудки.

Пойдем, Роман,– сказал Пал Палыч.

А дедушка, а Григорий Иваныч?

У них, чаю-с, свои ноги. И ноги и дела-с. Пойдем!..

Не прошли мы и половины пути, как нас встретил Махмут Ибрагимыч. Лихо развернув пролетку, он тряхнул локтями, отчего широкие рукава его кучерского кафтана надулись пузырями.

Садись, милый душа, мчу вас, как ветер!

Нет уж, Ибрагимыч, ты нас потише-с, без ветра. Денег за провоз мы тебе не заплатим.

Ибрагимыч рассмеялся:

–А моя нынче не за деньги, а за слова возит. Пассажир говорит, мы слушаем оба уха и те слова Лександр Яковлевич сказываем. Понял, какой дело?—И он подхлестнул рысака.


17

Давно за полночь, а я никак не усну. И вдруг тихий, но быстрый стук в окно. Распахнул раму.

–Кто?

Из лиловой тени, протянувшейся от дома до самой дороги, приглушенный голос Махмута:

–Не шуми! – И тут же на подрамнике показались его цепкие пальцы. Махмут легко и почти бесшумно перескочил подоконник и захлопнул окно.– Живо оденься! – полушепотом приказал он.– Кая 1 Наумыч спит, бабаня Вановна? Скорей их будить надо! – Натыкаясь на стулья, он поспешил из горницы.

Но дверь открылась. Бабаня в кое-как наброшенной юбке и шали на плечах переступила порог. В руке она держала разгоравшуюся свечку.

–Чего стряслось, Ибрагимыч?

Свечка туши! —Махмут дунул на огонек. Бабаня усмехнулась:

Да я в темноте и разговаривать не умею.

Кая (татар.) – где.

Я стоял, ничего не понимая.

–Кому говорил, одевайся! – метнулся ко мне Ибраги-мыч. (И я увидел, как в полутьме сверкнули белки его глаз.) —Живо давай! За тобой мы прискакал. Увозить тебя н?до. Прятать. Горкин возил, он пьяный болтал. Лушонков доктору докладывал, как ты листовка кидал. Там губернский представитель был, распоряжение делал. Допрос с тебя снимать, где листовка взял.

Бабаня молча и быстро вышла.

Ибрагимыч, подшвыривая мне ногой сапоги, сдержанно бранился:

–Зачем самовольничал, пустой твоя башка? Русский язык тебе наказывал, кому сумка с листками отдавать. Теперь хлопот с тобой баркас целый!

Под тяжелой стопой дедушки заскрипели половицы. В лунном отсвете, косо струившемся за окошками, он казался громоздким в накинутом на плечи чапане.

–Куда ты его? – спросил он.

–Знаем куда! – с досадой промолвил Махмут. Приблизившись, дедушка взял меня за вихор, запрокинул

лицо и долго всматривался мне в глаза. Его брови в полутьме казались черными.

–Без нас поживешь,– сказал он, освобождая вихор, и вздохнул.– Недолго, чай. В Семиглавый Map без тебя не поеду.

На выходе бабаня сунула мне в руки дубленый пиджак...

Минут через двадцать мы были уже за речкой Балаков-кой, и нас окружила светлая в лунной ночи степь. Дорога белой лентой вилась и, казалось, взбиралась ввысь, к звездному небу. Что Махмут Ибрагимыч везет меня прятать, это я знал с его слов, но почему меня одного? Если Лушонков видел, как я рассовывал листовки, то он видел и того дядьку, что заставил его отпустить меня. Когда Махмут Ибрагимыч, придерживая рысака, свернул с большой дороги в степь и мы поехали шагом, я спросил его об этом.

–Молодой ты, Ромашка,– словно сердясь на меня, ответил он.– Тело твой жидкий, а голова горячий. Зискинд твоя допрашивает вон как строго. Губернский представитель кричал: ловить тебя надо, шкура спускать. А шкура спускать, ай-ай как больно станет! Не выдержишь, скажешь про листки.

–А я бы умер, а не сказал! Махмут Ибрагимыч рассмеялся.

–Зачем умирать? Твоя молодой, голова разумный. Беречь его надо. Завтра, гляди, Лушонков за тобой придет, а Наумыч говорит: нет Ромашка, Саратов пароходом ушел. Пускай тогда Зискинд угол на угол своя кабинет бегает. Его дело псе одно никчемушний. Ихней революция наперекосяк пошла. Горкин над ним смеется. Говорит, ты не к такой перчатке привык. Она у тебя лайковый, мягкий. Железный не наденешь. Шугнет тебя главный министр от балаковской власти.

—А он кто такой?

–А шайтан его знает! Горкин говорил, свойский его человек, должно, родня какой. Радуется он ему, хвалит.

Месяц плутал в облаках, степь то темнела до черноты, то вдруг озарялась холодным зеленоватым светом. Рысак шел шагом, часто оседая задом. Чувствовалось, что пролетка спускается куда-то вниз по бездорожью. Пахнуло сыростью, кизячным дымом, запахом мокрой овечьей шерсти, на секунду молочио забелела излучина узкой речушки, и тут же будто из-под земли вырос вроде бы стог с куполообразным верхом, резко очерченным на своде звездного неба. Из-под стога редко и беззлобно загавкала собака.

Ибрагимыч, не сходя с пролетки, что-то громко выкрикнул по-татарски. От стога кто-то отозвался ему бессловесным сонным мычанием, а спустя минуту около нас появился человек. В руках у него фонарь с прикрученным фитилем. Прибавив огня, он поднял его. На человеке полосатый, мелко простроченный халат, наброшенный на одно плечо, белая рубаха, заправленная в шаровары на шнурке. Радостно воскликнув, он протянул руку Ибрагимычу и рассмеялся странным смехом, будто заплакал, а затем закашлялся, прикрыл ладонью рот.

Ибрагимыч быстро заговорил по-татарски, кивая на меня. Надвинув халат на другое плечо, человек потянулся ко мне и легонько погладил мое колено. У него было изможденное лицо с усталыми глазами и узкими черными усиками и бровями.

– Выбирайся пролетка, Ромашка,– приказал Ибрагимыч.– С ним жить будешь. Его Толосун звать. Он сапсем немой. Его на войне взрыв ударил, язык сапсем отнял. Тут он бараны пасет. Человек хороший, свойский. Надо будет, душу за тебя положит. Живешь тут мал-мала, а срок настанет, мы за тобой враз приедем.

То, что я принимал за стог, оказалось войлочной кибиткой, и Толосун ввел меня в нее.


18

Пятый день живу я в кибитке молчаливого Толосуна. Не скучаю. Помогаю ему пасти овечью отару, варю на обед полевую сливную кашу с толченым салом. Толосун хоть и немой, но очень веселый человек. У него все как-то складно и понятно получается. На мои вопросы он отвечал не только движением пальцев, рук, но, кажется, умел говорить глазами. По приметам я догадался, что Толосун живет не один. На укладке, обшитой полосками жести, в ряд сидело несколько кукол и куколок, а на вешалке висели желтое и красное платья из сатинета. Я спросил, и он объяснил, что у него есть жена и дочки, что они уехали в гости и он ждет их.

Вечерами Толосун сидел возле очага и, не мигая, смотрел на дотлевавшие угли или бродил по кибитке и, останавливаясь возле укладки, пересаживал с места на место кукол. Иногда поднимался на курган, возвышавшийся неподалеку от жилья, и долго вглядывался в степь.

Он ждал жену и дочек. А я – Ибрагимыча.

За мной не приехал, а пришел Григорий Иванович.

Мы с Толосуном только-только пригнали отару на вечерний водопой к речке, как до меня долетел знакомый голос:

– Рома-а-ан!

К кибитке я бежал во весь дух.

Григорий Иванович сидел на опрокинутой вверх дном колоде и стаскивал с ноги сапог. .

–Наделал я делов, Ромашка! – смеясь, говорил он.– Выходит, солдат-пехотинец ума не находил. Толкнул нечистый прямо через степь, по бездорожью. Навихлял раненую ногу – хоть плачь. Ну, как ты тут? Наскучал? – И, подмигнув, протянул: – Ниче-го-о. Вот нога передохнет, и зашагаем мы с тобой к дому.

Зашагали, когда Толосун пригнал отару и накормил нас бараниной, поджаренной над нагоревшими углями кусочками, нацепленными на зубья вил.

По дороге Григорий Иванович рассказывал балаковские новости. Их оказалось немало. Бабы-солдатки из Сиротской слободки, с Овражков и из поселка маминского завода избили мясников на базаре, а мучника Шорина из-за прилавка вынесли, посадили на крыльцо, а сами за весы стали. Вешали муку по пуду на душу, а из лавки выходили, перед Шориным по царской трешнице клали. Сам Зискинд приезжал баб совестить, да ни с чем уехал. Бунтовщицы разошлись, когда мука кончилась.

–А ночь какая, Ромашка! – помолчав, воскликнул Григорий Иванович.– А степь-то, ух, воля-раздолье!

Ночь была светлая, темнели лишь самые далекие дали. Но для меня уже стали привычными такие ночи в степи. Я просил Григория Ивановича рассказывать, что еще происходило в Балакове.

–Перво-наперво так...– заявил Григорий Иванович.– Сильно умно сообразил Ибрагимыч умчать тебя в степь к Толосуну. Ведь затаскали нас в комитет к Зискинду. Ну, возле меня он походил, как на цыпочках. Я резанул ему: «Не вор я и не разбойник. И листки видал, и фронтовиков приветствовал, и большевик я. Бери меня, сажай, если у тебя право такое без суда сажать». За твоими стариками Лушонкбва послал. Ну, парень, дали они доктору ума! Данил Наумыч стал перед ним, как дуб, и говорит: «Я разом за все, господин доктор, лишь бы таким людям, как я, получше жилось. Надоело прислуживать! Хозяином хочу стать, и на равной ноге со всеми. Попадется мне такая листовка – сам прочитаю и другим дам. Внук мне ту листовку даст, значит, он умнее меня. А где он, ищи. Найдешь – твой, а не найдешь – мой». Ну, а Ивановна тихо так сказала: «У хорошего хозяина и в избе и на дворе порядок. А в Балакове на хозяйстве ты, Михаил Маркович». Устыдился Зискинд их в кутузку посадить. А Пал Палыч отсидел. Не сдержался старик, крикнул: «Не народу служишь, не революции, а богачам живоглотам!» Ну, и отсидел двое суток. Уволили его со службы.

Слушал я Григория Ивановича, и меня попеременно охватывали то тревога за дедушку и бабаню, то гордость, что они такие смелые и сильные люди.

–А со мной такое дело затеяли,– продолжал рассказывать Григорий Иванович.– Кто? Сообразить не могу. Может, и Лушонков. До войны я над ним подшутил. Стоит на посту полицейском и задремал, а я ему шашку ножом и срежь. Очнулся он, а шашка на земле. В суд на меня хотел подавать, да побоялся – смеяться будут: страж порядка, а на посту уснул. Сделать со мной вон что задумали. Засиделся я у Александра Григорьича. хМесяц закатился, облаков наволокло. Темнота в улицах – хоть на ощупь иди. Ну ничего. Иду это я себе и иду. Вот уж и изба наша. И только я к калитке, а над головой что-то как зашумит с посвистом и по верхней доске ворот как хлястнет. Она, бедная, так и перелетела пополам. Утром нашел, что над моей башкой просвистело. Сердечник1 железный этак фунтов на пять. Не промахнись тот, что кинул, пели бы по мне отходную...

Под луной засияла тихая Балаковка. Миновав плотину, мы кратчайшим путем – через хлебный взвоз – вышли на Самарскую, прямо возле нашего дома. На скамеечке возле калитки сидела бабаня. Встрепенувшись, она поднялась и, будто удивившись, воскликнула:

–Батюшки, да я, никак, задремала!

Но по тому, как трепетала ее рука, поглаживавшая мою лопатку, как прерывисто она дышала, я понял, что ей было не до сна. Она ждала меня. И ждала давно.

1 Сердечник – железный штырь, соединяющий повозку с передней осью,

Дошли-то хорошо ли?

Дошагали. А до чего же светло, прохладно! – весело откликнулся Григорий Иванович, подтягивая голенище сапога.

А ты, никак, домой собираешься? – недовольно спросила бабаня, шагнув к Чапаеву.– Время за полночь, месяц на заходе. Сердечников-то по Балакову тысячи.

Да ведь дома-то, поди, ждут, Марья Ивановна, беспокоятся.

От беспокойства да ожидания еще никого не хоронили.

Ладно. Посижу у вас до первой зари,– согласился Чапаев.

Бабаня принесла из погреба кувшин квасу, разбудила дедушку, и мы до зари проговорили про Толосуна.

Сколько же добрых людей живет со связанными руками! – поникая тяжелой головой, горестно сказала бабаня.

Да, чай, развяжем, Марья Ивановна! – воскликнул Григорий Иванович.

Не доживу я до этого. Уж дюже хитрые те узлы. Не враз распутаешь. Должно, их ножами да топорами сечь придется,– откликнулась бабаня.

А уж доходит до этого,– рассмеялся Чапаев.– Сердечники-то неспроста в ход пущены. Почуяли, что мы вот-вот за топоры...

Григорий Иванович не договорил. В дверь с улицы кто-то коротко и мягко постучал. Дедушка глянул в окно, кивнул и, поднявшись, сказал:

–Свои. Ибрагимыч подводу пригнал. Побеги, Ромаша, открой ворота.

Пара мохноногих саврасых вкатила во двор высокий, на четырех рессорах, с широким расписным коробом цыганский фургон. Махмут развернул его по двору дышлом на выезд и, отстегивая постромки, с усмешкой кивнул на короб.

Я заглянул в него. Там, подмяв траву и раскинув руки, спал Горкин. Красноносый, обрюзгший, с растрепанными усами и ободранной щекой, он не походил на того белолицего, самодовольного и властного хозяина, каким я его знал. Костюм на нем грязный, измятый, мокрый. Ничего не понимая, я глядел на Ибрагимыча.

Сматывая вожжи, он полушепотом бросал:

–Радость у него. Мальцев хутор купил. Псе как есть. Постройки, скот, сад, земля. Псе! Потом пил и пил, прямо из бутылка. Шумел, драться лез. Ему Мальцев щека корябал. А ты чего рано вставал?

Рассказываю ему, что мы еще и не ложились.

–Григорий Ваныч тута! – обрадованно воскликнул он.– Сапсем якшй! Беги зови его, деда зови.

Но Чапаев и дедушка уже спускались с крыльца. Махмут Ибрагимыч толкнул меня в плечо.

–Задержи их. К фургону подходить не надо. Горкин разбудим, шуметь станет, шайтан его бери.

Я остановил дедушку с Григорием Ивановичем посреди двора, и мы уселись на бревне у дома.

Ибрагимыч привязал лошадей под навесом сарая, осторожно нагреб из фургона травы, бросил им под морды и, на ходу доставая из шапки что-то завернутое в пестрый плато-чек, направился к нам. Поравнявшись с крыльцом, махнул рукой.

—Айда лучше в горница!

Здесь он выпутал из платка косо склеенный конверт и протянул дедушке.

–Верный человек его из Саратова привозил. Тебя, Наумыч, искал, напал на меня. С парохода слезал, я сразу ему на глаза попадался. Вчера бы отдавать тебе надо, ну, Горкин, шайтан, как смола пристала: вези его к Мальцеву на хутор. Читай, пожалуйста. Захаровна писал.

Пока дедушка разыскивал очки, я вскрыл конверт. На тетрадочных листках, кривясь то вправо, то влево, сплошняком, без разрывов тянулись буквы. Первое слово я не прочитал, а угадал: «Здравствуйте». А дальше никак не мог сложить буквы в слое а.

Дедушка, отыскав очки, взял у меня листок, подержал перед глазами и растерянно пробормотал:

–Чего же это такое? Не прочитаю.

–А ну, я! – потянулся к листкам Григорий Иванович. Он положил перед собой письмо, насупил брови и долго приглядывался к строчкам, водя по ним пальцем. Усмехнулся: – Прямо загадка, а не письмо. Может, она нарочно так написала? Ну-ка, Ромашка, садись рядом. Вдвоем-то, может, осилим мы ее писание.

Осилили.

Здравствуйте все, все! Пишу вам из Саратова. Зискин-довы комитетчики братья Ергуновы да милиционер Лушонков в целости доставили меня в Вольск. Три дня в арестантке манежили, следствие вели да всякие допросы: откуда да с чем в Балакове появилась, к чему да почему лодку угнала. Лодку, говорю, угнала, а зачем приехала – никому дела нет, человек я свободный. Указала, где лодку искать. Ну, поплыли в устье Иргиза, нашли. Протокол составили, вроде я воровка, подписку взяли, чтобы не выезжала из Вольска. Да не больно-то я глупая. Шаль свою цветистую продала, на извозчика– и в Саратов. Живу у Надежды Александровны, поклон она вам шлет. А вчера зашел к нам из горкинского магазина приказчик и рассказал: вроде Горкин в Балакове сговорил тебя, Наумыч, в Семиглавый Map за скотиной ехать. Я вот пишу, а Надежда Александровна мне и подсказывает, чтобы ты обязательно ехал. В Семиглавом-то Семен Ильич. Наши люди с ним связи потеряли, а знать, как он там проживает, позарез надо. Фамилия у него иная. Климов он теперь. А искать его надо на конноприемном пункте уральского военного ведомства. Он на нем главный командир. Поклон вам до земли, а я, где б ни была, переломлюсь, но в Балаково при-еду. До скорого свиданья! Захаровна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю