Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
Она стащила с меня сапоги, сняла фуфайку и подтолкнула к кровати:
–Ляг, сынок. А ты, Акимушка, посиди с ним, поразговаривай.
Некоторое время меня будто качает вместе с постелью.
Качается и Акимка, облокотившийся на спинку кровати. Лицо у него уже веселое, глаза смешливые, и в них скачут проворные живчики.
–Всё в избе дыбором поставили. Всякую тряпку перетрясли. И у меня и у тятьки все карманы вывернули. Листовки да какие-то письма искали. Тятька мне только говорит: «Не робей, Аким». Он знаешь какой, мой тятька... У-ух, какой! Он с полицейскими и не разговаривает, и не смотрит на них. Мамку отлил, сел у нее на кровати, меня рядом посадил и покуривает себе. А полицейские мыкаются. И на печь лазили, и под печку, и на чердаке были. И ни пса не нашли, окромя моей тетрадки, в которой я писать учусь.
Бабаня подставила к постели табуретку, принесла чашки, кринку с молоком, нарезала хлеба и, сказав «ешьте», начала надевать бекешку.
–Вы вон чего, ребятишки,– наставительно заговорила она.– Не малые вы и с понятием... Я к твоей мамке побегу, Аким, а ты чтоб за Ромкой наглядывал. К ночи не вернусь – в печи у меня щи с кашей. Ешьте.
Она ушла, а мы долго молча переглядывались с Акимкой.
–А потом что было!..– оживился Акимка.– Полицейский, что за старшего – усы у него как буравчики закручены,– подскочил ко мне и спрашивает: «Твоя тетрадь?» – «Моя»,– говорю. Он весь выпрямился и кричит: «Врешь ты!» А я ему на ответ: «Сам ты брешешь!» Ой и взъярился он!.. Весь вскраснел, ногами топает. «Ты, кричит, солдаткам письма писал?» – и сует мне тетрадку, требует, чтобы я враз сел за стол и при нем писал какие-то слова. Не знаю, что бы вышло, только еще один полицейский прибежал и старшему на ухо забормотал. Он аж вздернул шапку на голову и пошел под нее руку совать, перед тятькой извиняться. Тятька ему ни слова, ни полслова, сидит, мамку по щеке гладит да покуривает. Полиция – из избы, а мамка как закричит, а тятька как вскочит, как на меня заорет: «Марш из дома!»
Мы не заметили, как в камору вошли хозяин и Макарыч. Запахивая полы хорьковой шубы, Горкин хмурился.
–Оба тут. Завтра же на Мальцев хутор, к Даниле Нау-мычу. Чтоб в Балакове и духу вашего не было, письмописцы сопливые!..
26
Ехать на хутор, не показав меня доктору, бабаня наотрез отказалась.
–По службе что хочешь с них требуй, Митрий Федорыч, за нее ты им жалованье положил, а жизнью их не ты распоряжаешься. Не дозволит доктор везти – не повезу, хоть ты меня на куски рви! – заявила бабаня хозяину, когда он заехал во флигель, раскричался, что я до сих пор не на хуторе.
А доктора не было. Вызвала его какая-то управа в Саратов. Пять дней кряду возил нас с бабаней Махмут в больницу, и только на шестой доктор оказался на месте и принял нас.
–Ну-ка, покажи, как ходишь! – И, словно солдату, принялся командовать: – Ать-два, ать-два!
После того как я прошелся несколько раз по комнате, приказал раздеться и лечь на диван. Долго тискал мне колени, локти, давил на грудь, на плечи, а затем черным мягким молоточком обстукал всего от пят до маковки. Швырнул молоточек на стол, велел перевернуться со спины на грудь и, припадая ухом то к одной лопатке, tq к другой, слушал, одобрительно покрякивая:
–Так, так... Неплохо.
Потом заставлял прыгать на одной ноге, приседать и прислонял ухо к груди. Под конец шлепнул меня по животу, рассмеялся:
Все! Кругом заштопался. Молодец! До ста лет жить будешь.– И обратился к бабане: – Ну-с, любезнейшая... Марья Ивановна, кажется?
От роду так звали,– откликнулась бабаня, приподнимаясь со стула.– Уж такое-то спасибо огромное вам за Ромашку!
Доктор отмахнулся и, глядя на меня, сказал:
Никаких лекарств. Хватит. Кости срослись, жилы крепкие, а мясо нарастет. Ему бы теперь на вольный воздух да в работу.
Мы на Мальцев хутор поедем, к дедушке,– похвалился я.
Вот-вот,– одобрительно закивал доктор.– Там великолепно. Пруд в балке, сад, роща березовая. Все это внизу, в тишине. Превосходно! – И опять обратился к бабане:—А вас, Марья Ивановна, я тоже послушаю. Вид у вас никудышный. Лечить буду.
Какое уж мне лечение,– рассмеялась она.– Меня могила станет лечить.
Ишь вы какая хитрая! Да как же это вы можете без меня в могилу сунуться? – рассмеялся доктор.– По теперешним дням это не положено. Вы хоть раз у настоящего врача лечились?
Да ведь нечего лечить было. У меня за жизнь, окромя головы, ничего не болело.
—А вот посмотрим. Ну-ка, разоблачайтесь. А ты, Ромашка, выбирайся быстрее. Сапоги там, в ожидалке, обуешь...
Ожидалка длинная и узкая, как коридор. Вдоль стен – скамейки, а на них бабы, мужики, ребятишки. Сдержанный говор, покашливание...
Присев на свободный край скамьи, я быстро обертываю ногу портянкой, надеваю сапог.
–Ты дюже-то не тормошись, золотенький. Я больная. Скрипучий голос будто не в уши вползал, а в душу. «Арефа!»—воскликнул я про себя и, как от огня, отскочил к окошку, не успев обуть второй сапог.
Она сидела маленькая, скрюченная, опершись руками и подбородком на трость с костяным набалдашником. Не могу оторвать глаз от противной Арефы. Она будто провалилась в широкий, пышный лисий воротник шубы, из которого свисает окутанная клетчатой шалью нескладная и тяжелая голова. Медленно, будто спросонья, она поворачивает ее, не отнимая подбородка от набалдашника. Увидела меня, проворно вскочила.
–О-о, золотенький, да и где же мы с тобой повстречались!– еще на ходу заныла, запричитала она.– Узнала. Враз узнала. Глянула, а это ты. По глазынькам тебя угадала. Ты хворал, сказывают? Я слышу, больной ты, а наведать не решаюсь. Уж дюже я вами обижена. Так-то обижена, так-то!.. Ну, а все одно приду. Наскучила я, Ромашка. Как вспомню флигелек, где я с Силаном Наумовичем бедовала, так слезами и обольюсь. Здоровья господь пошлет – зайду. Хоть порожку крылечному поклонюся.– Она совсем было собралась расплакаться, уж и носом хлюпнула, да вдруг испуганно вытаращила глаза.– Куфайка-то, поди, из моих клубков вязана?
Меня давно подмывало сказать Арефе, чтобы она не зудела возле меня, толкнуть ее и выбежать на улицу, да проклятый сапог никак не надевался.
–Из твоих! – крикнул я ей в лицо.
–Господи, царица небесная! – схватилась она за сердце, но тут же пригнулась и, озираясь, виляющим голоском спросила: – Чаю, не всю пряжу-то извязали?
Ответить я не успел. Дверь кабинета отворилась, и доктор, выпуская бабаню, громко позвал:
–Лоскутова Агафья.
–Сейчас, батюшка, сейчас! – И, еще ниже наклонившись ко мне, засипела: – Нынче же к вам наведаюсь. Мошенники вы, все мошенники!..
Бабаня была чем-то обрадована и не могла этого скрыть.
Она хмурилась, сжимала губы, но в каждой морщинке таилась улыбка:
—Одевайся скорее, сынок.
На улице крупными хлопьями падал снег. Махмута не было. Постояв минуты две на крыльце, бабаня сказала:
–А ну его! Не будем ждать. Пойдем!
Она прикрыла меня концом шали, и мы пошли, не разбирая дороги, прямо по сугробам. Макарыч стоял в калитке.
Волки, что ли, за вами гонятся? Чего Ибрагимыча не дождались?
А несем-то чего!..– воскликнула бабаня.– Доктор-то, доктор-то... какой человек сердечный! На-ка.– Бабаня достала из складок юбки письмо, протянула Макарычу.– А ты чего стоишь? Снег-то тает, поддевочка мокнет. Иди в камору, раздевайся.
Но я не уходил. Мне было любопытно знать, от кого это письмо и почему так обрадовалась ему бабаня.
Макарыч ощупал конверт, оглядел его на свет и осторожно вскрыл. Из конверта он вынул несколько листочков и, медленно опустившись на стул, долго читал их. Дочитал, счастливо рассмеялся:
Ну, славно! Привет вам от Надежды Александровны. А доктор Зискинд молодец! Большое ему спасибо.
Ты к нему сходи,– наставляла бабаня.– Наказывал. Пусть, говорит, захворает и придет.
Да уж придется захворать,– откликнулся Макарыч и быстро свернул письмо.
–Чего же пишет-то? – спросила бабаня. Макарыч пожал плечами:
Да ведь как расскажешь, крестная. Думами своими делится. Нелегкие они. Тюрьма – не родной дом, скучает.
Ох-ох-ох! – вздохнула бабаня.
Ты чего? – настороженно спросил ее Макарыч.
Да так. Гляжу вот на тебя, а мысли-то плутают.– И она коснулась рукой письма.– В мечтах-то глупых, Макарыч, я ее и женой твоей видала, и детишек ваших напестова-лась.
У Макарыча кожа на лбу сморщилась и побледнела.
Не доживем мы с вами до этого,– чужим, изменившимся голосом ответил он, засовывая письмо в конверт. И, повернувшись ко мне, спросил торопливо: – Можно на хутор-то? Разрешил доктор?
Не то что разрешил, а велел ехать,– ответила за меня бабаня.– Только вот на кого же я Палагу оставлю?
–А чего Палага? – воскликнул Макарыч.– Палага теперь с твоих рук сошла.
Как это – сошла? – удивилась бабаня.
А так, сын у нее.
Да что ты! Когда же?
–Ну, как тебе ответить, крестная,– развел руками Макарыч и, приоткрыв дверь в камору, позвал: – Аким, иди сюда!
Акимка эти дни жил у нас. Бабаня дневала и ночевала у тетки Пелагеи. Прибежит с утра, печку вытопит, со мной к доктору съездит и опять убежит. Первый день Акимка был Акимкой – непоседливый, шустрый, а потом вдруг притих, загрустил. Я пытался развлечь его, рассказывая ему, что произошло на Самарской, читал «Конька-горбунка», но Акимка не слушал. Сунет руки под мышки»и сидит ровно окаменелый. Сегодня, когда мы с бабаней собрались к доктору, Акимка заявил:
«А я к мамке побегу».
«Это для чего же ты побежишь?»—нахмурилась бабаня. «А для того же!—ответил Акимка.– Чай, она мне мамка или кто?..»
Сейчас он вошел довольный и, обдергивая рубаху, спросил:
–Чего?
Бабаня затормошила его:
–Дома был? Что там мамка-то?
А ничего. Лежит на постели. Чудная какая-то, ровно дурочка: и смеется и плачет. И тятька тоже. Мамкин передник надел, тесто в квашне месит.
А еще кто же у вас теперь? – нетерпеливо спросила бабаня.
Акимка отмахнулся и, присаживаясь на краешек стула, поморщился:
–«Кто, кто»!.. Тятька радуется, говорит: «Нас теперь три мужика в доме». Так, не знай чего выдумали сродить. Я, говорят, крикливый, а уж он-то орет, как буксирный гудок!
Бабаня и Макарыч смеялись, а меня Акимка тянул за рукав и, кивая на дверь каморы, шептал:
–Пойдем-ка, чего я тебе скажу! Мы переступили через порог.
–Письмо из Двориков получилось,– торопливо заговорил Акимка.– Тятька прочитал... Пишут, всех мужиков на войну взяли и половину поубивали. Курденкова Яшку убили. Обоих братов Чекмаревых, Барабина Тимошку тоже. Из мужиков на селе только старик Чекмарев да дед Ваня Маня-кин... Свислов новый дом сгрохал, и все бабы у него в работниках. А у Дашутки мать умерла, и она меж дворов бродит.
Давай-ка ей враз письмо писать.– Он засунул руку в карман, вытащил спичечный коробок, обвязанный шпагатом, и начал зубами разгрызать на нем узелок.– У меня вот деньги. Пятаками семь гривен. Бабы мне надарили, письма я им читал. Пиши ты Дашутке письмо и эти деньги ей вкладывай. Нехай она к нам в Балаково едет.– Глаза у него горели, лоб и щеки стали розовыми; высыпая на стол деньги, он огораживал их ладонью, чтобы не раскатывались, и бормотал: – Пропадет она там. При матери жизнь у нее была хуже хужего, а теперь и вовсе не знай какая.
В камору вбежала бабаня. Бросив шаль на постель, она принялась обшаривать полки.
–Ромашка, тебе, случаем, остаточек от клубка на глаза не попадался? – спросила она, заглядывая в ящик стола.
Я не понял, что это за остаточек.
–Да от пряжи, из которой я тебе фуфайку вывязала,– досадливо поморщилась бабаня и воскликнула: – Поди к Макарычу, погляди, чего там делается.
Мы с Акимкой бросились в горницу.
На полу, спиной к этажерке, сидела Арефа. Из-под полы шубы торчали носки ее скрюченных валенок. Шаль сползла на шею, повойник – на затылок, жидкие желтые клочья волос свисли над узким и низким лбом, лезли во впалый рот. Она держала свою трость за нижний конец, потрясала ею и, задыхаясь, выкрикивала:
–Не уйду! Умру тут, мошенники, а не уйду!
Макарыч, сидевший у стола, клонил голову то вправо, то влево, рассматривая Арефу.
Бабаня быстро прошла через горницу и положила перед Макарычем остаток от клубка. Тот долго рассматривал его, прикидывая на ладони. Из перекрещивающихся рядков пряжи проглядывала намотка. Арефа заворошилась, намереваясь подняться.
Сиди! – строго прикрикнул на нее Макарыч.– Не беспокойся, получишь свою святыню.
Ох, батюшка, ох, золотенький! – закачалась, запричитала Арефа.– Жизнь-то моя обездоленная и неухоженная. Все кровя он из меня, мошенник, выпил, а жилушки вытянул. В монастыре была, беспечально молитовки творила. Смутил он меня, сманул из кельи божьей и разорил и измаял...
Макарыч быстро наматывал пряжу на большой палец и мизинец. Намотка подпрыгивала по столу, стучала. Вот она подпрыгнула последний раз и, став свободной от пряжи, завертелась. Макарыч прихлопнул ее ладонью и начал развертывать.
Арефа, как подстегнутая, вскочила и, прижав к груди трость, замерла.
Макарыч развернул и бросил на пол серую изветшалую тряпку, затем желтую, и у него на ладони остались сцепленные за ушки шесть орленых пуговиц. Они тускло поблескивали.
–Вот так святыня! – Встряхивая пуговицы на ладони, Макарыч обратился к Арефе:—Думаешь, золото? Драгоценность? Безумная ты старуха. Да за эти пуговицы в магазине по четвертаку за штуку просят, а за пятиалтынный отдают. На, возьми их. Умирать будешь – на саван нашей.
Она схватила пуговицы и залебезила:
А еще-то, еще-то, золотенький! Клубочков-то ведь было три.
Ну, из тех ты уж ничего не получишь! – резко сказал Макарыч.
Арефа вдруг повернулась к бабане, зашипела:
–Чего стоишь, зенки вылупила! Неси клубки!
До этого момента я только наблюдал, что происходит в горнице. Когда же Арефа, зашипев, стала подвигаться к бабане, я шагнул и тылом ладони ударил ее по губам. Ударил спокойно и расчетливо. Арефа звонко хлюпнула носом, прикрыла рот концом шали и уставилась на меня неподвижными глазами. Загородив собою бабаню, я ждал, что предпримет Арефа. Ждал спокойно, выбирая на ненавистном мне лице место для нового удара.
Она пятилась, пятилась к двери, а когда взялась за скобку, вся съежилась, сморщилась и, потряхивая на скрюченной дрожащей ладошке пуговицы, закричала Макарычу:
–А ты врешь, мошенник! Золотые они! У князя Гагарина на мундире были! Он в них перед царские очи являлся! Врешь, врешь! —Дверь она захлопнула с такой силой, что половичок у порога завернулся.
27
Вскоре после ухода Арефы бабаня с Макарычем собрались проведать Акимкину мать. Махмут их увез, а мы заперли все двери и уселись сочинять письмо Дашутке. Долго думали, как его начать. Величать ли Дашутку по отчеству и слать ли ей низкий поклон с пожеланиями доброго здоровья и долгих лет жизни? Наконец Акимка решил:
–Чай, она не икона, чтобы перед ней поклоны бить. Пиши, что посылаю я ей денег семь гривен, и нехай она к нам едет. До Саратова головы не ломать. В вагон зайдет, и все, а от Саратова – на пароходе.
–Зима же, пароходы не ходят.
–Да ты, должно, без соображения! —зашумел Акимка.—• Пока письмо дойдет, весна будет. Давай пиши, я тебе сказывать буду.
Откинувшись к стене, он прикрыл глаза и принялся диктовать:
–«Дашутка, больно мне тебя жалко. Поклонов тебе не посылаю, а денег семь гривен посылаю. Как только весна начнется, собери свои пожитки, и нехай дедка Манякин отвезет тебя на станцию».
Я все это написал и ждал, что еще скажет Акимка. Но он молчал, .глядел на коробочку с медяками, а потом встал и молча полез на печь.
–Чего же ты? – забеспокоился я.
–«Чего, чего»!—обиженно откликнулся он.– Кинь письмо шишигам в болото. Семь гривен...– будто передразнил кого Акимка.– А билет от Колобушкина до Саратова – пять с полтиной! – и, ткнувшись лицом в подушку, умолк.
Я перечитывал певучие Акимкины слова, и от тоски у меня щемило сердце.
–Ромк! – тревожно воскликнул Акимка и не слез, а скатился с печки.– Ромк, а может, в нашем клубке пуговки-то золотые? Может, и деньги там? А? – Он бросился к вешалке, схватил полушубок.– Одевайся, побежим к нам клубок раз* матывать...
Мы заперли флигель и побежали на Завражную. Бабаня, увидев нас, ахнула:
–Кто же дома-то остался?
–Никто. Вот! – Акимка бросил ей на колени ключи, сунулся к матери и что-то быстро-быстро зашептал...
Тетка Пелагея, подпертая двумя подушками, полулежала в постели. Я не узнавал ее. Лицо у нее стало узенькое и прозрачное, а глаза будто провалились в черные ямы. Улыбнувшись, она слабо ответила Акимке:
–Да не помню я, сынок. Глянь в сенцах, в лубяном коробе.
Акимка, словно крыльями, взмахнул полами полушубка, выбежал в сени.
Зачем вы прибежали? – спрашивала бабаня, отстегивая крючки на моей поддевке.– Холод вон какой, а вы явились.
Да уж ладно, Ивановна, не расстраивайся,– махнула рукой тетка Пелагея,– теперь уж они тут.– И, приподняв край одеяла, поманила меня: – Иди глянь, какой у меня сыночек.
–Что уж ты, Палага, ай не в разуме? – заворчала бабаня, отстраняя меня от постели.– С холоду он, а ты... После похвалишься. Иди-ка, сынок, в кухню, согрейся. Там и Семен Ильич, повидаешься с ним.
В кухню я не пошел. Сквозь неплотно прикрытую тонкую филенчатую дверь я услышал голоса Максима Петровича и Макарыча.
–Не так, не так. Все не так!—сердито выкрикивал Максим Петрович.
–Говори как,– перебил его Макарыч.
До весны замолчать. Собирать силы, беречь их. Макарыч забыл свои обязанности. Хорошо. Взбудоражили Балаково листовками, а Белую потеряли. Не в том, Макарыч, твое назначение.
Да ведь терпения нет! – подал голос дядя Сеня.– Лучше уж в окопах на фронте. Там знаешь: не немец меня, так я немца укокошу. А мы что делаем?
Не кипятись, Семен Ильич,– усмехнулся Максим Петрович.– Попадем и на фронт. Незадолгим мы там очень нужны будем. А для этого необходимо беречь и себя и других. Сколько, Макарыч, у тебя запрятано?
–С тобой девять.
–Вот это славно!—одобрительно сказал Максим Петрович.– Ну, а с девочкой, с Олей, как поступишь?
–Белая пишет – отправить в Саратов к тетушке. Басовито заплакал маленький. Максим Петрович выбежал
из кухни, быстро зажег лампу и заспешил к постели. К столу он вернулся с белым продолговатым свертком, из которого раздавался заливистый плач.
–Ну маленький, маленький!..– растерянно и нежно бормотал Максим Петрович, торопливо развертывая одеяло, пеленки, наматывая на руку свивальник,
В пеленках кричало и ворочалось что-то розовое, головастое...
Из кухни вышли дядя Сеня и Макарыч. Переглянувшись, покивали на Максима Петровича. А он ворковал, завертывая маленького Пояркова:
–Вот и все, вот и все, мой курносый!
–Глядите-ка!—удивлялась бабаня.– Где же он научился младенцев пеленать?
Максим Петрович сиял, довольный.
В комнате было шумно, все говорили сразу, смеялись. А я был охвачен смятением. Разговор в кухне окончательно убедил меня в том, что Белая – это Надежда Александровна, что ее не уберегли от Углянского, а Олю отправят в Саратов к той тетушке, что прислала серебряную ложку...
–А ты как сюда попал? – встряхнул меня за плечо Макарыч.
Я растерялся и не знал, что ответить.
С Акимкой прибежал за клубком,– ответила за меня бабаня.
Тю, Ромашка! – сказал дядя Сеня.– Дай-ка я тебя разгляжу. Говорят, на вас с Акимкой жандармы дело завели? А хозяин вас в ссылку? На хутор?.. Чего же молчишь? Отвечай.
Акимка не дал мне ответить.
–Тятька, там хозяин приехал! – крикнул он и, схватив меня за руку, потянул в кухню.– Пойдем, ну его.
В окно кухни полосой падал синеватый свет от ярко-белого полумесяца, отодвигая темноту в углы. Акимка протянул мне два клубка, соединенных сдвоенной , ниткой пряжи, сбросил полушубок и шапку на табуретку, выхватил у меня клубок, что был побольше, прошептал:
–Держи. Я перематывать буду. В сенцах бы домотал, да ишь,– и качнул головой в сторону горницы.
Оттуда доносились говор и смех, над которым плыл густой голос Горкина:
–Как же, как же, уважение не по чину, а по уму. Русские обычаи, как отеческое благословение, навеки нерушимое, блюсти надо. Поздравляю вас с сыном!..
Я упустил клубок. Акимка назвал меня неуладливым, нырнул в темный угол, достал обливную миску, швырнул в нее клубок.
–Смотри, чтоб не выпрыгивал.
Он так быстро накручивал пряжу на свой клубок, что чашка, в которой вертелся второй, загудела и задвигалась по столу. Мне пришлось придерживать и клубок и чашку. Акимка приостанавливался на секунду, смахивал пот со лба и опять принимался сматывать. В чашке стало громыхать сильнее, потом что-то забелело, и пряжа внезапно кончилась. Акимка схватил это белое, повертел перед глазами и протянул мне:
–Гляди, чего тут.
Что-то твердое было зашито в белую тряпицу. Акимка достал из стола ножик, взрезал тряпицу и вывернул из нее коробок из-под спичек. Когда выдавил спичечницу, плюнул:
–Опять пуговки!
Но пуговицы эти были особенные. Они сверкали и переливались в лунном свете, и, когда Акимка поднял одну, за ней сейчас же поднялась вторая: они были соединены между собой цепочками из мелких звеньев. Это были запонки, усыпанные мелкими лучистыми камушками. Когда-то Силан Наумыч, играя в карты, в азарте вырвал из рукавов своей сорочки примерно такие же запонки и поставил их на кон вместо двухсот рублей. Я рассказал об этом Акимке.
–Болтаешь незнамо чего! – недоверчиво проворчал он, однако сложил запонки в коробок. Потом направился к двери.– Глядите, чего я из клубка вымотал! – выкрикнул он в горнице.
Говор и смех на мгновение стихли. Когда я вышел из кухни, запонки внимательно рассматривал Макарыч и Горкин.
А что ж, находка приличная,– говорил хозяин, любуясь игрой камней.– Как раз к крестинам и находка. Ну, горкинский мальчишка, продай хозяину находку. Хорошие деньги дам.
А сколько? – нахмурив брови, спросил Акимка и глянул на отца и на Макарыча.
А сколько ты запросишь? – спрашивал Горкин.
А может, сто рублей! – выкрикнул Акимка.
Ой, господи! – простонала тетка Пелагея.
А Горкин, схватившись за голову, захохотал. Макарыч тоже смеялся, растирая рукой бороду. Дядя Сеня недоуменно смотрел на всех.
Не надо бы смеяться,– сухо и осуждающе сказал Максим Петрович, поглаживая Акимку по затылку.– Нам с ним рано веселиться. Мать у нас больная. Возьмите запонки даром, господин Горкин.
Нет!—Акимка схватил отца за рукав рубахи, задергал его.– Даром пусть не берет. Дашутке надо денег послать. Пропадет она, вот ей-пра пропадет!
Это та, двориковская девчонка? – спросил хозяин и, когда бабаня кивком подтвердила это, распорядился:—Макарыч, выдай Пояркову триста целковых, кстати, и на зубок малому надо...
Акимушка,– позвала тетка Пелагея и, обняв голову сына, расплакалась.
Поля,– с мягкой укоризной произнес Максим Петрович, направляясь к постели.
Да я ничего, ничего. Я от хорошего всплакнула, Максимушка.
Ну, а как же малого Пояркова именовать будете? – весело спросил Горкин.
Да ведь еще и не думали как следует,– смущенно откликнулась тетка Пелагея.
Назвали бы в мою честь – Дмитрием. Хорошее имя, счастливое.
–Да уж и не знаю,– растерянно пролепетала она.
А Акимка вдруг повернулся к Горкину, передернул плечами и, нахмурившись, заявил:
Павлом назовем. По Макарычу. Он моему тятьке друг и из тюрьмы его вызволил. Вот.
Ну и парень,– озадаченно протянул Дмитрий Федорович, покачивая головой.– А что же у тебя, Максим Петрович, будет, когда Павел подрастет?
А трое здоровенных мужиков будет,– ответил за отца Акимка.– Попробуй-ка тогда нас затронь. Мы надаем, держись только.
Кажется, никогда мы так весело не смеялись...
Домой вернулись поздно и еще долго не спали. Бабаня принялась связывать в узлы вещи, которые необходимы были для жизни на хуторе, а мы с Акимкой уселись за стол дописывать письмо Дашутке.
28
Махмут везет нас на Мальцев хутор, к дедушке. Пошевни широкие, обитые новым лубком. Меня усадили в передок саней и завернули в Макарычев тулуп. Воротник бабаня подняла и, чтобы он не падал, не распахивался, стянула полотенцем. Мне и жарко и ничего не видно. Сквозь сухой скрип снега под полозьями, перебористый перехруст подков и побрякивание упряжи, словно издалека, доносятся Махмутовы вскрики на Пегого: «Эй-и, Пестрый, айда-а!» – и звонкий Акимкин смех. Я завидую Акимке: его не укутали, как меня, в тулуп. Максим Петрович хотел было укрыть его сверх полушубка материнской шалью, так он такой крик поднял:
–Не хворый я и не девчонка, чтоб колбешкой на возу сидеть!
Иногда на раскатах ветер отворачивает угол воротника, и я краем глаза вижу Акимку, сидящего между Махмутом и бабаней. Раскрасневшийся на морозе, он прикрывает рот пестрой варежкой, поталкивает локтем Махмута и что-то говорит, говорит...
Пробую догадаться, о чем он может рассказывать, и вызываю в памяти все, что произошло вчера. Вскоре однообразный скрип снега под санями и плавное их покачивание убаюкивают меня, я забываюсь и дремлю. Но вот сани занесло на одном раскате, на другом, а на третьем они ударились обо что-то твердое и остановились.
–Ну, вот и приехали! Вторую неделю жду! – раздался надо мной радостный дедушкин голос.
Я испугался, увидев дедушку. Куда делись его широкие плечи? Был он худой, длинный! На нем все обвисло, а лицо пожелтело и утонуло в бороде.
–Кто знает, чего мне попритчилось. Простыл, должно, хворость одолевает,– улыбался он, неохотно отвечая на мои расспросы, почему он такой худой и старый сделался.
А когда Махмут с Акимкой перетаскали из саней в избу наши пожитки и мы сели за стол есть студень и жареную печенку, бабаня сказала:
Зачем ты, Наумыч, Ромашке-то неправду сказал? Никакой простуды с тобой не приключалось.
Да что уж ты, Ивановна,– потупился дедушка и принялся торопливо набивать трубку.
Не «что уж», а как есть говорю! – продолжала бабаня.– По косогорам я не ходила, не кривопятая. Выпади случай, я и с самим богом напрямки поговорю. Не верь ему, Ромашка. Не простудная у него хворь. Надорвался он. И телом и душой надорвался.
Никогда я не слышал, чтобы бабаня так бранчливо разговаривала с дедушкой.
Акимка, поддевший с блюда кусок студня, с недоумением глянул на бабаню, на дедушку и сказал:
–Вот тебе на!.. А чего же у него живот впалый? На ссыпке осенью грузчик на спор спорил, что фуру с зерном опрокинет, и как надорвался, так у него враз на животе шишка вон какая выросла.
Махмут засмеялся, а бабаня махнула на Акимку ложкой:
–Молчи-ка ты, говорун! Ешьте вон с Романом да бегите хутор глядеть.
До конца завтрака все молчали, только дедушка иногда подавал голос:
Ромашка, Аким, Махмут Ибрагимыч, ешьте дюжее.
Хватает, Наумыч, большой спасибо. Теперь до полночи сытый хожу! – весело заговорил Махмут, выходя из-за стола.– Ехать мне надо. Вечером Горкин с женой на степь катаем.– Надевая чапан, он усмехнулся.– Беда, какой Горкин человек есть. Одна сторона – он добрый, другой сторона – сапсем шайтан с железными пальцами. Кого хочешь душит, думать не будет.
Мы с Акимкой прокатились на пошевнях за ворота, распрощались с Махмутом и пошли по хутору. Дом, в который мы въехали, рубленый, под крутой тесовой крышей, окна с одностворчатыми ставнями. От ворот протянулся высокий забор, а за ним опять ворота, а потом уже длинная саманная изба, по самые окошки заваленная снегом. И дом и изба, казалось, испуганно смотрели окнами в пустынную белую степь под низким седым зимним небом.
«А где же сад, роща, пруд?»—думал я, вспомнив доктора.
–Вон как тут!..– протянул Акимка и, поводя плечами, сказал: – Пойдем во дворы глядеть.
Вошли в первые же ворота. Просторный двор был заставлен сараями, лабазами, кладовыми, амбарушками, за ними тянулись базы для скота под пологими камышовыми навесами. А где-то дальше кипенно белел заснеженный пруд, за которым по пологому увалу, окутанные морозной дымкой, широко раскинулись сад и роща. Рощу рассекала аллея. В конце ее стоял красный кирпичный дом с белыми колоннами и голубым мезонином.
«Вон он где, хутор-то»,– подумалось мне. Но поделиться своими думами я не успел.
–Пойдем вон туда,– кивнул Акимка на сарай, возле которого суетилось несколько женщин и стоял широкоплечий чернобородый мужик в длинном, до земли, кожаном фартуке.
Мужик курил толстую цигарку и взмахивал рукой то на дверь сарая, то куда-то в сторону. Женщины тоже размахивали руками, отбегали от него, возвращались, растопыривали пальцы, приставляли их к голове. Все это делалось молча, лишь изредка кто-нибудь из женщин звонко и коротко смеялся.
Когда мы подошли, мужик посмотрел на нас кроткими голубыми глазами и, ткнув мне и Акимке в плечо пальцем, промычал два раза, потом третий раз, уже длиннее, и, сжав кулаки, изобразил, что он правит лошадью.
В эту минуту женщина подогнала к сараю большого круторогого быка и, набрасывая животному на рога налыгач, сказала:
–Немой он, мужик-то. Спрашивает, откуда вы приехали. Я ответил женщине. Она принялась показывать мужику на
нас, на рубленый дом, описывая пальцем на груди полукруг, и сердито хмурилась.
Мужик кивнул головой, взял у женщины налыгач и повел быка в сарай.
–Скот он режет. Митрофаном зовут. Уж такой работник, а ишь, немой,– с сожалением говорила женщина.
В сарае на помостье громоздилась убоина. К матицам на крюках были подвешены синеватые бараньи туши, у стен рядами висели гусаки В глубине сарая Митрофан втаскивал на широкую площадку, застланную соломой, быка. Тот упирался, встряхивал головой, мычал. Мычал и Митрофан. Двое мужиков, таких же дюжих, как он, подсунули, под быка жердину, приподняли ему зад, подтолкнули, и в ту же минуту Митрофан, хакнув, ударил кувалдой быка между рогами.
У меня помутилось в глазах, и я побежал из сарая. Было жутко, как в кошмарном сне. Однако скоро надо было к этому привыкать...
Когда мы вернулись домой, дедушка в белой рубахе, укрытый по грудь одеялом, лежал на постели, а бабаня орудовала ухватом в печке. Пламя отбрасывало от нее широкую фиолетовую тень на стену.
–Ой, бабанька, чего мы видали!..– закричал Акимка. Она шикнула на него и шепотом приказала:
–Не шуми! Наумыч трое суток не спал. Раздевайтесь и лезьте вон на полати. Да без гомону у меня...
На полатях пахло хмелем и кизячным дымком. Поделившись впечатлениями от прогулки по двору, мы с Акимкой принялись гадать, скоро ли Дашутка получит наше письмо, сколько Максим Петрович вышлет ей денег и как она будет добираться до Балакова.
Незаметно уснули.
Разбудила нас бабаня. В окно лился малиновый закат, и вся изба была в синих и розовых полосах. Дедушка в длиннополом полушубке стоял посреди избы, надевая шапку. Бабаня весело кивала нам:
–А ну, одевайтесь. На прогулку пойдем.
На дворе было пустынно и тихо. На сараях, кладовых висели замки. Дедушка, гремя связкой ключей, стал открывать их. Одни из сараев были завешаны шкурами, другие по двери забиты кулями с шерстью. В низеньком каменном лабазе стояли кадушки с толченым салом. Ввел нас дедушка и в тот сарай, где Митрофан зарезал быка. Он все время что-то тихо объяснял бабане, а она, качая головой, говорила:








