Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
«Не смей хоронить!»
А гроб-то уж из дома вынесли.
«Волоки назад!» – кричат.
А Макарыч уперся и уряднику-то поперек. И вот тебе тройка с бубенцами, а в ней сам министр. Что было!.. Выбежал Макарыч к тройке, под уздцы лошадей схватил и шапкой об землю.
«Извините,– говорит,– ваше высокородие! Я вас не ждал. А жену схоронить дозвольте». Министр-то весь побелел: испугался. «Кто вы? – спрашивает.– Учитель?»
1 Прасол – торговец, барышник.
«Я не учитель,– ответил Макарыч.– Учителей в Двориках нет, царская милость тут школу еще не построила.
Я простой человек. Вот жена у меня умерла, хоронить не позволяют».
«Как так?» – спрашивает Столыпин.
«Вон урядник не разрешает. Из кожи лезет, хочет вам угодить, а до нас, мужиков, ему дела нет».
Столыпин нахмурился, передернулся весь, приказал кучеру гнать тройку.
Ускакал и хлеб-соль не принял.
Похоронил Макарыч жену да чуть не с могилы из Двориков вон и подался. Вечером уехал, а утром урядник нагрянул. Хотел он Макарыча, как Акимкиного отца, под сабли взять да в тюрьму упечь. Смутьяном его называл и сокрушителем царя и господа бога.
Прошло с полгода. Макарыч прислал бабане письмо и сообщал, что приладился опять к делу в городе Саратове. С тех пор ежегодно и приезжает по торговым делам в Дворики: могилку женину навещает, домик свой в порядок производит. Поживет, поживет, скупит у мужиков шерсть, кожи, а у баб холсты да льняную пряжу – и уедет.
Бабаня за его домом надзирает, а когда Макарыч в Двориках, уж она от него и не выходит.
Сейчас Макарыч большие закупки в Колобушкине ведет. При нем там и Акимка с матерью, а Яшка Курденков за кучера у него.
В последнюю встречу Акимка, посверкивая глазами, не то хвалился, не то жаловался:
«Шерсти этой Макарыч накупил пропасть! И каждый день везут ее и везут. Вонючая она, аж в голове мутится. Мы с маманей волочим ее, волочим... И кож опять... Вороха! И каких только нет! И коровьи и овечьи... А за собачьи знаешь какую большую цену дает! Нам с мамкой на совесть платит – три четвертака на день. Мамка сказывает: как только деньги получим, враз она мне штаны и рубаху отрежет. Вот уж я разоденусь! А кормит нас Павел Макарыч – прямо не расскажешь! Хлеба – сколько съешь, а в борще жиру – на палец...»
–Ромка-а! – услышал я звонкий дребезжащий голос. Посмотрел в одну сторону плотины – никого, в другую —
Дашутка! На одной ножке попрыгивает над самым краем откоса, что сбегает в степь. Розовый сарафан на ней просвечивает, и я вижу, как сгибаются ее тонкие пружинистые ноги.
–Эй, эй!.. Мой верх, мой верх!..– Она смахнула с головы платок, чуть пригнулась над откосом плотины, что-то выкрикнула и понеслась ко мне.– Ромка, мой верх! – Подбежала, запыхавшаяся, румяная, тряхнула косичками, рассмеялась, кивая куда-то назад.– Перегнала я его!
Кого?
Да вон Акимку. На нет он обезножил. А тоже якал...– И она вновь рассмеялась, взмахивая платком.– Ишь, лезет-то, чисто спутанный!
Я глянул вниз под плотину. По откосу поднимался Акимка.
Что это? Не узнать его. Рубаха на нем новая, из серого полотна, с вышивкой на подоле, рукавах, по вороту и подпоясанная зеленым шнурком. Волосы подстрижены, отчего уши у Акимки кажутся большими и оттопыренными. Всходил он не торопясь, и, как старик, опирался руками о колени. Остановился, поднял лицо, посмотрел на нас из-под руки и с пренебрежением плюнул.
–Я как взялась бежать, как взялась!.. Он враз и отстал!– весело сыпала Дашутка.– А уж хвальбы-то, хваль-бы!.. «Я быстрей свисловского иноходца бегаю, у меня в ногах кости пустые, легкие». Не знаю, чего и молол...– Глаза у нее сияли, мелкие кудряшки на лбу подпрыгивали и путались.
Акимка выбрался из-под откоса.
Мой верх, мой!..– запрыгала возле него Дашутка, хлопая в ладоши.
Не пыли подолом-то! – покосился на нее Акимка и подал мне руку.– Здорово был...
А скажешь, не мой? – дерзко спросила Дашутка.
Ежели бы я на дорогу квасу у Барабихи не напился, был бы он твой, верх! – с важностью произнес Акимка.– Вон какой ковш до дна осушил! Пузо у меня и сейчас, как барабан.
И сроду ты, Акимка, оправдаешься. Прямо терпения с тобой нет! – Дашутка тряхнула головой и, расправив сарафан, опустилась возле меня.– Сроду своим словам изменщик, а моим поперек.
Акимка уничтожающе глянул на Дашутку и обдернул рубаху.
–Э-эх, трещотка!—протянул он медленно, сквозь зубы.– Метет языком, чисто помелом.– И с напускной солидностью спросил меня: – Бабка Ивановна где?
Я не успел ответить – затараторила Дашутка:
Макарыч приехал, а с ним вот такой высоченный дядька! Одёжа на нем – прямо умора! Парусовая, а на голове убор вот эдакий, соломенный, чисто решето...
Замолчи! – перебил ее Акимка и нахмурился.– Ни шишиги не знает, а лотошит! «Убор, решето»... Хозяин он Павлу Макарычу, купец, и сряда у него купецкая. Ой и глупа! – махнул он рукой и опять спросил меня: – Где же бабка-то?
Бабаня услышала наш разговор, поднялась и поспешила к нам.
Узнав, что Акимка с Дашуткой посланы от Макарыча за ней, она забеспокоилась:
Да как же я уйду-то? Один Роман разве стадо устережет? Вот беда ..
Иди,– шмыгнул носом Акимка.– У меня нынче делов нет. Я тут с Романом побуду. Пригоним стадо. Ничего...
А я, Акимушка, останусь? – заискивающе спросила Дашутка, заглядывая ему в лицо.
–Оставайся,– безразлично сказал он и отвернулся. Бабаня быстро собралась и, наказав нам хорошенько поглядывать за стадом, ушла.
12
Первое время мы сидели, обмениваясь только взглядами. Спрашивать Акимку или Дашутку мне было не о чем, а они молчали. Но вот Дашутка коротко хихикнула:
Свислов-то как ругался! Думала, земля расступится.
Суетная ты, Дашка! – нехотя произнес Акимка.
А ты? – Глаза Дашутки сузились, подбородок заострился, ровные мелкие зубы засверкали. Она вдруг подалась к Акимке.– Ну чего ты с ним связался? Он, гляди-ка, шкуру с тебя спустит.
А вот этого хочешь? – Акимка сложил кукиш и сунул его к самому носу Дашутки.– Широк он больно! Шкуру спустит!.. Я вот ему!..– И он погрозил кулаком в сторону Двориков.– Я ему не то что шкуру, я ему...– с дрожью в голосе и как-то глухо проговорил он. Потом сунул руки между коленями, сгорбился, стал каким-то неуклюжим, угловатым.
Дашутка поглядела на меня, затянула под подбородком уголки платочка и сокрушенно вздохнула:
–Он, Свислов-то, нынче злющий!
–Змей он! – вдруг закричал Акимка, и из глаз у него брызнули слезы.– Змеюка!.. Тятеньку моего заел...– Акимка, должно быть, не чувствовал слез и смотрел на нас гневными остановившимися глазами.– Маманька мне все рассказала. И я...– Акимка встал на колени, выпрямился, запрокинул голову к небу и широко перекрестился.– Христос и божья матерь, спалю я его! Истинный господь, спалю!..
Дашутка испуганно смотрела на Акимку. Понимала ли она, что значит спалить Свислова? Я понимал и желал этого. Во мне поднялось томящее чувство злости...
Вчера, дописав письмо об Акимкином отце и перечитывая его дедушке, я припомнил тетю Пелагею, взволновался и, глотая слезы, сказал:
«Жалко мне Максима Петровича».
Приласкав меня, дедушка задумчиво заговорил:
«Жалость, Ромаша, хорошему человеку обидой оборачивается. Максим-то Петрович большой души человек. Всех в Двориках жалел. За жалость-то к нам, дуракам, и попал в тюремный замок».
Мне показалось, что мы чего-то не дописали в письме. Но дедушка давно уже вложил его в конверт, и оно покоилось под его ладонью. Глядя мне в глаза, он тихо сказал:
«За службу в морях-океанах Акимкин тятька большого горя повидал. Он, поди-ка, и в огне и в воде со смертью нос к носу встречался. А домой вернулся – в избе у него пусто. Во дворе и колышка нет. До солдатчины на его душу земля причиталась, а пришел – нет земли. Свислов его душевой надел купил. Вот тебе, Ромаша, быль! Только к этой были Максим Петрович сказку придумал. Вышло так: появился в Двориках Змей Горыныч. Появился и все, что у мужиков во дворах да в поле было, к себе в логово перетащил. Видят мужики, край им приходит. Похватали колья да топоры. Змея убили, а логово его спалили... Вон какая сказка! Только не поняли мы ее. Мы не поняли, а Свислов-то живо ее раскусил».
«Он змей?» – спросил я.
«А это уж как хочешь понимай»,– усмехнулся дедушка... Акимка между тем рукавом вытер слезы и, пошмыгав носом, сказал:
–Во, раскипелся я, чисто самовар! Ей-пра!..– Он рассмеялся незнакомым мне сухим и колючим смехом.– Знаешь, чего нынче Свислов натворил?
Откуда же я мог знать? Что в Двориках Свислов над всем и всеми стоит, мне это было понятно. Как-то вечером собрались на нашей завалинке бабы, завели разговоры про беды да нужды, и все сошлись на одном: если Ферапонт Свислов повременит долги взыскивать, лето проживем.
«Все в нем»,– вздохнула какая-то женщина.
«То-то и дело,– откликнулась бабаня.– У кого бог, у кого царь всему голова, а у нас в Двориках – Ферапонт...»
Веселые живчики в Акимкиных глазах пропали, брови дрогнули и поползли к переносью. Он вновь будто ощетинился.
–Видал, что получилось? – заговорил он поскучневшим голосом.– Пришли мы с мамкой из Колобушкина. Я умылся, новую рубаху надел, а мамка печку задумала топить. Вышел, стою у избы. И вот тебе: Свислов с попом из Колобушкина на бричке парой катят. Пол-луга-то Ферапонт попу продал, ну и запировали они, должно. Пьяные оба. Ферапонт как огреет лошадей кнутом – они и понеслись в намет, пыль до крыш поднялась...
У Дашутки расширились глаза. Всплеснув руками, она затараторила:
Я только из избы, а они скачут! Испугалась до смерти, кинулась назад – да под кровать нырь!
Помолчи! – одернул Дашутку Акимка.– Захорониться-то и я бы сумел.
А ты отчаянный себе на беду! – воскликнула Дашутка.– Ну зачем ты ему на глаза попадался?
А я попадался? – встряхнулся Акимка.– Ты видала? Глупая ты, Дашка, и бить тебя некому! Задать бы тебе лупку, вон как Яшка Курденков своей бабе задает!
Не шуми! Я тебе покудова не жена! – обрезала она Акимку и, сложив на груди руки, вздернула голову.
А ну те в омут!—отмахнулся Акимка и принялся обстоятельно рассказывать: – Проскакали они мимо нашей избы, а тут Свислов осадил лошадей и назад завернул. Гляжу, прямо ко мне правит. «А ну, иди сюда!» – кричит и кнутом машет.– Акимка вздохнул.– Ну, я взял и подошел. Свислов тогда как вылупил бельмы! «Сказывай, говорит, где твой отец?» А я ему дулю из пальцев как сверну! Он тогда взбесился и – кнутом на меня. Я увильнул, да камнем как пущу! В него не попал, а в лошадей. Они рванули – да колесом об горбыль, что стенку у избы подпирал...
Погляди, как он вечером с тобой расправится! – тихо сказала Дашутка.
А что он мне сделает!..– зашумел Акимка.– Избу развалил да расправится?! Широк больно! – Он вынул из кармана коробок со спичками, погремел ими, кинул на меня опасливый взгляд, спрятал спички обратно.– Маманька вопит: стенка-то у избы вывалилась.– Он помолчал, глядя в ивняк, потом медленно, с осторожностью коснулся Дашуткиной ноги и тихо сказал: – Ты на меня не серчай, ладно?
Не серчаю я...– Она подперла щеку ладонью, вздохнула.– Уж дюже мне тебя жалко, Акимушка!
13
На пастбище Акимка с первой же минуты оказался за старшего. Забирая у меня кнут, он распорядился:
– Ты, Роман, с правой руки за стадом надзирай, а я – с левой. Дашка вблизи меня будет. Ежели какая телка сноро-вится из стада убежать, ей заворачивать. Но стадо паслось мирно.
Стоять на солнцепеке, если на пастбище все ладится, скучно. Сошлись мы под боярышником в редкой тени. Когда разговоры обо всем, что нам казалось значительным, были закончены, затеяли игру в камешки. Дашутка обыграла нас десять раз кряду. Нам с Акимкой показалось это обидным. Мы назвали игру в камешки девчачьей и принялись тянуться на дубинке. Я оказался сильнее Акимки и перетянул его. Он заспорил, начал доказывать, что я тянусь не так, как в Двориках.
–Что ты дергаешь и рвешь? Ты тише тяни, натужнее! Но и так, как показал Акимка, я все равно его перетянул.
Тогда он заявил:
–А я на голове стоять умею!
Он проворно пригнулся, уперся руками в землю и действительно встал на голову, разводя и сводя ноги.
–Во!..– с усилием произнес он, когда уже лежал на траве красный и вспотевший.– Попытай-ка, встань!
Сколько я ни пробовал, у меня ничего не вышло.
Дашутка закатывалась звонким и задорным смехом.
Собрав остатки сил, я сделал последнюю попытку и на одну секунду все же удержался на голове...
Забыв недавние споры, мы опять сидим в тени боярышника и похваляемся друг перед другом. Уже решено, что я сильнее Акимки, а он ловчее меня. Когда разговор опять иссяк, Акимка шмыгнул носом и с беззаботным видом заявил:
–Я вскорости на голове плясать научусь и стану фокусы выделывать!
Ни я, ни Дашутка не знали, что такое фокусы.
И-их, вы!..– с пренебрежением протянул Акимка и принялся усердно объяснять: – Раз на голове плясать и ходить буду, тогда ноги – что руки. Я ими что захочу, то и сделаю. Вот вам и фокус будет! Мамка, когда я еще малый был, в город ездила, тятьку искала и такого там человека на базаре видала. Фокусным его зовут. Он, знаешь, ногой цигарку сворачивает! Свернет, в рот сунет, спичку меж пальцев – да чирк о коробок и закурит!
Страсти какие! – испуганно прошептала Дашутка и близко придвинулась к Акимке.– Не надо, не научайся ты фокусам. Народ тебя, вон как Свислова, бояться станет.
Глупая! – рассмеялся Акимка.– Чего же это меня станут бояться? Чай, Свислов-то – мироед и ведьмак. Да и не все его страшатся. Я его сроду не страшусь.
Я завидовал и тому, что Акимка умеет стоять на голове, и тому, что он ничего не страшится. Чтобы хоть чуть-чуть притушить зависть, я сказал:
Свислов-то большой.
А что же? – живо повернулся ко мне Акимка.– Пускай большой, а все равно я ему во!..– Он постучал по колену кулаком.– Поглядишь вот...
Уж замолчи ты, Христа ради! – спокойно сказала Дашутка и, как взрослая, сложила на груди руки – С утра душу надрывает. И грозит и грозит... Гляди, еще ничего не получится, плакать будешь.
А то! Прямо вот разольюсь, чисто Россошанка весной! Приходи с ведрами слезы таскать! – смеялся Акимка.– Это у тебя глаза в роднике выросли.
Дурной ты, Акимка! Прямо никакого в тебе рассуждения,– отвернулась Дашутка.
Приглаживая около себя траву, Акимка вдруг сказал:
Мамка эту ночь сон хороший видала. От отца опять письмо получилось, и она то письмо к Свислову во двор принесла. И только в ворота – как все свисловское подворье вспыхнет и пошло гореть, и пошло...
А моя мамка тоже... В энто воскресенье,– Дашутка заерзала по траве и замахала перед собой рукой,– такое ей наснилось, такое, прямо диво дивное! Вот, ей-пра, с места не сойти! Пришла к нам вроде баба, и такая наряженная, такая... Сарафан кумачовый, в цветках, на шее и на груди бусы чисто звезды горят. Пришла это и говорит маманьке: «Иди на край поля, где солнышко поутру подымается, и встреть там моих дочек. Одна – чернявая, другая – белявая. Как увидишь их, враз, говорит, поклонись. Да гляди молчи! Будут они с тобой разговаривать, не отвечай, не то в землю уйдешь. Начнут мои дочки тебя всяким добром и деньгами одаривать – не бери. Ничего не бери и норови от них поскорее убежать». Ишь как! – Дашутка посмотрела на меня, на Акимку, поправила платок и продолжала: – «Убегай, говорит, и убегай. Тогда дочки будут тебе вслед кидать всякую всячину. Не вздумай взять – сразу же чистым пламенем сгоришь! А возьми, говорит, светлую горошину, что у ног катиться будет. Горошина та счастливая. Возьми и подари ту горошину своей дочери – Дашке». Ишь как! – Она умолкла на секунду, потом развела руками.—Так все и получилось. Мамка пришла на край земли, встретила и белявую и чернявую и поклонилась им низко. Чего они ей в руки не совали! Мамка ничего не взяла и кинулась бежать. Бежит, а они ей вслед бросают и нарядные ситцы, и шубы меховые, и деньги, а тут глянула – у ног горошинка катится. И такая та горошинка круглая да блескучая!.. И только мамка нагнулась схватить ту горошину, а Свислов тут как тут! Сграбастал горошину в кулак, и все.
Вот тебе и раз!– в недоумении воскликнул Акимка и тут же с ожесточением стукнул ладонью по земле.– Чего же мать рот-то разинула?!
А она испугалась. Испугалась, да тут же и проснулась.
Вот баба без разума! – возмутился Акимка, и крылья его подвижного носа побелели.– Надо же! «Проснулась»! Да я бы ни в жизнь не проснулся!—Он исподлобья посмотрел на Дашутку.– Жалко, поди, горошину?
А то не жалко! – вздохнула Дашутка.
Ну, я эту горошину из него вымозжу! – решительно объявил Акимка вскакивая.– Я ему, анчутке, за эту горошину покою не дам!..
Сон Дашуткиной матери и мне показался явью. Счастливую горошину было очень жалко. Досада, что ею завладел Свислов, не давала мне покоя. Чтобы отвлечься, я принялся рвать около себя траву. Она была жесткая, крепко вросшая в землю, но я выдирал ее до тех пор, пока не загнал под ноготь занозу.
14
Стадо в село мы пригнали вовремя и с солидностью настоящих пастухов явились в очередной двор ужинать. Очередным был двухкоровный двор Филиппа Карпыча Менякина. За стол нас усаживал сам хозяин. Ухмыляясь в серую клочковатую бороду, он спрашивал:
А ежели бы волки? Вот бы вы из стада-то стреканули...
Чего это от них стрекать? – удивленно отозвался Акимка – Я знаешь как умею шуметь? У-у... все волки разбежались бы! – Он подсвистнул и широко расставил на столе локти.
Удалой ты, Акимка! – посмеивался Менякии.– Слыхал я, ты нынче вроде в Ферапонта камнем угодил?
Надо бы угодить! Промахнулся...– нехотя ответил Акимка и, принимая со стола локти, крикнул: – Тетка Меня-чиха, поворачивайся живее, есть больно охота!..
Менячиха, хлопотавшая возле печки, глянула из-под платка, покачала головой:
Ой, Акимка, Акимка, отчаянная головушка...
А ты, мать, давай! – поторапливал Менячиху муж.– Мечи на стол, не гоми пастухов...
Большую миску с молочной лапшой мы опорожнили быстро. На смену лапше Менячиха выставила зажаренный на просторной сковородке пшенник и, разрезая его ножом, с едва приметной усмешкой кивнула на Дашутку:
–За старшего пастуха, никак, она у вас нынче ходила? В словах и тоне Менячихи слышалась издевка. Дашутка
вспыхнула и опустила ресницы. Мне стало обидно за нее, и пшенник, вкусный-превкусный на вид, брать не захотелось. Только Акимка оставался прежним. Забирая со сковородки самый большой кусок, скосил глаза на Менячиху.
–А ты, тетка, ох и вредная! – сказал он.– Недаром у тебя зубы-то повыпадали...
Менячиха прикрыла рот уголком платка и торопливо отошла от стола. Менякин, схватившись за бока, зашелся от смеха.
Ну и Аким, ну и удалой малый! – восклицал он.– Сказал – как врезал! – И, тыча пальцем в сторону Менячихи, продолжал: – Наука ей, наука! Язык у ней истинно никудышный! Сразил ты ее, Аким! Ой, сразил!..– Он стал подсовывать мне и Дашутке куски пшенника, ласково и весело приговаривал:– Ешьте, ребятушки, ешьте, голубята сизые! А ты, Аким, налегай на пшенник-то, не стесняйся. Малым был – мне пшенник-то все во снах снился.
Мне сроду ничего не снится,– сказал Акимка. А затем, со вкусом уплетая пшенник, рассуждал: – Сны, дядя Филипп, похоже, только бабам снятся. Вон Дашуткиной матери незнамо что иаснилось. Про счастливую горошину...
–Про какую такую горошину? – удивился Менякин. Акимка начал было пересказывать сон Дашуткиной матери, но тут в избу вошла бабаня:
–Здесь, что ли, пастухи-то?
Здесь, здесь! Харчатся. Садись, Ивановна! – засуетился Менякин.
Благодарствую, Карпыч, недосуг мне нынче.– И она заторопила нас с ужином.
Мы покончили с пшенником и шумно вышли из избы. На улице бабаня, взяв у меня пастуший подсумок, дубинку и поправив ворот моей рубахи, строго сказала:
–Нам с тобой к Макарычу. Ждет он. И дедушка у него... Дворики, как всегда по вечерам, были наполнены вялыми,
тягучими шумами. Где-то чем-то звякали, и отзвук был жалобный, будто стон птицы. Нудно гукали водяные жуки в Рос-сошанке, а из-под берега в одиночку и группами с косами, вилами, граблями поднимались мужики и бабы.
Я шел рядом с бабаней шаг в шаг, всматриваясь в небо, в звезды, редко разбросанные в блеклой синеве, и размышлял: это мужики идут с покоса. Сена, сказывали, в этом году хорошие. Свислов по целковому с десятины косарям платит.
Акимка с Дашуткой идут впереди нас. Они то и дело меняются местами: то он забежит справа, то она. Кажется, что они играют в какую-то однообразную и скучную игру.
Дашутка внезапно остановилась и, топнув ногой, воскликнула:
Я бабаньке Ивановне скажу! Вот, ей-пра, скажу!
Говори! – сварливо отозвался Акимка.– Думаешь, боюсь? Ничего я не боюсь! А ты, чисто Менячиха, словам удержу не даешь. Ну тебя в болото!—Он махнул рукой, свернул с дороги и пошел, ускоряя шаг.
Ай разбранились? – спросила бабаня, когда мы подошли к Дашутке.
Она теребила в руках уголок гоЛовного платка и растерянно смотрела перед собой.
–Бабанька! – стремительно шагнула она к нам, но вдруг повернулась, крикнула: – Аким, погоди!..– и побежала к нему.
Скоро она догнала его. Взявшись за руки, они пошли вдоль свисловского подворья, мимо плетня, спускавшегося по пологому берегу к речке.
15
Пустырек перед флигелем Павла Макарыча был заставлен телегами с рогожными кулями и тюками, перетянутыми мочальными чалками. Возы стояли в два ряда, плотно и ровно, колесо в колесо.
Я пощупал один из тюков:
Что это?
Шерсть,– ответила бабаня.– Макарыч накупил. На станцию ее завтра повезут. И куда столько? А вся по миру расплывается. Широк мир-то...– Она подтолкнула меня ладонью в затылок.– Пойдем скорее. Заждались, поди-ка... Мне еще самовар греть...
Павел Макарыч встретил нас в прихожей:
–Ага, вот они!
Сегодня он был в белой рубахе с широкими рукавами, собранными у запястья в узкие обшлага. Оттого ли, что рубашка белая, большеглазое лицо Макарыча показалось мне особенно добрым. Он живо шагнул ко мне, положил руку на плечо, качнул и спросил, пощуриваясь;
–Значит, в подпаски вышел? Мне было легко и весело отвечать.
–Знаю, знаю... И крестная, и вон дед Данила всё мне рассказали. Ничего... Это, парень, славно! Я тоже в подпасках ходил. Два лета.– И он выставил два пальца.– Незавидное и скучное дело... Ну, давай в горницу. А ты, крестная, самоварчик, самоварчик!..
В горнице у окна я увидел дедушку. В ярком свете лампы, слегка раскачивающейся над столом, его борода серебрилась. Он сидел грузный и, будто ему было тяжко, опирался ладонями в лавку. Дедушка улыбнулся мне, а спросил как-то натянуто скучно:
–Управились со стадом-то? – и показал глазами на лавку рядом с собой.– Садись! Пусть ноги чуток передохнут. С Акимом допасали?.. Ну? И Дашутка была? – удивился дедушка и усмехнулся.
– Бойкая девчонка! Умница!.. А я, Ромашка, уходился. Жарко, беда!
–Письмо-то отнес?
Дедушка качнул головой, нахмурился и тихо сказал:
–Ты помалкивай.
Но я и сам понимал, что про письмо, которое мы написали дяде Сене, нельзя говорить. За день раза два меня подмывало сказать Акимке, что дядя Сеня, как получит наше письмо, сразу же пойдет в тюрьму к Максиму Петровичу и все расскажет ему и про него и про всех.
Павел Макарыч, глядя на нас, усмехнулся:
Ишь рассекретничались дед со внуком! – Он достал из кармана брюк кожаный портсигар, закурил и, выпустив струю голубого дыма, переломил спичку.– Верное бы дело, Данила Наумыч... Он,– и Павел Макарыч указал папироской на меня,– парнишка вроде славный. Обучу, душой не покривлю. Крестная, пока сила есть,– по хозяйству, а ты около нас всегда работу найдешь. Вон хозяин со Свисловым рядятся насчет телок. И срядятся. Телушки, считай, уже не свисловские, а горкинские. Вот и погонишь гурт до самой Волги.
Как решиться-то на это, Макарыч? – задумчиво произнес дедушка.—В Двориках жизнь прожита. В могилах-то почти все курбатовские лежат. Как от этого уйти, и ума не приложу...
А вот приложи! На то и ум человеку дан, чтобы его к делам прикладывать.
Загадывал так,– продолжал дедушка, притиснув меня к себе,– пожить короткое время, поднять вот его на ноги да и на покой. Силы-то з себе много чую, а жить – тоска.
С чашками и чайницей на подносе вошла бабаня
■– До чего же дотолковались? – спросила она, присаживаясь у стола.
–Толкуем, крестная. Да вот еще Романа не спросили. Не знаем, как он...– Макарыч пересел ко мне и, весело подмигивая, похлопал себя по коленям.
Я с замиранием сердца ждал, что скажет мне Павел Макарыч. А сказать он мне должен был что-то важное. Но его лицо вдруг стало настороженным, он встал и быстро направился к двери. Бабаня тоже поднялась.
Дверь широко распахнулась. В горницу шагнул высокий человек в парусиновом костюме. Я сразу догадался, что это хозяин Павла Макарыча. На голове у него широкополая соломенная шляпа, показавшаяся Дашутке решетом.
Всё жизнь обсуждаете? – гулким басом спросил он, протягивая Павлу Макарычу шляпу.
Куда же от нее, проклятой, денешься, Митрий Федо-рыч? – развел руками дедушка.
Дмитрий Федорович провел рукой по пушистым темным усам и, подходя к столу, сказал:
Не вышло у меня, Макарыч.
Почему? – удивился тот.
–Да мальчишка какой-то...– посмеиваясь и недоуменно пожимая плечами, произнес Дмитрий Федорович.– Мальчишка... Удивительное дело! Приладился где-то за плетнем и кричит несообразное: «Ферапонт, от жиру пухлый, отдай Дашке Ляпуновой счастливую горошину!» Свислов от этих слов в липе переменился и ругаться принялся пуще пьяного галаха. Потешная какая-то несообразность. До утра разговор отложили.– Дмитрий Федорович кивнул в мою сторону и спросил: – Это за него ты просил меня, Макарыч?
–За него. Сделайте мне такое одолжение!
–Так, так,– забарабанил по столу пальцами Дмитрий Федорович, всматриваясь в меня.
Смотрела на меня и бабаня. В ее глазах беспокойство сменялось выражением покорности. Дедушка тоже смотрел, но хмуро. Среди взглядов и тишины я заробел и опустил глаза. Но робость была мгновенной. Мне вдруг захотелось сказать всем что-нибудь дерзкое. Как Акимка, я передернул плечами и бойко спросил:
–Чего на меня уставились, чисто на диво дивное? Дмитрий Федорович отвалился на спинку стула и захохотал.
–Вот это я понимаю! – И, неуклюже разводя руками, спросил: – У вас тут что же, все мальчишки такие ухари? Уважаю смелых!.. Тащи, Макарыч, поставец! Выпьем за будущего горкинского приказчика.– Он подошел ко мне, взял за вихор, запрокинул голову, заглянул в глаза.– Хорош! Молодец, больше мне сказать нечего.– И, оставив меня, повернулся к дедушке.– Малец мне по душе. Возьму к себе в заведение. Учить будет Макарыч. Ответ за душу человечью с него требуй. Мое дело за кормежку, за одежку ответ нести. Оклад годовой. Первый год по трешке в месяц, на наших харчах.
Дедушка хотел что-то сказать, но Дмитрий Федорович приподнял ладонь:
– Помолчи. Три рубля в месяц – тридцать шесть в год. Проработает год – посмотрим. В дело будет вникать – плату ему удвою; не будет – провожу. Согласен – так по рукам! Нет —мое почтение, извините!
Дедушка сидел, уронив голову. Я смотрел на него, и сердце у меня будто катилось куда-то и, вздрагивая, замирало. На мгновение в моих глазах все растеклось и посерело. Я вскочил и, ничего не видя перед собой, побежал из горницы.
16
Небо – в ярких мерцающих звездах, ночь – тихая, синяя, теплая. Где-то далеко-далеко и низко над землей в редких облаках запутался месяц. Я сижу на скамеечке возле дома, всматриваюсь в молчаливое движение ночи и жду, когда поднимется месяц. Поднимется – и будет светлее; а посветлеет – и мне будет лучше, легче, перестанет дрожать сердце. А дрожит оно от обиды. Только вот на кого же я обижаюсь! Понимать я стал многое, а как поступить с собой, не знаю. От дум у меня тяжелеет голова, ломит в висках. Я закрываю глаза, прижимаю веки пальцами и сижу в густой темноте, сижу долго, прислушиваясь к сонным шорохам ночи.
Сипло и зло залаяла свисловская цепная собака.
Я открыл глаза. Месяц стоял высоко среди чистого неба, и зеленоватый свет от него высветлил крышу на свисловском доме, выбелил тесовые ворота и забор, а от круто навитых возов положил на землю длинные фиолетовые тени с белыми просветами.
«А что, если взять да убежать? Все равно куда»,– подумал я уже, должно быть, в десятый раз и растосковался до слез. И так вдруг захотелось хоть краем глаза увидеть дедушку, бабаню... Ведь лучше, чем у них и с ними, мне еще, пожалуй, нигде, никогда не жилось.
Я осторожно перебрался через изгородь в палисадник и стал под кустом.
Окно открыто н задернуто белой занавеской. На ней – темная тень Павла Макарыча. В горнице позвякивают стаканами, пьют чай, беседуют. Громче и внятнее всех говорит Дмитрий Федорович. Голос у него твердый, раскатывающийся. А слова он не произносит, как все, а отрубает:
Прибыль у купца копеечная. Копейка за копейкой – глядь, и набежал рубль. А из рублей уже капитал сложить можно. У меня правило в торговле: на рубль пятак нажить. Хочешь – покупай, хочешь – помирай, а пятак на рублевку выкладывай. Кто ты – царь или нищий,– все одно я с тебя пятак наживу. Торговля – дело хитрое. Отец у меня с лотка по ярмаркам тульскими пряниками торговал, а я вот три первоклассных магазина имею, осенью четвертый открою. Да что магазин! Покупаю я и продаю все, что под руку попадет. Польза и мне и людям. Я, Данила Наумыч, не чета Свислову. Мне людей разорять смысла нет. Разорю – а кто же мне продавать будет? Кто в магазин за товарами придет? Вот у вас тут со всей округи Макарыч шерсть, холсты и кожи скупил. Пройди сёла, спроси, кого он обидел? Никого.
А что я тебя спрошу, Митрий Федорович, не осерчаешь? – тихо, но внятно сказал дедушка.
Денег взаймы спросишь? Не дам.
Какие деньги! – усмехнулся дедушка.– Нет... А вот думается мне... Лет, пожалуй, двадцать думается... Ведь что получается? Разделились люди на две половины. Вот, к примеру, ты, Свислов – люди денежные, оборотистые, слов нет. От ума там или еще от чего – гадать не станем. Только ведь получается-то вроде не так... Всё с мужика да с мужика.
Ничего! Мужик в России тягущой – выдержит.
А ну-ка не выдержит? Соберется всем кагалом да и уйдет в Сибирь на новые земли!
Уйдет – купцов позовет. Без купцов ничего не выйдет. Гвозди нужны? Нужны. Бабе платок нужен? Нужен. А там, глядишь, и чай, и сахар, и табак... Нет, брат, без купцов полная остановка жизни!..
Слушать все это мне было скучно, и я вернулся на скамейку. Сижу и думаю, как когда-то в Балакове: «Хорошо вам говорить, вы большие».
–Роман! – услышал я бабанин голос. Она подошла ко мне, устало присела рядом и с грубоватой ласковостью спросила:– Чего ты убежал? Расстроился, что ль?
Бабанины вопросы и ее встревоженный голос подняли в моей душе неспокойные мысли. В голове зашумело, горло сдавило. Я больно прикусил губу и будто одеревенел.
Успокоился как-го сразу. С трудом ворочая языком в пересохшем рту, я не спеша, обдумывая каждое слово, спросил:








