Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Только я в сенцы, а она заглядывает... Испугалась я, ажник в горле захолодело. А она записочку на порог положила, на нее – камушек – и бежать...
Где записка? – спросил мужик, обдергивая гимнастерку.
Он стоял над старухой, долговязый, худой, хмуро насупив брови и гулко покашливая в ладонь. Где-то я уже видел этого человека с испитым лицом, обложенным темной курчавой бородой, с густыми, мохнатыми бровями, нависшими над глубоко запавшими глазами.
Дашутка принесла записку. Чернобородый пробежал по ней глазами, глухо, но четко сказал:
Ну-ка, бабка, поднимайся!
Ох, да ноженьки ж отнялись! – стонала она.
Мужик подхватил ее под локти, поставил на ноги, тряхнул и грозно спросил:
–Кто тебя с запиской прислал?
–Ох, да он же! Племянник мой. Жиганов. Занеси, говорит, пуд крупчатки дам. Убаил он меня, убаил...
–Вот и устроим мы вам с ним гром с молниями!
И я узнал тут в мужике того солдата, что вскинул над головой гранату, когда мы встречали на балаковской пристани прибывших с пароходами фронтовиков. Это был Михаил Иванович Кожин.'
Чего в записке писано, знаешь?
Не знаю, батюшка,– слезно тянула старуха.
Врешь, знаешь!
Истинный бог, не знаю, вот провалиться!..
–Тогда слушай, читать тебе .стану.– Кожин взял записку за края, натянул и громко, внятно начал читать: – «Уважаемому Максиму Петровичу Пояркову. Еще и еще раз с душевностью советую Вам уехать из Осиновки. Похвально, когда вы не щадите своей головы за революцию, но у Вас есть дети, жена. Пожалейте их. Долматову не удалось сжечь Вас заживо, но я слышал его клятвенное заверение снять голову не только с Вас, а и со всего Вашего потомства. С глубоким уважением к Вам Ваш истинный доброжелатель».– Дочитав записку, Кожин расхохотался: – Это Жиганов-то доброжелатель?! Ну и ну!
Не знаю, ничего не знаю! – бормотала старуха.
Да ты чья? Как твоя фамилия? – спрашивал Кожин.
Не знаю, батюшка, ничего не знаю...
–Давай-ка вот сюда! – Поддерживая старуху под руку, он осторожно втолкнул ее в погребицу и прихлопнул дверь.– Посиди, хозяин придет, записку прочитает, рассудит...
А Максим Петрович пришел и старуху выпустил. Кожин, размахивая руками, бранился. Мне казалось, что слова слетали с его длинных желтых пальцев:
–Душевничаешь? Думаешь добротой их купить? Выкуси-ка! Они шкуру с тебя с живого сдерут, похлебку сварят и с молитовкой скушают!
Максим Петрович рассмеялся:
Да разве она первая ко мне с такой записочкой? С почтой такого рода я у своей избы и старых и малых замечал.
И молчал?! – раздраженно воскликнул Михаил Иванович.
А что же, я жаловаться побегу? Сходку соберу, миру кланяться, просить: «Защитите, устрашают, грозят!»? Чепуха это. Не таким я родился, не таким и умру. Не страшит меня эта записка, я даже досады не чувствую. А вот это не то что страшит, а угнетает.—И он вытащил из кармана телеграмму.– Слушай: «Решением уездного исполкома Совета депутатов Поярков Максим Петрович по жалобе граждан села Осиновки за самостийное распределение казенных сенокосных угодий от обязанностей председателя Совета освобождается».
–Чего? – всем телом подался к нему Михаил Иванович, но вдруг рванул у него из рук телеграмму, прочитал и с силой топнул ногой.– Не бывать этому! Сейчас же собирай фронтовиков. Ишь что выделывают, мошенники!
В эту минуту во дворе появилась с Павлушкой на руках Дашутка. Увидев отца, Павлушка потянулся к нему. Максим Петрович подхватил его, прислонил к себе и, легонько похлопывая по спинке, сказал Михаилу Ивановичу:
–Горячку пороть не надо. Посидим, подумаем и решим, что надо делать.
Дашутка растерянно копалась в складках юбки, искала что-то в карманах фартука и опасливо взглядывала на меня. Я догадался, что она ищет Макарычеву телеграмму. Телеграмма была у меня, я протянул ее Максиму Петровичу.
Прочитав ее, он радостно воскликнул:
–Ух ты! – И в его серых глазах заскакали веселые искорки.
30
С бахчи Акимка с Серегой шли пешком, устали, сомлели на солнце. Дашутка в одно мгновение сбегала в погреб, принесла кувшин квасу, и они по очереди припадали к нему, пили жадно, крякали и отдувались.
–Дыни-то наспели? – допытывалась Дашутка.
Акимка скосил на нее глаза, провел рукавом у губ и, отвернувшись, направился к фургону, возле которого хлопотали дедушка и Максим Петрович.
–Ничего, Наумыч, погостюешь в Осиновке, приглядишься. Может, и понравится. Народ тут хороший, добрый! – весело выкрикивал Максим Петрович, стаскивая с фургона под-вядшую траву и охапками перенося ее на плоскую крышу по-гребицы.
Дедушка распрягал лошадей, покачивал головой, сокрушался:
–Выходит, зря мы из Балакова спешили.
От фургона Акимка осторожно поманил меня. А когда я подошел, спросил полушепотом:
–Чего тятька мой суетной какой-то? Шумит, вроде веселый, а лоб у него нахмуренный.
Я торопливо рассказал ему про то, как Дашутка поймала старуху с записочкой, и про телеграмму Макарыча.
Он выслушал, не шевельнув бровью, потом шмыгнул носом, запустил руки в короб фургона, под траву. Копаясь там, спросил, кивая на Михаила Ивановича, беседовавшего возле сеней с теткой Пелагеей:
Кожин тут был?
Был.
Это хорошо. Когда он с тятькой, я ничего не страшусь.– Акимка вывернул из-под сена большую круглую, как шар, оранжевую дыню.– Держи. Тятькина! – и, весело подмигнув, вновь запустил руки под сено.– Сейчас Дашутке достану.
Дашуткина дыня была продолговатая, с нежно-желтой кожицей, изузоренной светло-зелеными полосками и пестрин-ками. Акимка сдул с нее пыль и, держа перед собой, направился к Дашутке. Она стояла, спрятав руки под фартук, перебирая плечиками, и глядела не на Акимку, а куда-то в сторону.
Ой! – будто испугавшись, воскликнула она, когда Акимка осторожно толкнул ее дыней в плечо.
Чего глаза отвела? Бери,– насупившись, пробубнил он.
А я, Акимушка, тебя сердитого вижу, а дыню и не заметила,– откликнулась Дашутка.
–Ох и девка! – встряхивая головой, протянул Серега. Акимка между тем взял у меня дыню и зашагал к Максиму Петровичу.
Это тебе, тятька, чтоб ты не унывал! – И он положил дыню у его ног.
Верные слова говоришь, верные! – весело загудел Михаил Иванович и, оставив тетку Пелагею у сеней, подошел к Акимке и хлопнул его по плечу: – Правильно говоришь. Ешь, батька, дыню. И не унывай, а действуй!..
К первым дыням тетка Пелагея накрыла стол кипенно-бе-лой холстинковой скатертью и пригласила к столу.
Уж такой урожай, такой урожай! Арбузов как накатано! А тыквов-то?..– похвалялась она.
Вот, Егоровна, а ты все революцию ругаешь да страшишься ее,– смеясь, проговорил Михаил Иванович.– Без революции, гляди-ка, и в Осиновку не попала бы, и бахчи бы не вырастила.
Ой, Иваныч, милый, разве я ее ругаю? – с тяжелым вздохом ответила тетка Пелагея.– Не ругаю, обдумать я ее не умею, да уж больно по спокою-то стосковалась! Каждый день я то Максима хороню, то вот этого анчутку неугомонного!– И она, с досадой ткнув Акимку в лоб, прослезилась.
Ну, теперь начнет! – проворчал Акимка, выбираясь из-за стола.
Сиди! – дернул его за рукав Михаил Иванович.– Ишь ты еж какой! Мать от души говорит, а ты щетинишься. Это, парень, нехорошо. Ешь дыню, а мы с отцом потолкуем.–И он обратился к Максиму Петровичу: – Откладывать, Поярков, и часу нельзя. Всех наших надо собирать сейчас же.
С Акимки мгновенно слетела хмурость. Он как-то по-особому стал строг. Глаза, сверкнув, остановились на Михаиле Ивановиче, внимательно, изучающе ощупали его лицо и метнулись к отцу.
Максим Петрович доел кусок дыни, обтер усы и сказал:
Да, собирать надо.
Враз? – с живостью спросил Акимка.
Враз, сынок.
Акимка вскочил и, обдергивая рубашку, торопливо заговорил:
Я, тятька, на Бугровский конец вдарюсь, а Дашутка – по нашей Речной и по Столбовой. Ладно?
Ты бы поел сначала,– взмолилась тетка Пелагея.
Обойдусь! – отмахнулся Акимка и выбежал в сени. Появился с сапогами в руках, присел на пороге горницы и, натягивая их на ноги, крикнул: – Ты, Дашут, долго не рассиживайся!
А я и не рассиживаюсь,– спокойно отозвалась она, вставая из-за стола и перекидывая косу за плечо.– Куда сказывать, чтоб шли? – спросила, сбрасывая с себя фартук и подтягивая с плеч на голову платок.
В мою избу нехай идут. У меня просторнее,– ответил Михаил Иванович.– Ох и дети у тебя, Петрович! – восхищенно произнес он, когда Дашутка скрылась за дверью.
Ох, дети!..– сквозь слезы с трудом проговорила тетка Пелагея.
Поля, что ты, голубушка? – мягко спросил Максим Петрович.
Измаялась я, устала, Максим. Каждый день в глазах гроб. То ты в нем, то Акимка.
Однова живем, соседка! – весело воскликнул Михаил Иванович.—Мы с Петровичем еще пошагаем по земле! – Он встал и, кому-то грозя кулаком, прищурился и зло молвил: – Подождите малость, мы вам устроим гром с молниями!
Скоро Максим Петрович с Михаилом Ивановичем ушли, нас с Серегой дедушка послал убрать лошадей, сбрую, подгрести растерянное сено.
Когда мы закончили дела, Серега принялся стлать постель в фургоне, а я вернулся в избу.
В горнице я застал Акимку с Павлушкой. Они сидели на полу, а между ними были рассыпаны пестрые обточенные камушки. Они играли в них, перекидывая друг другу. Акимка хмуро глянул на меня, сказал:
–Мамка хворая сделалась.– Помолчал и опять спросил:– Какой-нибудь тут разговор, что ль, был?
Я ничего не ответил..
–И как же мне мамку-то жалко, ажник сердце мрет! – вяло покидывая камушки в подол Павлушке, со вздохом сказал Акимка.– А Дашка ровно провалилась,– уже с сердцем заговорил он.– Я вон где блл– туда-сюда версты три. А ей тут всего ничего пробежать. С кем не то язык точит.
Совсем стемнело, когда Дашутка вбежала в избу.
Где тебя шутоломный носил? – недовольно спросил Акимка.
Ой, Акимушка! – всплеснула она руками, опускаясь на лавку.– Ой, чего я видала, чего слыхала!..
Ой да ой! – И Акимка нетерпеливо приказал: – Говори!
Дашутка вытаращила глаза и почти шепотом зачастила:
У Сагуянова в доме свет во все окошки. Видать, там на-роду-у!.. А у крыльца двое каких-то курили и разговаривали. Один шумит: «Теперь крышка Каторжному. Сместили его». Это он, знамо, про дядю Максима. А другой ему в ответ, да со смехом: «Вот, говорит, и добро, рук не марать. А он нехай благодарную молебну заказывает, что цел да здрав остался».
Хватит, замолкай! – зло выкрикнул Акимка и кивнул на Павлушку.– Забавляй вон его. Да гляди, мамке чтоб ни полслова. Понятно? Мы с Ромашкой к Кожину пойдем.– И он порывисто шагнул к двери.
31
Изба Михаила Ивановича, широкая, беленая, с тремя окнами на улицу. На завалинке, поджав руки под грудь, сидела женщина. Лица под напущенным на лоб платком не было видно. Акимка подошел и сдержанно спросил:
–Где они?
Женщина нехотя ответила:
–К Повалишиным ушли.
–Э-эх!..– с досадой выдохнул Акимка и кивнул мне: – Айда!
Молча прошли мы один за другим два длинных переулка. Нигде ни души, ни звука. Сумеречную ночь временами разрывало яркое синеватое озарение. Оно в одно мгновение охватывало полнеба и гасило звезды. Я спросил Акимку, что это вспыхивает, а он отмахнулся:
Пустое. Сполохи в степи играют.
Какие сполохи? – удивился я.
А я почем знаю! Сказывают, когда пшеница созревает, в степи начинают сполохи скакать. Свет такой, как молния,– пояснял Акимка.– Понимаешь, свет. Пыхнет и пропадет. Сполохами он зовется. А пшеница уже созрела. На бахчу ездили, видали. А на жигановском поле уж и копны со скирдами... А это чего же? – внезапно остановился он.
Голубой отсвет сполоха охватил бревенчатую избу с двумя окнами. Охватил и исчез. Изба с высоким и острым шатром стояла черная и выглядела узенькой, смешно приподнятой над землей беленым фундаментом. Акимка толкнул калитку, она глухо ударилась о железный запор.
–Заложились, а окошки завесили,– пробормотал он и, спрыгнув на фундамент, осторожно постучал в окно.
Одна из створок рамы приоткрылась, и до меня долетел шепоток:
Ты, что ли, Мишаня?
Нет, это я, Акимка. Наши у вас?
Рама с шуршанием и тонким дребезгом распахнулась, через подоконник перевесилась женщина, прикрывая плечи платком.
–Ушли они. Поватажились и враз из избы гуртом схлынули. Сказывали, дела какие-то у них немедленные.
Акимка соскочил с фундамента, минуту постоял задумавшись и решительно заявил:
–В школе они. Пойдем!
Но в школе никого, кроме сторожа, не оказалось.
–Бежим к Сагуянову. Может, они там,– предложил Акимка.
Дом Сагуянова стоял над прудом, чернея окнами. Не доходя до него, Акимка устало сказал:
–Пойдем, что ль, домой?
Когда вышли на дорогу, он вдруг живо повернулся ко мне, дернув за рукав, воскликнул:
–Догадался! На почте они!
Мы свернули в переулок, выбежали на широкую Столбовую улицу и скоро оказались перед высоким рубленым домом.
Два окна ярко светились. Акимка с разбегу вцепился в наличник ставни и вскочил на кромку фундамента. Заглянув в окно, радостно прошептал:
–Тут! По провода-м разговаривают.
Мне не вдруг удалось подтянуться и стать на фундамент. Плечо болело. Акимка подхватил меня под локоть, поддержал за ремень. Прямо перед нами, освещенный из-под широкого круга лампой-«молнией», за плоским ящичком с медными планками и какими-то черными коробочками стоял горбоносый человек с тонкими черными усиками над пухловатой губой и глубокими залысинами на высоком лбу. Одной рукой он поколачивал по рычажку, а другой приподнимал узкую белую ленточку и, хмуря темные брови, всматриваясь в нее, что-то говорил. Максим Петрович, сидя у стола, торопливо писал. Михаил Иванович внимательно смотрел на бумагу. Не отрывая взгляда, он что-то сказал. Горбоносый улыбнулся и застучал по рычажку.
–Почтарь наш,– кивнул Акимка на горбоносого.– Раньше только на телеграфе работал, а теперь его на всю почту хозяином поставили. С тятькой сильно дружит. О, глянь-ка, и дедушка Данила там!
Дедушка сидел в глубине комнаты на диванчике, посасывал свою трубку.
–Вот и нашли! – весело и певуче заявил Акимка, спрыгивая с фундамента.– Давай слазь, нечего зря глазеть.– Минуту назад еще мрачный и злой, он вдруг рассмеялся и с беззаботным видом и удальством воскликнул: – Ишь чего надумали, тятьку моего запугать! Да он на них – тьфу, и все! Я и то ни Сагуянова, ни Долматова не страшусь. Они меня еще запомнят! Вот погляди, что я им...
Договорить он не успел. На крыльцо, громко переговариваясь, вышли дедушка, Михаил Иванович и Максим Петрович. Акимка бросился к отцу:
Вы чего же как в землю ушли? Мы с Ромашкой полсела исшастали, вас искали!
Так уж получилось, сынок, ничего не поделаешь,– обняв Акимку за плечи, сказал Максим Петрович.
Вы по проводам говорили? – допытывался Акимка.
По проводам.
Сходка будет?
Будет.
Ух ты! – радостно воскликнул Акимка.
–А как твое плечо? – спросил Максим Петрович, беря меня за локоть.
Плечо тихонечко ныло.
– Ничего, заживет,– легонько поглаживая меня по предплечью, говорил он.– Мы с тобой, Роман, из мужиков, на земляном замесе, выдюжим.– И вдруг спросил: – Макарыча-то ждешь?
Не знаю почему, но мне было неудобно признаться, что я жду не дождусь Макарыча.
32
Купаемся ли мы в речке с непонятным названием Узень, идем ли на бахчу или возвращаемся с дынями и арбузами, говорим ли или, уставшие, разморенные зноем, умолкаем, я не перестаю думать о Мака*рыче. Нынче ровно неделя, как от него пришла телеграмма.
«Если завтра не приедет, то уж не приедет совсем»,– решаю я.
С бахчи мы вернулись при звездах. Пока дедушка подыскивал в балке не сильно перестоявшую траву и косил ее, а мы с Акимкой и Серегой общелкивали арбузы, по звуку угадывая спелые, пока ехали да, приехав, сели ужинать, время приблизилось к полуночи.
Не пора ли нам спать? – спросил Максим Петрович, поднимаясь из-за стола.
А давно бы ложился. Уж и голову не держишь,– ворчливо отозвался Акимка, объедая остатки розовой мякоти с широкой арбузной корки.
Держу, сынок! – рассмеялся Максим Петрович и тряхнул головой.– Вот она, на плечах пока, да и плечи вон шевелятся. У тебя, вишь, они как приспустились, на подушку просятся.
Выдумываешь незнамо что! – досадливо откликнулся Акимка, поднимаясь.—Не лягу я спать. Сторожить тебя стану.
Слушая их, смотрю, как Дашутка смахивает со стола в блюдо арбузные и дынные корки, а в голове все то же: «Если Макарыч выехал вчера утром, то завтра еще не приедет. От Балакова до Осиновки сто двадцать верст».
Максим Петрович взял Акимку за плечо и, потряхивая, глуховато сказал:
–Нынче я, сынок, сам себя сторожу. Дела у меня важные, до утра сидеть буду.
Акимка поднял на него глаза, спросил:
–Чего делать станешь?
–Есть дело, сынок. Поручили мне товарищи бумагу важную составить.
Акимка внимательно посмотрел на отца, спросил:
Про Сагуяна, что ли?
И про него тоже,– ответил Максим Петрович.
–Раз поручили, составляй,– согласился Акимка и первым покинул горницу.
За ним, по-стариковски кряхтя, поднялся Серега. Дашутка исчезла тихо и незаметно. Я было тоже поднялся, но Максим Петрович, задержав меня, весело спросил:
–Ты как, Роман, почерка своего не попортил? Красиво писать не разучился?
Я сказал, что не знаю, но что если постараюсь, то напишу хорошо.
–Тогда пойдем. Поможешь мне в одном деле.
Он привел меня в кухню, завесил окно и зажег лампу. Потом усадил за стол, вытащил из-под печи плоский полированный ящик, а из него – три флакона, залитых красным сургучом, лист плотной желтоватой бумаги и, подмигнув, сказал:
–Писать будешь.– Он вынул из кармана гимнастерки несколько листочков и разложил их передо мной.– Вот с них пиши. Прочитай сначала раза два, а затем уж...
Я читал:
ВОЗЗВАНИЕ
К трудящимся крестьянам села Осиповки!
Завтра по колокольному звону вы соберетесь на сходку и вас вместе с нами обвинят в самовольном захвате казенных сенокосных угодий. Кучка наших богачей обратилась с жалобой на нас к Временному правительству, а оно распорядилось покошенное сено изъять для нужд фронта, а зачинщиков захвата сенокосов, принадлежащих казне и арендующих у нее гражданам, подвергнуть штрафу.
За что же боролся трудовой народ, свергая царское самодержавие? Ужели за то, чтобы страдать от бесправия при Временном правительстве, для обмана народа назвавшем себя революционным? Нет! Это правительство не революционное! В нем засели те же помещики и капиталисты. Им нет дела до нужд рабочих и крестьян. В правительстве вместе с буржуазными дельцами засели эсеры и меньшевики, поддерживающие кровавый разбойничий капитализм и войну!
Мы, большевики, говорим:
—Долой Временное правительство!
Все, как один, поднимайтесь на борьбу за власть Советов рабочих и крестьян! Только эта наша трудовая власть передаст земли, казенные и помещичьи, крестьянам, фабрики и заводы – рабочим!
Осиновский комитет Российской социалистической демократической рабочей партии (большевиков).
Когда я дважды прочитал воззвание и вскинул глаза на Максима Петровича, он, осторожно пододвигая ко мне пузатенький пузырек с чернилами, попросил:
–Ты с ними поаккуратнее, Ромашка. Чернила особые, и достать их невозможно...
Пока я переписывал, он возился с ящичком, устанавливая его на лавке и протирая в нем маслянистую поверхность. У этого ящичка трудное название – шапирограф. В горкин-ском торговом заведении их было два. На них размножали квитанции, выдаваемые при закупке у мужиков хлеба и скота.
Мне не раз приходилось расчерчивать и писать заготовки для этих квитанций.
Понимая, что эта заготовка особого рода, я переписывал, внимательно присматриваясь к каждой букве и знаку. Слышал, как за моей спиной, останавливаясь, легонько покашливает Максим Петрович, но оглянуться не решался. Вдруг да он скажет, что плохо переписываю? И только когда кончил писать, осмелился спросить, хорошо ли у меня получилось.
Максим Петрович крякнул и, сморщив переносье в точности, как Акимка, сказал:
–Хорошо, Ромашка! Не написал, а вышил. Ты уж прости меня. Уморился, поди? Спасибо! Давай-ка теперь, брат, спать. Спать, спать, и больше никаких!..
33
Уснул я под едва уловимый шелест бумаги, доносившийся из кухни, а проснулся от глуховатого гула за стеной. Он возникал, но через некоторое время затихал, пересиливаемый тишиной. Однажды его прервал затяжной кашель, а в сени кто-то выбежал и загремел кружкой в ведре с водой. Я торопливо оделся и вышел из чулана. Гудение определилось. Это, перекатываясь, рокотал слегка застуженный бас Михаила Ивановича. Я заглянул в горницу. Михаил Иванович сидел у стола и, передвигая по краю столешницы медную кружку, говорил. За столом у стены сидел Акимка. Не мигая, он смотрел на Михаила Ивановича. У окошка на скамейке дедушка дымил трубкой. А Серега пристроился на корточках на полу, опершись спиной о стену, и, как Акимка, таращил глаза. Рассказывая, Михаил Иванович иногда покашливал в кулак, а иногда хлопал рукой по острому колену, будто чему-то удивлялся.
–Понимаешь ты, какое дело... Коридорище в госпитале не меньше десятины, и солдат в нем, как на толкучке. На. подоконник, значит, то один говорун вскочит, то другой. Тот Временное правительство из души в душу кроет, а другой в защиту его кричит. Ух и понаслушался я там, батюшки светы! И кадеты^ ораторничали, и эсеры, и меньшевики. Однова сам Керенский в госпиталь приехал. «Революция, кричит, в опасности! Не победим немцев – гибель свободе и равенству!»– Михаил Иванович закашлялся и, отпив из кружки, провел рукавом по лбу.– Сильно говорил, ажник голос у него вздрагивал. Ему кричат: «Как с землей поступать правительство думает? Кому землю передаст?» А он руки к груди и вроде уговаривает: «Землей мы распорядимся, дело несложное, а главное, надо спасти революцию». Ну, ему в ответ один солдат гаркнул: «Не спасешь ты революцию со своими министрами! Кто они у тебя?» И кулаком как грохнет! «Все они до единого капиталисты и за войну, потому как от войны им прямая пожива. Не спасать они революцию хотят, а погубить. Вон большевики прямо говорят: войны хватит, навоевались по самое горло. И подавай нам не временную власть, а постоянную, чтобы в ней наш брат рабочий с крестьянином сидел. Большевики все враз прояснят —и земельный вопрос, и рабочий. Их требование ясное: землю – крестьянам, фабрики– рабочим, а войну – к лешему! Мир, и все!» Ох и качали же этого солдата! Керенского-то и проводить забыли.
Михаил Иванович, вынув кисет, принялся свертывать цигарку. Прокашлявшись, усмехнулся:
–В наказание, что ли? Жара стоит, а я простыть умудрился.– Прикурил от дедушкиной трубки, весело воскликнул:– Или еще такое приключение... Зиму-зимскую в госпитале вылежал. Не заживает рука, и баста! Ношу ее по всему госпиталю в проволочной клетке, как дитя пестую. Ну ладно, зима кончилась. Весна. И вот тебе пасха. В первый день из госпиталя только питерских жителей в город выпустили, а на второй день, как раз третьего апреля, всем походить по Питеру разрешили. Собрался я, руку под шинель упрятал и выхожу на улицу. Гляжу и диву даюсь. Народ рекой льется, а над ней – флаги красные. От песни и тысячи тысяч людей земля с домами вздрагивают. Что такое? Мимо меня, в трех шагах, грудастый такой человек шел. Картуз у него в руках, пиджак нараспашку. А на груди красный бант. «Что за шествие?» – спрашиваю. А он на меня глаза вытаращил и тоже спрашивает: «Ты ай с небес свалился? Вождя идем встречать».– «Какого вождя?»—«А вождя всех большевиков и революции товарища Ленина». Понимаешь ты, какое дело? У меня и дыхание перехватило. На фронте от верных людей я про Ленина слышал, а тут, на-кось, встречать его идут! А этот, с бантом-то, хватает меня за пустой рукав и тянет. «Пойдем, кричит, солдат, с нами!»—«Куда?»—«А на Финляндский вокзал. Ленин нынче туда приезжает». Ну и пошел я с ним. Хороший человек оказался. Токарь с Путиловского завода. До сих пор письмами перекидываемся. Вот это написал ему, как мы тут революцию мозгуем. Конечно, глазные силы революции по городам, рабочий класс, но и мы, конечно, тут для ее пользы кое-что значим.– Михаил Иванович задумался, видимо собираясь с мыслями, затушил цигарку о голенище сапога и с улыбкой повел перед собой рукой.– Вон она какая, площадь-то перед Финляндским вокзалом,– глазом не окинешь. И народу на ней море великое. Говор с песнями так над ним и всплескивает. И прямо удивление: от флагов воздух таким-то алым сделался! Вечер наступил, ночь пала, а поезда нет и нет. Народ же стоит, ждет. Стою и я. Ноги подламываются, а стою. И вот тебе, крики радостные, прожектора засветили, флаги взметнулись. Глянул я, а над народом, на возвышенном месте, человек стоит. Фуражка у него в руке смятая, и он поднял ее над головой и стоит. Ему «ура» кричат, в ладони бьют. Догадался я: Ленин! Голос небольшой, но звонкий. Взмывает этот голос, слышу его, а слов недопойму. Ладно, думаю, расспрошу кого-нибудь, про что он говорит. А вот разглядеть его так-то уж захотелось, ну, терпения нету! Давай я меж народа проталкиваться. Саженей на десять продвинулся, а дальше ходу нет. Народ вроде спаялся. А Ленин то в одну сторону обернется, то в другую. Не так чтобы рослый, а грудью и плечами вроде бы и глыбистый человек. Вот так я его и повидал. Ну, а дней через пяток кто-то из большевиков к нам в палату газету с его речью принес. Все, как следует, в ней про революцию настоящую написано. И внизу подпись: Ленин. По всему госпиталю та газета пошла...
В эту минуту с улицы в открытое окно заглянул Ибрагимыч.
–Вон она, дело какой! – воскликнул он, хлопая рукой по подоконнику.– Говор говорят, гостей не ждут. Бросай, беги нас встречать!
Через минуту все были во дворе, а я выбежал в сени и остановился. Знал, что Ибрагимыч привез Макарыча. Я так ждал его! Кинуться бы к нему, закричать, как кричит сейчас во дворе Акимка... Но все это я пересилил в себе и спокойно ждал Макарыча в сенях.
Он вошел, поддерживая под руку тетку Пелагею. Увидел меня, остановился.
–Ромашка?!
Без бороды и усов, узколицый, широколобый, в серой от пыли гимнастерке, весь с ног до головы иной, и только большие темные глаза да мягкий грудной голос —его. Оставив тетку Пелагею, он шагнул ко мне и, глядя из-под густых бровей, протянул мне руки:
–Здравствуй, Ромашка, здравствуй, мой дорогой! Потому ли, что я так много думал о Макарыче, так ждал
его, мне показалось, что мы с ним почти не расставались. Только когда он меня обнял и я услышал, как гулко колотится сердце под его гимнастеркой, а эти удары сталкиваются с ударами моего сердца, мне стало понятно, как я соскучился по Макарычу. Но вот он легонько оттолкнул меня и, кивнув на дверь, живо и незнакомо-игриво сказал:
–А посмотри, кто еще приехал!
В дверях стоял Григорий Иванович. Фуражка на затылке, большие пальцы обеих рук заложены за ремень. Запыленный до черноты, Чапаев сверкал белками глаз, а из-под усов у него жемчужно блестели зубы. Он ворочал локтями, будто красовался передо мной. Перешагнув порог, воскликнул:
–Угадал, что ли?
Да, я угадал с первой же секунды, но от удивления ничего не мог сказать.
–Вот так-то! – рассмеялся Чапаев, сдвигая фуражку с затылка на лоб.– Заскучал без тебя с Наумычем да вдогон за вами.
Вбежал запыхавшийся Акимка и выкрикнул, обращаясь к Макарычу:
Корзинку от тарантаса отвязывать ай нет?
Отвязывать, отвязывать,– ответил Макарыч и кивнул Чапаеву: – Григорий Иваныч, пойди-ка, пожалуйста, может, помочь надо.
Но корзину уже несли Максим Петрович с Серегой. За ними и мы с Макарычем вошли в прихожую, а затем в горницу. Обняв меня за плечи, он сказал:
–Хорошо ты вырос. Почти с меня. Бабаыя-крестная рассказывала, как ты за зиму маханул, а я не верил. Это, брат, славно, когда человек растет. И Акимка вон как выбухал. Удивительно это!
Со двора в окно заглянул Михаил Иванович, позвал тетку Пелагею и, похлопывая ладонью по подрамнику, заговорил:
–Такое дело, Егоровна. Я скомандовал своим баню топить, а ты с Дашуткой поспешай к моей Ермолавне. Гостей у меня принимать будем, так поможете ей со стряпней. А вас с благополучным прибытием! – протянул он длинную руку Макарычу.– Наслышан про вас от Максима Петровича.
–Спасибо!—взволнованно отозвался Макарыч, пожимая руку Михаила Ивановича.
34
К пирогам с зеленым луком, к жареным карасям, выложенным на просторные тарелки, почти никто не притронулся. Все внимательно слушали Павла Макарыча. После бани на нем белая, с распахнутым воротом косоворотка, а изредив-шиеся волосы зачесаны к затылку так, что розовые залысины уголками тянутся к макушке. Помешивая ложечкой в стакане зеленоватый настой из степной травы «матрешки», он рассказывает, где ему удалось побывать с той поры, как он вынужден был скрыться из Балакова.
–Больше месяца по городам и селам скитался, укрываясь у верных товарищей да хороших знакомых. Кое-как добрался до Питера. Устроился работать на механический завод. Фамилию «Ларин на Лаврина переменил и не Павлом Макарычем стал именоваться, а Петром Митрофановичем. Царь с трона слетел. Стал я опять Лариным.
Макарыч из Петрограда недавно. Побывал в Саратове, в Самаре, Симбирске, во многих городках и селениях, завернул в Балаково да вот и в Осиновку попал.
–Что сказать? – развел он руками.– Вся страна бурлит, негодует и поднимается против Временного правительства Керенского. Судите по своей жизни в Осиновке.
Торопливо выпив стакан остывшего чая, Макарыч рассказал, как в Саратове тысячи женщин прошли по главным улицам, требуя хлеба и возвращения мужей с фронта. А в Балакове, в этой, можно сказать, хлебной столице на Волге, на его глазах мучные лабазы разгромили. А тут, в Осиновке, что идет!..
–Вернусь в Петроград, буду рассказывать, что и деревни взбунтовались не хуже солдат с рабочими. И не остановить этого бунтования Временному правительству, хотя оно и строгие меры применяет. Пятого июля приказ издало разгромить большевистскую газету «Правду», а седьмого распорядилось арестовать товарища Ленина. Не вышло! Ленина рабочие спрятали, а «Правда» как выходила, так и выходит. Привез вон вам ее за весь июль. И ничем Керенский не может остановить революцию. В том же июле рабочие Петрограда вышли на улицу с призывом кончать войну. Кадеты и офицеры стреляли в рабочих, надеялись запугать. Не испугали, не рассеяли, а объединили, убедили, что на Временное правительство нечего надеяться. Всю злость Керенский и его министры перенесли на большевиков. Арестовывают, следят за ними, стращают. У вас в Осиновке такое же получается. Главного оси-новского большевика Пояркова решили от революционных дел устранить —не мытьем, так катаньем. Ах, ты устрашающих записок не боишься, так мы на тебя казака Долматова напустим. Ах, и казака не боишься? Подожжем. Ах, так ты и этого не боишься? Тогда обратимся к Временному правительству с просьбой защитить нас от таких, как Поярков. Михаил Иванович захохотал:
Не получилось у них ничего! Не даемся мы им в руки.
Вот, вот, в этом и дело! – оживился Макарыч.– Революция идет не по желанию одного, двух или трех человек. Вот фронт, например, окончательно разваливается. При генералах, офицерах солдаты бегут домой. Что им важнее: мир или война? Мир, конечно. А Временному правительству – война. Солдат миллионы, а за ними миллионы их отцов, жен, детей. За войну только несколько тысяч капиталистов да помещиков. А революция идет по желанию не тысяч, а миллионов людей.








