412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Петров » Детство Ромашки » Текст книги (страница 1)
Детство Ромашки
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:14

Текст книги "Детство Ромашки"


Автор книги: Виктор Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)

Annotation

Петров, Виктор Иванович.Детство Ромашки [Текст] : Тетралогия : [Для сред. возраста] / Рис. К. Безбородова. – Москва : Дет. лит., 1972. – 576 с., 1 л. портр. : ил.; 22 см.


notes

1

2

3








ДЕТСТВО РОМАШКИ


Тетралогия



Издательство «ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА» Москва • 1972



ОТ АВТОРА

Детство – самая светлая пора жизни.

Хожу ли по улицам большого города, рабочего поселка или колхозного селения – всюду вижу, встречаю наших советских ребятишек, юношей, девушек. Бодрые, звонкоголосые, спешат они в школы, ремесленные училища, в институты, техникумы. И кто же не знает, что это шагает самое счастливое поколение, которое будет жить при коммунизме.

Смотрю на это племя молодое, радуюсь и завидую, вспоминая свое детство.

Мне и миллионам моих сверстников, глянувшим на белый свет в начале этого века, пришлось нелегко. Детства-то у нас, пожалуй, и не было.

Царский строй, полицейщина, жизнь при нищенских заработках на капиталистических заводах и фабриках, в помещичьих имениях, у кулаков и купцов бросали трудовой народ в беспросветную нужду, а детей – в «люди», внаймы за кусок хлеба.

О детстве, которого почти не было, я и вспоминаю в этой книге.

Думается, что суровый путь жизни героев повести вызовет у вас, дорогие читатели, не только сочувствие. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли, что ваши свобода и счастье – результат долгой борьбы, несказанного напряжения во имя светлого будущего.

Я посвятил эту книгу славному 50-летию Великой Октябрьской социалистической революции.



ОКНО В ПРОШЛОЕ

Каждый писатель всегда немного волшебник. Он может показать, как живут люди на земле, как они будут жить, как жили раньше. Чем сильнее талант писателя, тем ярче будет картина, которую он нарисует перед читателем, тем живее заговорят люди, которых он вызовет к жизни.

Вот открываешь книгу Виктора Ивановича Петрова и словно распахиваешь окно в прошлое, в дореволюционные годы нашей страны. И страница за страницей идет и шумит перед твоими глазами пестрая, странная, полная событий, тревог, маленьких радостей и больших страданий жизнь. Ты, может быть, и не собирался читать эту книгу, ты просто так заглянул в нее. Но пробежал несколько строк и уже не можешь оторваться, уже не можешь расстаться с сероглазым Ромашкой Курбатовым, не можешь оставить его, не узнав до конца о том, как сложится его трудная, а порой трагическая судьба крестьянского мальчика-сироты.

Волга, приволжское село Балаково, город Саратов, степь, выжженная солнцем, убогая деревушка Плахинские Дворики, заброшенная волей помещика на эти бесплодные земли, деревушка, в которой люди никогда не смеются,– все это оживает перед тобой. Ты слышишь голоса окружающих Ромашку людей, видишь его красивую и такую несчастную мать, его могучего дедушку Данилу, его бабаню – человека большого ума и большого сердца, его звонкоголосого друга Акимку, отец которого сидит в тюрьме за «сказки» и, войдя в этот мир голодных и угнетенных людей, видишь, как возникает революция в этой темной, невыносимой жизни, как объединяются отважные борцы за свободу, за светлое будущее, за наш сегодняшний день.

Книга эта достоверна и правдива, она продиктована памятью сердца. Виктор Иванович Петров сам родился и вырос в степи, в селе Ново-Репное, Саратовской губернии, на берегу речки Узени. Отец его был крестьянином. Семья была большая, жили трудно. Чтобы вспахать заволжскую землю, в плуг нужно было впрягать четырех коней или трех верблюдов. А у Петровых была всего только одна лошадь. Поэтому земля у них никогда полностью не обрабатывалась и не могла их прокормить. Сыновей, как только они подрастали, отец отдавал в «люди». Отдали в «люди» и Виктора, его устроили «мальчиком» в магазин купцов Коровиных. А как жилось таким «мальчикам» в «людях», об этом и рассказать трудно. Бесправнее его, пожалуй, не было человека на земле.

Виктор Иванонич Петров родился в 1902 году. Революция его застала подростком. Шестнадцати лет, в 1918 году, когда Советская власть еще только утверждалась в стране, он вступил в комсомол, а в 1919 году был уже избран секретарем волостного комитета комсомола.

«В то время,– рассказывает Виктор Иванович,– в Заволжье полыхало пламя гражданской войны. Купечество, промышленники и кулаки, объединившись с уральским казачеством, восстали против Советской власти. В селах Заволжья были созданы отряды особого назначения. Много раз эти отряды объединяли свои усилия с Чапаевским отрядом, а затем и вливались в него. Ново-Репинский отряд воевал под командованием Чапаева под Уфой, дважды брал Уральск...»

В этом отряде сражался за Советскую власть и комсомолец Виктор Петров.

Комсомольские годы писателя остались жить в его книге «Семиглавый Мар». Тогда подростки вместе со взрослыми сражались за счастье народа. В этом увлекательном повествовании, полном событий неожиданных и ярких, озаренных пламенем борьбы за свободу, встают те бурные времена, когда люди огромным напряжением сил творили революцию.

Книга насыщена правдой жизни – и это понятно: ведь сам Виктор Иванович Петров был участником описываемых событий.

В 1921 году Виктор Иванович вступил в партию и вскоре был избран секретарем волостного комитета.

В это же время он начал писать. Писал очерки для газеты, статьи, зарисовки. Писал не потому, что хотел стать журналистом или писателем. Писал потому, что время и его партийная работа требовали этого. Он сражался за революцию, сражался за утверждение Советской власти, работал на ответственных и очень трудных в то время партийных постах, учился и снова работал... Казалось, и думать некогда было о литературе*

Но истинный талант рано или поздно заявляет о себе. В 1928 году, когда его избрали секретарем райкома партии Усть-Медведицкого района, Виктор Иванович встретил нашего большого писателя—Александра Серафимовича Серафимовича. Под его влиянием Петров написал свой первый рассказ. И с этого времени начался его писательский путь.

Виктор Иванович Петров написал за свою жизнь немало повестей, рассказов и очерков. Его роман «Борьба» очень хвалил А. Серафимович.

В нынешние годы, когда уже сложился его стиль, когда в полную меру красоты зазвучал в его книгах сочный, образный русский язык, Виктор Иванович Петров стал писать книги для детей.

В этом году Виктору Ивановичу исполняется семьдесят лет. И мы ждем от писателя еще многих ярких и правдивых книг.

Я уверена, что вы, юные читатели, не отрываясь прочтете эту тетралогию и потом еще долго-долго будете с сердечным волнением вспоминать героев этой книги и слышать их живые, звонкие голоса.

Л. Воронкова





1




Днем мы с дедом Агафоном бродим по пыльному берегу Балаковского затона или идем на Волгу. У него через плечо на лямке крапивный мешок. В нем легонький плотницкий топор с отполированным топорищем и пила-ножовка. У меня сумка из холстины. В ней две мочальные чалки, а в руках палка с острым крючком на конце. Мы собираем плавник. Бревна и тяжелые плахи обходим. Не по силам нам... Дед стар, а я мал. Наше дело – щепа, обрезки и обломки досок... Наберем, высушим на солнышке и несем на базар. Продадим, на вырученные деньги купим хлеба, вареной печенки, рубца и направляемся домой.

Вымыв лицо и руки, мы садимся за стол. Едим не торопясь. Затем выходим на улицу и располагаемся возле нашей хибарки на завалинке. Усталые, мы молча любуемся пламенеющим на закате волжским простором, а затем дед задумчиво произносит:

–Сгас денек-то, будто его и не было. Эх, жизнь, жизнь!..– Он тяжко вздыхает и, помолчав, обращается ко мне: – Что ж, Ромаша, пойдем еще хлебушка пожуем да и спать.

Иногда я засыпаю, сидя на завалинке. Тогда дед приподнимает меня, поддерживая ведет в хибарку, помогает взобраться на полати и, укрывая зипуном, ласково приговаривает:

–К вечеру умаешься, к утру расправишься. Детская косточка гудит к силе, стариковская – к могиле. Сон богатыря и с ног валит и на ноги ставит. Во сне человек растет и духом и телом. Себя и горе забывает, пухом летает, с месяцем да звездами в прятки играет.

Будила меня мать. Она появлялась в хибарке ранним утром, нарядная, веселая и крикливая:

–Здравствуйте! Вот и я пришла!

Дед молча окидывал ее с ног до головы суровым взглядом и, отвернувшись, крестился на большую темную икону:

Слава тебе, господи, слава тебе...

Не молись, тятяня! Не поможет. Бог-то бог, да сам не будь плох!..

Весело смеясь, она взмахивала рукой на икону и провор


но принималась снимать с себя широкое, с черным стеклярусом на груди и рукавах бордовое платье. Потом сбрасывала с ног остроносые туфли, швыряла деду зеленую с розовым бантом сумочку и взбиралась ко мне па полати.

– Здравствуй, сынок,– торопливо говорила она, пряча, глаза в темные, густые ресницы, совала мне пряник или конфетку, целовала в маковку и, ткнувшись лицом в подушку, тут же засыпала.

Так было каждое утро. А однажды я сам проснулся, глянул с полатей и удивился. Дед, с всклоченными седыми волосами, неуклюже стоял на коленях перед низенькой чеботарной скамейкой на которой едва умещалось деревянное блюдо с водой. На ладони он держал солонку, а в ней, воткнутая в соль, горела тоненькая кривая свечка.

Мотая головой так, что борода морщилась и мялась на груди, дед истово крестился и громко, с надрывом в голосе просил:

–Владычица, богоматерь господа нашего Иисуса Христа! Спаси дочь мою, а твою рабу Катерину.

Он бросил в чашку щепотку соли, перекрестился и вдруг, с силою ударив руками в грудь, воскликнул:

–Царю мой и боже мой! Внемли молитвам моим, укажи путь, уведи от греха!

Затем он пальцами потушил свечку, опираясь руками в пол, поднялся с колен и глянул на меня:

–Проснулся?

–Ты зачем над чашкой молился? – спросил я его, соскальзывая с полатей.– Свечку жег зачем?

Надо, Ромашка, надо...

А почему маманька богова раба?

–Мал ты такие слова понимать. Порасти, разума накопи.

1 Чеботарная скамейка – сапожная или башмачная скамейка для шитья или починки обуви.

Но молчать я не мог. На душе у меня бьую тревожно.

Странная молитва деда испугала меня, а чашка, которую он поднял со скамейки и осторожно поставил на стол, казалось, таила в себе что-то страшное и ненужное в нашей хибарке.

–Вот опрокину чашку! – крикнул я и шагнул к столу.

–Ну, ну... взъершился! Характерный какой... 'Ишь ты, раскричался! – ворчал дед, загораживая собою стол.

А зачем не говоришь?

Скажу. Иди умывайся. Картошек я наварил...

И вот мы сидим за столом. Сдирая кожуру с картофелины, дед неторопливо рассказывает:

–Отец твой, царство ему небесное, человек был эге какой! Ты, Ромашка, в него выходи. В грамоте он смыслил, и всякое ремесло у него в руках огнем горело. И плотник он, и печник... а шорник какой!.. Бывало, наборную упряжь купцам сделает – и-их... любота! И по портняжному делу соображал. Зипун-то, что мы летось продали, он сам шил. А вот Катерина, мать-то...– Дед на мгновение задумался, держа перед собой надкушенную картофелину, и, качнувшись, заговорил медленнее, тише: – В деревне мы жили, на Тамбовщине. Бор-ками село прозывалось. Жили, а коня у нас не было. Плохо без коня-то... Ну, живем, бедуем. Хлебушка до рождества только хватало, а потом лебеду ели. Кроме Катерины, был у меня сын... Андрюшка... Все ничего, а тут пришла голодовка, Андрюшка-то помер и баба моя, Андрюшкина мать, стало быть. Остались мы с Катериной вдвоем.

Куда деваться? Подумал я, подумал, и пошли мы с ней в Тамбов. Кое-как добрались. Христа ради кусочки выпрашивали. Пришли это и начали работу искать. Где она, работа-то, кто знает? На улице ночевали. Вон как пришлось. Под конец господь нас пожалел, определил я Катерину в ресторан посуду мыть. Расторопная она, ловкая!

Приметил это хозяин и поставил ее в официантки. Ну, гостей в ресторане всегда много... Тот гость: «Выпей, красавица», да другой, да третий... Отказать? Нельзя. Хозяин приказывает: «Гостей не обижай, гостям угождай». Вот она, Катерина-то, к винцу и привыкла. Однова вернулась с работы сама не своя и говорит: «Тятенька, пропадает моя жизнь».

Вижу я такое дело и думаю – спасать ее надо. Уехали мы с ней вот сюда, в Балаково. Тут ее твой отец и встретил...

Картофелина давно остыла в моей руке. Первый раз слушаю я такой подробный рассказ о матери и об отце. Слушаю с интересом, но мне почему-то жутко, словно я собрался прыгнуть через канаву, в которой бежит холодная вода.

–Нашел, значит, твой отец Катерину,– продолжал рассказывать дед.– Свадьбу сыграли чин чином, а через год ты народился... Как раз в том году война с японцами пошла и забастовка была. На улицах казаки народ усмиряют, стрельба, а тебя крестить понесли.

Все ничего, как и следует быть. Хорошо живем, радостно... И вот тебе, видим, Катерина куда-то побежит, а вернется навеселе. С год так-то. А затем, Ромашка, она как запила, как запила... Отец твой, бывало, и на колени перед ней встанет: «Катенька, не пей!» Мужик вон какой вышины, а плакал чисто дитя малое. И связывал-то он ее не раз, и бил... Да что ж поделаешь! Водка-то в нее въелась. Не могла она без нее. Не мучайтесь, говорит, со мною, я отравленная. Ну, пила, пила да и дошла до предела. Обдумала утопиться.

В тот момент мы с твоим отцом баржу разгружали. Пришла это Катерина к нам, тебя за рученьку привела. Разговорчивая такая... Мы работаем, она смотрит. Долго ли, коротко ли. Снесли мы, должно, мешков по десять. Глянул я, а^она на краю баржи стоит и безумными глазами на воду уставилась. Толкнул я твоего отца в бок: видишь, мол? Он вскинулся. «Катя!» – кричит. А она, братец ты мой, как махнет с баржи! Отец твой в чем был за ней и кинулся. Ну, и что же? Ее вытащили, откачали, а он так в Волге и остался...– Дед вздохнул.– Вот опять в ресторан служить поступила. Горе...– Обмакнув картофелину в солонку, он кивнул на блюдо с водой.– Заговор я, парень, добыл от пьянства. Сказывают, силу имеет неимоверную. Не поможет – не знаю, что и делать.

Ты от нее уйдешь? – спросил я и заплакал.

Дурак! – отрезал дед.—Как это можно уйти! Что она мне, чужая? Рассудил!

А молился, приговаривал... «Уведи, господи, путь укажи»!

Так то молитва, чудачок,– уговаривал меня дед и внушал:—Угомонись, угомонись-ка. Мужики, слышь, не плачут.

А я все равно плакал: мне было жалко и себя и маманьку. Отца я не помнил, а вот сейчас он вдруг встал передо мной: большой, добрый и ласковый. Казалось, что он протягивает ко мне руки и плачет, как я, от обиды, жалости и бессилия.

Дед придвинулся ко мне, водил по моей спине рукою, растерянно бормотал:

–Замолчи-ка. Чего оно плакать-то зря... Я вот дам ма-маньке водицы наговорной, она, того, и выправится.

Наговорная вода не потребовалась. Мать пришла тихая и печальная. Молча положила перед дедом двадцатипяти

вую ассигнацию и, раздевшись, полезла не на полати, как обычно, а на печь.

–Озябла я, устала...– жалобно произнесла она.

Дед забеспокоился, сказал, что за плавником нынче не пойдем, и послал меня к кладбищенскому дьячку Власию учиться грамоте по псалтырю

Учиться мне не хотелось. Покрутившись возле хибарки, я убежал в Затонский поселок. Там у меня друзья: Петяшка Суровый, Терешка Хрящик и Шурка Косоглазая.

Шуркина избенка под ветхой кровлей из щепы – первая на моем пути. Но ни Шурки, ни ее матери дома не оказалось.

–На базар ушли,– сказала мне их квартирантка, бабка Костычиха.

Я помчался к Петяшке Суровому.

Петяшкина мать Марунька, широкоскулая рябая женщина, сидела на полу и вязала невод.

–Чего прискакал? – недобро спросила она и, затягивая очередной узел, строго произнесла: – Нет Петьки! И дома не ночевал.– Оттолкнув от себя работу, она встала и гневно сверкнула глазами в мою сторону.– Увидишь, скажи ему, шельмецу: заявится домой – шкуру с него спущу.

Я знал: если тетя Марунька начала браниться, то остановить ее трудно, а если Петяшка не ночевал дома, то искать его надо на Волге, на Инютинском песчаном закоске2.

Я не ошибся. Петяшка и Терешка Хрящик действительно оказались там. Ночью на протоке они ловили рыбу. Наловили, испекли на углях, наелись и теперь, сытые, лежали на солнце и отдыхали.

Рассказываю Петяшке, что мать собирается его выпороть. Он слушает, шмыгая носом, а потом безразлично произносит:

.– Пускай порет, не привыкать стать...

–А меня отец вчера ух и сек!..– зажмурив глаза и тряся головой, говорит Терешка.– Так сек, шкура трещала.

А чем сек? – спрашивает Петяшка.

Чем, чем... ремнем.

1Псалтырь – церковная книга, в которой псалмы перемешаны с молитвами. Употребляется при богослужении.

2Закосок – тупик, глухой заход в реке.

Врешь. От ремня шкура не трещит,– строго и деловито замечает Петяшка.– Вот когда чересседельником – трещит. Он жесткий, как проволочный.

А тебя, Ромка, чем лупцуют?—обращается ко мне Терешка и сморщив свой нос, усыпанный конопушками.


Меня никогда не били,– ответил я.

Тоже врешь,– недоверчиво сказал Петяшка и отвернулся.

Терешка поверил, завистливо вздохнул.

Вот жизня!.. А мне, что ни день, трепка. Отец —ладно: побьет кое-как и отступится, а мать – беда: начнет колотить, а остановиться не может.

Хватит этого разговора,– решительно заявил Петяшка.– Пошли купаться.

Мы искупались, погрелись на солнышке, еще раз искупались...

Мне стало приятно и весело. Волга текла передо мной широкая, голубая и вся блестела на солнце. Далеко от за-коска вниз одна за другой плыли золотистые беляны а навстречу им, дымя, шел буксирный пароходик. Черный, как жук, он карабкался по воде, волоча за собой длинную серую баржу.

Вот бы на той барже в Казань уплыть...– тихо проговорил Петяшка.

Зачем? – спросил я.

А чего тут жить? Балаково так и будет Балаково. Село не село, город не город. А в Казани татары живут, тарантасы делают.– Петяшка нахмурился и после короткого раздумья сказал:—Научился бы я тарантасы делать...

А меня отец к гуртовщику Мурашову хочет внаймы отдать, косячному делу2 обучаться.

И опять ты врешь! – с досадой сказал Петяшка и, хлопнув рукой по песку, воскликнул: – Ну чего болтаешь? «Хочет внаймы»! Захотел бы, так давно отдал.

А годов нет. Мне весной только десятый пошел.

Год бы и накинуть можно. Мне вон девять, а я всем говорю– одиннадцать. То-то и есть...– Петяшка толкнул меня плечом.– Тебе какой год идет?

Девятый.

Прибавляй. Говори десятый.

Зачем?

Скорее вырастешь. – Петяшка пренебрежительно усмехнулся.– Вы чудные народы, живете без рассуждениев, с вами и разговаривать скучно.– Он отвернулся, пощури-ваясь посмотрел на Волгу и вдруг, словно подстегнутый, сел на песке. Глаза у него потемнели.– Большому что? – спро-



сил он приглушенно. И ответил: – Большой куда захотел, туда и зашагал, чего вздумал, то и сделал. Вон пароход плывет. Кто его сделал? Большие. Маманька говорит: большие пожелают, так и белый свет перевернут...

Никогда Петяшка так не разговаривал. Взволнованный его словами, я вдруг почувствовал не только желание скорее вырасти – мне захотелось сделать что-то хорошее для себя, для мамки и для всех сразу.

Глядя в чистую даль волжского простора, я думал, что белый свет переворачивать все же не следует. «Перевернешь, а Волга и выльется. Где же тогда купаться? Плавник собирать где? Вот хорошо бы с Петяшкой в Казань уехать тарантасы делать... Смастерить бы такой тарантас, чтобы сам по земле бегал, как пароход по воде, и уехать далеко-далеко, где солнце восходит...»

На Волге я пробыл до вечера. А когда вернулся домой, в нашей хибарке было полно народу. Тут и Марунька, и Шурка Косоглазая с матерью, и бабка Костычиха, и еще человек десять мужиков и баб. Они то неподвижно и тихо стояли, будто прислушиваясь к чему-то, то вдруг начинали говорить все разом, перебивая друг друга.


Зашла я в сеицы-то,– восклицала Марунька,– она на перерубе  висит. Ноженьки-то у меня так и подкосились...

Чего наделала, чего наделала! – хлопала себя по коленям бабка Костычиха.

Раскудахтались! – шумел Терешкин отец, двигаясь к двери и отслоняя меня рукой.– Бабы и есть бабы.

Шурка ткнулась мне в лицо своими косыми глазами, схватила за руку.

–Не ходи туда, страшно...

Но я уже расталкивал людей, пробиваясь в глубину хибарки. Кто-то, мягко удерживая меня за плечи, прижал к себе и властно сказал:

–Подожди! .

Я рванулся, увидел деда и притих. Он сидел на лавке, вцепившись руками в ее края. Все тело его содрогалось. Из широко раскрытых глаз в спутанную бороду катились частые крупные слезы.

Перед дедом стоял высокий широкоплечий околоточный.

–Чего молчишь?! – хрипло выкрикивал он, и шея его, складками набегающая на стоячий воротник, багровела.– Сколько я возле тебя стоять буду?!

Мне стало страшно, я закричал, кинулся к деду. Он схватил меня за руки, больно сжал их в жестких ладонях и, приблизив свои глаза к моим, сказал, задыхаясь:

–Удавилась мать-то, Катюшка-то...

Вдруг, отстранив меня, дед встал и громко, отчетливо и сурово признес:

–Мое дитя – мой грех, господин надзиратель. Сам похороню.


2

Наша хибарка стала пустой и просторной. Полатей нет. Из них сделали гроб для матери. Стол, лавки, укладка, кованная узкими полосками из желтой жести, свезены на базар и проданы. Только темная икона в углу стоит так же нерушимо и крепко, и, когда я смотрю на женщину, изображенную на ней, она кажется мне похожей на мать. Не на веселую и пьяненькую, а на ту, что лежала в гробу с синим лицом, серыми губами и черными впадинами вместо глаз.

Мы с дедом, как и прежде, каждый день уходим собирать плавник. Но делаем эту работу без охоты и часто возвра-

Переруб – рубленая стена, перегородка.

щаемся с пустыми руками, не собрав ничего. Спать ложимся рано в углу хибары, на соломе, повернувшись спиной друг к другу. На улицу меня не тянет. Как-то на Волге с Петяшкой повстречался. Он о чем-то говорил, но я не понимал его. Несколько раз забегала Шурка. Посидим, помолчим, и она уйдет. Особенно тоскливо стало мне, когда Шурка сообщила, что Терешку отец отдал гуртовщику...

Временами меня со всех сторон обступает гнетущая тишина. Однажды ночью я проснулся от такой именно тишины и вдруг явственно услышал звонкий и веселый смех матери. Обрадованный, я вскочил, но тут же понял, что все это мне показалось, и расплакался от жалости к матери, от горькой обиды, что никогда больше не увижу ее.

Дед уговаривал меня, но я плакал и плакал и не мог остановиться.

Наступило утро. Оно вошло в нашу хибарку сизыми, скучными сумерками.

Дед приподнялся и, почесывая поясницу, глянул в окно.

–Непогодь на дворе-то,– неопределенно проговорил он и, опустившись на солому, сокрушенно почмокал языком.– Плохо, Ромаша. Нынче надо бы к отцову дяде, к Силантию Наумычу, сходить.

У отцова дяди я бывал не раз. Угощал он меня медовыми коржами, рассказывал, как отец на Волгу приехал из каких-то Плахинских Двориков, и то хвалил его, называя умницей, уважительно величал Федором Данилычем, то начинал бранить, обзывать Федькой-злыднем, непроворотным дурнем, деревенщиной...

Хотя Силантий Наумович и угощал меня коржиками, я его не любил и боялся. Всегда сердитый, крикливый, он совался во все. Как-то зашли мы с дедом к нему, он и расшумелся. Палкой стучит, стулья ногами отшвыривает, в меня пальцем тычет:

–Загубите мальчишку! К брату Даниле его отправьте! Бедно он живет, зато чисто. А вы разве люди? Галахи вы!..

Вот ужо сходим к нему,– вздохнул дед. Охваченный тревогой, я спросил:

Зачем?

Дед клонит голову, хмурит брови, молчит. Молчит долго, а затем разводит руками и бессильно роняет их на колени.

–Ума, Рома, не приложу, что нам делать. Плоха была Катерина, а кормила меня, старого, тебя, малого. Кровушкой своей нас кормила, болезная. Дьячку Власию за ученье твое платила. Господи! – Он ударил себя в грудь и закрутил головой.– Что мы? Галахи были. А теперь что? Нищие! Не миновать к Силаитию идти. Посоветоваться надо с ним. Я – ладно: мне... того... живу – хорошо, умру – еще лучше. А тебе жить надо. Человек рождается, чтобы жить да добрые дела творить. И ты у меня не супротивничай. Что Силантий Наумыч скажет, то и делать. Он на свете-то почти век живет. А потом, и родня он тебе, худого не пожелает... Слышь, чего говорю?

Мне было все равно.

Среди дня разведрилось, и мы пошли к Силантию Наумовичу. Жил он на базарной площади, в кирпичном флигеле с крутой тесовой крышей. Во дворе, обнесенном высоким забором, росли две дикие груши. Флигель назывался княжеским. Он был построен князем Гагариным и по завещанию передан Силантию Наумовичу за долгую у него службу камердинером.

Были у Силантия Наумовича когда-то жена и дети, да размытарил, говорят, он семью в разгульной жизни с князем, под старость остался один, как перст, и живет на пенсион, пожизненно установленный тем же князем. Из-за куска хлеба пристроилась к нему лет тридцать назад одна из разбитных балаковских вдовушек, Арефа Лоскуткова, да и состарилась с ним. Арефу в Балакове считают колдуньей, а Силантия Наумовича – чернокнижником. Говорят, что они всё могут. Захотят – живого загубят, а если надо, то мертвого воскресят.

Все это я знаю по рассказам деда. Когда мы подошли к флигельку, я с надеждой подумал: «Упрошу Силантия Нау-мыча с Арефой, пусть наколдуют, чтобы нам с дедом хорошо жилось, а маманька пусть воскреснет и домой придет».

Во дворе нас встретила Арефа. Вся с ног до головы в черном, с желтым длинноносым лицом, она была похожа на большую птицу. Узнав нас, она, в точности как птица крыльями, замахала темными широкими рукавами кофты, заахала:

–Ах, пришли! Ах, пришли!—и бочком, прихрамывая, засеменила к крыльцу.– Наумыч-то сколько раз спрашивал. Услыхал про беду-то вашу и все спрашивает меня, все спрашивает: «Чего не приходят, чего не приходят?» А вы и пришли.

Три ступеньки по крыльцу – и просторные полутемные


сени. За ними прихожая. Из прихожей по половичку прошли одну, другую комнату. А вот и горница, вся в иконах, картинах, с большими фикусами по углам.

Арефа сунула голову в дверь направо, позвала:

–Силан Наумыч! Пришли.

За дверью раздалось покашливание и частое постукивание палкой в пол, затем на пороге появился низенький, сухонький старичок в длинной белой рубашке. Подбородок у него острый и голый, а от ушей по щекам валиком вился белый пушок и обвисал под подбородком редкими серебристыми прядками. Брови лохматые, неестественной белизны. Неестественно голым был и его большой костистый череп.

Старичок вошел, приложил ладонь к бровям, пристально посмотрел бесцветными глазами, спросил:

–Кто это?

Дед поклонился ему, касаясь рукой пола:

Я это, Силантий Наумыч.

Кто такой – я?

Я, Агафон Гладнев...

А-а, злыдень? – тоненько воскликнул старичок и за


стучал палкой об пол.– Говорил я, говорил?! Что теперь? Ромка где?

В эту минуту он заметил меня и словно удивился.

Ишь ты какой! – Быстро протянув сухую руку, он покрутил ею возле моего лица.– Это сколько тебе годов? Девятый? – И тоненько засмеялся.– Козырь! – Повернулся, стукнул палкой в пол.– Арефа!

Тут я, батюшка, тут!

Гляди! – ткнул мне в плечо своим сухим пальцем Си-лантий Наумович.– Гляди! Точь-в-точь брат мой, меньшак Данилка!

Не знаю, батюшка, не знаю...– лепетала Арефа.

Дура, ничего ты не знаешь! – И, отойдя, махнул в мою сторону палкой.– Веди его к себе в камору. Коржиками угости. А ты, Агафон, садись, нечего стблбом-то стоять.

Арефа привела меня в небольшую, с одним окном, комнату, заставленную сундуками, укладками и коробами. Посередине стоял круглый стол, в углу – широкая деревянная кровать, накрытая лоскутным одеялом, с горой пестрых подушек. В комнате пахло плесенью, мышами и нафталином.

Усадив меня у стола, Арефа забегала, шурша своей темной юбкой и рукавами. На столе появилась плетенка с коржиками, медная кружка с какой-то жидкостью и два кусочка сахара на розовой бумажке.

–Конфеточкой бы надо угостить, да нету! – присаживаясь против меня, со вздохом произнесла она и, подперев подбородок рукой, помолчала.

Я взял коржик и долго рассматривал его подожженный край.

–А ты ешь, ешь, я их сама пеку.– И, вздохнув, протянула: – На отца-то, покойника, ты похож, золотенький... Чисто вылитый!

Я жевал корж и смотрел на Арефу. Узкое желтое лицо ее было морщинисто, рот кривился на сторону.

Ты теперь у нас жить будешь,– как-то быстро, словно по секрету, сообщила она.

А дед?

Дед уйдет.

–Куда?– Я положил коржик в плетенку. Арефа качнулась ко мне и певуче заговорила:

–Деду Агафону к святым угодникам идти. За грешную душеньку матери твоей ему молиться надо.—Она тихо коснулась моего плеча.– Мы с тобой вот тут, в каморе, жить будем. Вон на сундуке я тебе постельку настелю. И-их как хорошо будет...

Она вдруг вскочила, прикрыла дверь, ведущую в горницу, и, повернувшись, зашептала:

–Ты, золотенький, гляди с Силаном Наумычем не соглашайся ночевать в его горнице... там нельзя. Он грешник. Великий грешник! От него сам бог отказался и смерти ему, ироду, не посылает. Возьми-ка, горюшко-то какое, под сотню лет ему, а он живет и живет... Ой, господи, господи, прости мою душу грешную...– Она мелко-мелко закрестилась, махая рукой только у лица, и вновь зашептала: – Князь умер, добра ему всякого оставил возы. А за что? Распутную Князеву жизнь покрывал. Сам с ним грешил. И под старость грешит. Видал, сколько у него икон в горнице? Все они старинного да греческого письма. Святые, истинно святые иконы, а он их продает. Продавал бы там в церковь ай верующим людям, а то ведь всяким староверам, безбожникам... Да ведь цену-то какую назначает! И есть у него от того же князя книги охальные. Их он тоже продает. Намедни заводчику Мамину одну продал за большие деньги. Грешник он, Силан-то Наумыч, большой грешник, и земля его не принимает. Да ты не больно его страшись. Грешник-то он, знамо, несказанный, а, скажу тебе, умный. А умный потому, что душеньку-то свою демону продал. Ангел-то хранитель вон как за него перед всевышним молится. Часом, он демона пересилит и толкнет Силана на доброе дело. Вот тебя порешил на жительство к себе взять. Это ангел демона пересилил. Ишь как? А я рада. У тебя душенька чистая, непорочная. Только гляди, охальных книг в руки не бери.

Я смотрел на Арефу, устрашенный и удивленный ее словами.

Ангелов и демонов я видел на картинках в толстых книгах у дьячка Власия, а вот что такое охальные книги, не знал и спросил об этом.

Они вот такие.– И Арефа широко расставила по столу руки.– Большие, в черной коже, а по коже цветы из золота. Откроешь кожаную крышку, а там на каждой странице люди нагие... Глядеть страшно.– Еще ближе наклонившись ко мне, Арефа зашептала: – Он их, книги-то эти, под замком в кованом сундуке хранит, а замок тот с крестом.

Зачем с крестом?

А как же? Крест – святое заклятие. Если бы не крест, они бы, нагие-то, из книги выбежали да и пошли бы по земле охальничать... А еще он, Силан-то, картежник. Найдет на него – он в карты. И сколько он добра проиграл – счету нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю