412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Петров » Детство Ромашки » Текст книги (страница 22)
Детство Ромашки
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:14

Текст книги "Детство Ромашки"


Автор книги: Виктор Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

–Что за медаль?—поинтересовался хозяин.

–А давай покажем!—оживился Акимка.– Нехай поглядит. Может, купит. Давай, Дуня Степановна. Где она у тебя?

–Да там, в ящике, где ложки.

Акимка мгновенно сбегал в избу и явился с медалью. Она давно взялась прозеленью, а слова «За оборону Севастополя» и совсем почернели. Разглядывая медаль, хозяин качал головой, усмехался:

–Вот старушечка, вот Яга – костяная нога! Выходит, ничем не брезговала, все тащила.

Ты ее купи,– предложил Акимка.

А зачем она мне? – засмеялся хозяин.

–А продашь,– не задумываясь, ответил Акимка.– Ты вон, сказывают, и коровьи рога продал, а это ишь какая. Начистить– знаешь как блестеть будет! Покупай. А то чего же получается! Получается, я один счастливый, а Дуня Степановна с Ромкой бездольные!..

Дядя Сеня, Дуня, Макарыч и Горкин весело смеялись, а Акимка, оглядываясь на них, хмурился и опять обращался к Горкину:

–Покупай. Мы тебе и коробочку от нее отдадим.

–Вот бесенок! – воскликнул Горкин.– А сколько же ты за нее возьмешь?

Акимка растерялся, глянул на меня и махнул рукой так, будто разрубил что ладонью.

–Сорок рублей!

Горкин ахнул и захохотал, поджимая живот. И все смеялись до слез. А Акимка стоял, недоуменно оглядывал всех по очереди и бормотал:

–И чего вас разрывает? Ровно маленькие... Отсмеявшись, Горкин полез в карман, достал бумажник

и вытянул из него две новые хрустящие двадцатипятирублевые кредитки.

–На, Аким. Беру медаль. Не надо, а беру. Больно уж ты парень лихой. Отдавай своей Дуне Степановне, и нехай она угощение нам с тобой ставит.

Но Дуня денег не приняла и обиженно сказала Горкину:

Вы уж и ребячьи души скупить готовы, Митрий Федорыч! Акимка по простоте сердечной сглупил, а вы уж от богатства дурите... За резкость слова вы уж с меня не взыскивайте. Она тоже от чистого сердца. А с измаранным сердцем как я жить буду?

Фу-ух ты!—укоризненно закачал головой хозяин.– Аховская ты женщина, Евдокия Степановна. Недаром на тебя жандармы дело завели.

Дуня, потупившись, ответила:

–Уж какая есть.

Дмитрий Федорович сердито подергал ус и, показав глазами на дверь избы, сухо сказал:

–Ну-ка, Семен Ильич, покажи мне хлебную книгу. Что у нас там получается?

На палубе пристани остались мы с Акимкой и Дуня. Волга была тихая, черная и звездная, как небо.

–И чего ты, Дуня Степановна, разгневалась? – недовольно спросил Акимка.

Она опустилась на груду пустых мешков и, перекалывая в волосах шпильки, с усмешкой ответила:

Да я и не гневалась. Когда гневаются, ругаются. А я, слышал, как говорила? Ну вот... А ты зачем нас с Ромашкой бездольными назвал? Если у нас денег нет, так мы уж и бездольные? А мы, скажу я тебе, может, богаче хозяина в тысячу раз, а уж счастливее-то на весь миллион.

Это как же? – заинтересовался Акимка и присел рядом с Дуней.

А так,– весело откликнулась она.– Задумает ежели хозяин у нас с тобой что отнять – не сумеет. Нас, таких, как ты, да я, да Ромашка, что звезд на небе. Соберемся да встанем перед ним стеной, что он сделает? Ничего. А уж если мы задумаем его разорить, то уж так разорим, что он и босой и голый по земле ходить будет. Пускай он пока деньги копит...

Я не дослушал Дуню. Макарыч позвал меня в избу. Хозяин сидел над товарной книгой и, перевертывая страницы, цокал языком.

–Это настоящая работа. Красота! Слышишь, Роман? Тебя хвалю. Не пишешь, а прямо печатаешь! – И обратился к Макарычу: —Управляющий, а не взять ли нам его на торги! Купчие переписывать, с писарями вожжаться, а Ромашка вот он, под рукой будет. Возьмем! – И, хлопнув рукой по книге, воскликнул: – Вы посмотрите, какие в моем заведении мальчишки растут! Увеличиваю тебе жалованье. Пятишницу в месяц получать будешь...

Но и веселые воспоминания не помогли уснуть. Забылся я только под утро и, как мне показалось, на одно мгновение.

Вскочил, услышав знакомое глуховатое покашливание. У постели стоял дедушка.

–Ишь чего бабаня-то пишет! – И он протянул мне телеграмму:

«Задержалась Саратове. Выеду четвертого вечерним. Курбатова».


32

После длинного перерыва в тетрадке, что подарил мне Максим Петрович, я старательно написал:

Бабаня выедет четвертого мая 1916 года, и мы ее будем встречать пятого. Тетя Дуня обещается испечь пирог с курагой, и мы тем пирогом будем бабаню угощать. Дедушка тоже угощение приготовит, вина купит и сказал, что на радостях выпьет и будет песни играть.

Акимка прочитал написанное и собрал брови в узелок.

–А про Дашутку почему нет записи?—зло спросил он.– Все про бабаню да про бабаню! Пиши про Дашутку. Ее тоже угощать будем.

Когда я написал Акимкины слова, он ткнул пальцем в тетрадку:

–Пиши еще: «Акимка купит Дашутке платок с цветной каемкой и гусарики. Хватит ей босой да простоволосой бегать. Не маленькая, чай...»

У меня сломался карандаш. Пока я его чинил, на Волгу прискакал хозяин. Злой, встрепанный и красный, словно только из бани. Он кричал о какой-то неустойке1 и требовал, чтобы вся пшеница из пакгаузов и амбаров на Балаковке была отгружена Вольскому интендантству. Дяде Сене он приказал готовить баржи к погрузке, а Махмуту – скакать на пассажирскую пристань за старшим грузчицкой ватаги Сашком Свинчаткой.

Махмут доставил Сашка через пять минут.

–Здорово были! – с тяжким хрипом, утробно пророкотал он и сел на пороге избы, загородив плечами всю дверь.

Шеи у Свинчатки не было. Огромная, лысая, вся в желтых желваках голова казалась вросшей в широченные плечи. Под вздутым лбом, как под навесом, прятались маленькие свиные глазки. Ни усов, ни бороды, а какие-то клочки сухой черно-бурой шерсти. Он долго укладывал на коленях тяжелые, перевитые узловатыми жилами руки.

Хозяин послал меня за Царь-Валей.

Когда я только-только выздоравливал, Акимка рассказывал мне про Царь-Валю. Росту невозможного, как на колокольню глядишь. Пудовиком крестится, и хоть бы что... Со слов Акимки она представлялась мне громоздкой, уродливой. Когда же встретился с ней, изумился. На две головы выше дяди Сени, полногрудая и совсем не громоздкая, а статная и красивая, несмотря на заношенную до лохмотьев, латаную и перелатанную юбку и кофту из мешковины. Из-под синего выцветшего платка у нее выпущено на лоб несколько темных кудряшек, а под широкими полудужьями бровей – серые озорные глаза.

Встретившись со мною первый раз, она взяла меня за подбородок, посмотрела в глаза, подмигнула:

–Слыхала про тебя. Бабы-солдатки уши прожужжали.

Письма, сказывают, мастак писать. Это хорошо. Я хоть и не солдатка, а как-нибудь тоже попрошу тебя письмо написать. И попросила.

Пришла, отозвала за пакгауз, достала из кармана конверт, бумагу и новый чернильный карандаш.

–Дружку моему письмо-то, Ивану Сазонтычу,– заговорила она, складывая под огромной грудью руки.– В цирке мы с ним работали – гири метали, железо гнули, подковы ломали, с маху кулаком гвозди в доски вколачивали. Дружно работали. Да однажды я не так повернись, руку-то и вывихни. Вывих-то прошел, а ловкости уже не стало. Куда деваться? Пошла на Волгу, в босяки. Иван-то Сазонтыч не пускал, да что же я, такая верзила, на его шею сяду? Остался он в цирке. Стрелял ловко. Пятак в воздух кинет и прострелит на лету. В войну его на фронт взяли. И все ничего, здоров был. А тут сообщает, что немцы его снарядом накрыли. Ног у него теперь нет. В Казани на излечении он находится. Пишет куда как слезно: «Прощай, Валюша, жизни я себя все одно решу. Кто меня, калеку, кормить-поить станет?» Вот ты ему, Ромашка, и напиши. Пускай он страхов на себя не нагоняет. Пускай залечивается да плывет ко мне. За старое доброе уж я его голубить буду. Детей мне судьба не дала, нехай он за дите у меня будет. Так и напиши. За ди-те,– повторила она раздельно.– Сама бы написала, да ишь, руки-то мои какие,– и показала мне залубене-лые, мозолистые ладони.

Я быстро написал ей письмо. Читала она его про себя, а когда прочитала, взволнованно прошептала:

–Спасибо, милок! Считай меня теперь за друга. Случись, обидит тебя кто, скажи – жизни не пожалею, вытрясу душу из обидчика...

Я привел Царь-Валю.

Потеснив Свинчатку к косяку, она вошла, стала у стены и уперла руки в бока.

Садись, Валентина Захаровна,– подвинулся Горкин на лавке.

Не устала, постою,– откликнулась она и колыхнула плечом в сторону Свинчатки.– А энтот леший чего припожаловал? И вон...– кивнула Царь-Валя к берегу. Там по тропинке, проторенной у самой воды, цепочкой двигались мужики, грузчики. Поднявшись по береговому откосу на пакгаузный двор, они рассаживались вдоль забора.– За каким проваленным их сюда несет?

Да вот договориться с ними думаю. Твоя бабья ватага да вот Свинчатки – пшеницу грузить. Шестьдесят тысяч пудов, и чтобы за сутки,– объяснил Дмитрий Федорович.– О твоей ватаге речи нет, она у меня на постоянном жало-занье, а вот его по семишнику с пуда даю.

Та-а-ак! – Царь-Валя переступила с ноги на ногу, закинула руки за спину, заворочала пальцами.

–Что же молчишь, Сашко? – спросил Горкин.

Харч с бешеным молочком к семишнику приобщай, и разговору крышка,– как из бочки, прогудел Свинчатка и зашелся гулким, затяжным кашлем.

Значит, харч и водка? – весело взглянул хозяин на Сашка и подмигнул Царь-Вале.– Поняла, Захаровна?

Не глупая, понимаю,– ответила она, исподлобья рассматривая хозяина.– Выходит, так. Моя бабья артель, как сатана в аду, больше года на твой карман трудилась, а на срочную работу ты Свинчатку с его пьяницами зовешь? По семишнику с пуда, да еще и харч с водкой им жалуешь? Ловко!– Широко взмахнув рукой, Царь-Валя зло выкрикнула: – Валяй! А мы бунтуем!—и, круто повернувшись, направилась к двери.

Остынь!—приподнялся ей навстречу Сашко, загораживая своей квадратной тушей дверь.

Как бы я тебя не остудила! – встряхнула головой Царь-Валя и властно прикрикнула:—А ну, марш с дороги, Иуда! У обездоленных баб с ребятишками кусок хлеба из глотки рвешь!

–В чем дело, господа? В чем дело? – засуетился Горкин.

–Ты нас не господи,– обернулась она к хозяину.– Время придет, мы сами в господ себя перекрестим. Пока мы – бабы безмужние да вдовы солдатские. И наше слово тебе такое: будь ты хоть распрохозяин, а ни тебя, ни Свинчатку мы к пакгаузам не допустим! А ты,– надвинулась Царь-Валя на Сашка,– ты скатывайся отсюда, чтоб и духу твоего не было!

–Вон что?! – прорычал Свинчатка, приподнимая огромный, словно кувалда, кулачище.

Что произошло в эту секунду, было непонятно. Царь-Валя сунула пальцы Свинчатке под клочья бороды. Глухо охнув, он треснулся затылком о притолоку и кулем перевалился за порог. Она перемахнула через него, схватила за кушак и, подняв одной рукой в воздух, метнула его через перила в Волгу.

От пакгаузов разметанной и крикливой оравой к пристани побежали грузчицы, от забора – свинчатцы. А Царь-Валя неторопливо спускалась по мосткам с баржи, заворачивая рукава кофты. На мгновение она остановилась, подняла руку и крикнула:

–Бабы-ы, гони свинчатских!..

Только что разметанные оравы мужиков и баб сроились, и над кипением голов взметнулись кулаки. Густо задымилась земля под десятками ног.

Бились страшно. Летели клочья от рубах и кофт, среди частых глухих, но хрустких ударов то и дело раздавались хриплые вскрики и злые взвизги.

У меня от робости прерывалось дыхание, а Акимка суетливо бегал вдоль бортовой решетки по пристани, приседал, ударял себе по коленам и выкрикивал:

–Вот да!.. И-их, ты!.. Глянь, Ромка, как Царь-Валя их крошит!..

Царь-Валя действительно крошила. Выше всех, она металась в самом центре свалки. Кофту с нее сорвали. В розовом лифчике, голоплечая, раскосмаченная, она успевала бить и прямо перед собой и наотмашь. Ее длинные руки будто кружились вокруг нее.

Что вы наделали? – зло сверкнул глазами на хозяина дядя Сеня.

Полицию, полицию! – выкрикивал Горкин и то бледнел, то становился красный, словно кумач.

Какая вам полиция? Если бы она и была тут, разбежалась бы! – И дядя Сеня, подняв руки, крикнул так, что у меня в ушах заломило: – Сто-о-ой!

Тут свинчатцы не выдержали и побежали. Бабы гнали их до ворот, улюлюкали, бросали им вслед босовики, лапти, онучи.

Сашко долго пробарахтался в Волге. И, пока выгреб к берегу и, скользя на размокших поршнях, взобрался по косогору во двор, свалка закончилась. Грузчицы толпой вытеснили его за ворота и заложили их слегой.

А теперь покалякаем,– весело заговорила Царь-Валя, поднимаясь на пристань. Руки до плеч у нее были в ссадинах, в синяках. Она обтирала их мокрым полушалком и, кивая на двор, спрашивала Горкина: – Ну как, видал?

Как ты посмела?! – стукнул Горкин по столу, выкатывая глаза.

Не кричи,– махнула она рукой.– Разбередишь душу – я ведь и тебя, как Свинчатку, в Волгу махну. Э-э-эх! – протянула Царь-Валя, подсаживаясь к хозяину и подгребая его себе под локоть, как мальчонку.– Считала я тебя, Митрич, за сокола, а ты, как все прибыльщики,– тем же миром мазан. На горло человеку наступишь, только бы на копейку еще копейку нажить.– Горкин попытался было подняться, но она прикрикнула, тряхнув головой:—Сиди! Плюнуть бы тебе под ноги да и распрощаться. Когда-нибудь плюнем, а сейчас время не пришло. Всё у тебя в руках – и деньги и хлеб, а у нас, у баб,– горе да ребятишки. Потому пока сказ мой вот какой: твои шестьдесят тысяч пудов за сутки в баржах будут. Половину мы за свое жалованье стащим, а вторую – как ты Свинчатку подряжал: по семишнику с пуда. Так, что ли?

Ну, положим так. А дальше?

И дальше так же. Харч посытнее выставишь, а за водку деньгами отдашь.

И ты из-за этого такое затеяла? – возмутился хозяин.– Да знаешь ли...

Она не дала ему договорить:

Поладили, что ли?

А, работай, ну тебя к лешему!..– отмахнулся Горкин.

И работа началась. Я уже привык видеть, как легко расправлялись грузчицы с туго набитыми зерном мешками. Свободным рывком они взваливали с бунта мешок на плечо и не торопясь отходили. Царь-Валя при обычной погрузке словно плыла с мешком на горбу, подбрасывая на ходу в рот подсол-нушки. Работали с шутками, прибаутками.

На этот раз работать начали по молчаливому взмаху руки Царь-Вали. Она первой подошла к бунту, рванула на плечо мешок и быстрым, скорым и легким шагом двинулась к двери, пробежала по подмостьям, и будто не она, а мешок поднял ее на пристань, а затем на баржу. За ней в очередь двинулись ее подруги. Скоро между пакгаузами и пристанью образовался поток из покачивающихся мешков. И – ни слова, ни смешка, ни шутки!.. Четыре грузчицы, тетя Дуня, я и Акимка едва успевали наполнять освободившиеся мешки. Дядя Сеня и Максим Петрович подтаскивали мешки к дверям.

Солнце давным-давно перевалило за полдень, а работа шла и шла, и все так же молчаливо и быстро.

Внезапно появился хозяин. За ним Махмут с Макарычем внесли несколько корзин с хлебом, кругами колбасы, кусками свиного сала.

–Захаровна, принимай харч! – крикнул Горкин.

Она отмахнулась и прошла мимо, подтряхнув на плече мешок. На обратном пути остановилась у корзин, утерла лицо пустым мешком и насмешливо подмигнула хозяину:

–Лихой ты, Федрыч! Только что-то у тебя стол низок. Нагнуться-то я, пожалуй, не сумею.– И кивнула на корзину.– Уж потрудись, подай-ка мне, что на тебя смотрит.

Горкин подал ей калач и кружок колбасы.

–Хоть разок из хозяйских рук угощусь,– рассмеялась она, разрывая колбасный кружок. От одной половинки откусила, вторую сунула в карман юбки и, разламывая калач, крикнула: – Бабы, кормись помаленьку!

Грузчицы одна за другой подходили к корзинам с провизией, брали, что им нужно, и на ходу начинали есть. Работа не прекращалась ни на минуту.

Мы с Акимкой обезножели и обезручели. Близ полуночи Макарыч сказал нам, чтобы мы шли спать.

Искупавшись, приободрились и решили сделать в тетрадке запись про Царь-Валю. Долго бились, и, кроме того, что она из сильных самая сильная и что мы будем ее уважать, у нас ничего не записалось.


33

С тех пор как баржи, нагруженные пшеницей, ушли, пакгаузы пустовали, а потом в них стали свозить ячмень, скупленный еще осенью по степным селам и хуторам Заволжья. Везли его обозами. Придет обоз – в пакгаузах часа на полтора-два вскипит работа. Отгремят, отскрипят разгруженные подводы на взвозе – ив пакгаузах станет так тихо, что в ушах начинается тоненький звон. Максим Петрович с дядей Сеней сядут у конторки и заведут нескончаемый разговор о войне или примутся спорить о каком-то новом этапе в жизни. Слушать их было скучно, и мы с Акимкой заваливались спать у ячменного вороха, или убегали на песчаный плесик возле пристани. Купались там, грелись на солнышке.

Сегодня ни на сон, ни на еду у нас времени не хватило. Завтра среда. С утренним пароходом приедут бабаня и Дашутка. В первый же перерыв между обозами мы с Акимкой сбегали в Балаково за своими вигоневыми костюмами и принялись думать, чем бы нам одарить Дашутку. У Акимки были его четырнадцать пятаков, у меня – два двугривенных и пятак. Сложив все деньги вместе, мы думаем, на что их потратить.

–На полушалок хватит,– рассуждает Акимка,– а я же и гусарики купить обещался.

Дуня смеется:

Дашутку и в глаза не видал, а уже наобещать успел.

А я про себя обещал!—обиженно ответил Акимка.– Мы вон с Ромкой обещание и в тетрадку записали!

Купили бы к полушалку сатинету на платье. И в деньгах уложитесь, и подарок выйдет нарядный.

Совет Дуни пришелся нам по душе, и мы решили сбегать в лавку, на пассажирскую пристань.

Через полчаса мы уже показывали Дуне белый полушалок с голубой каймой из васильков и отрез ярко-зеленого сатина.

Она похвалила полушалок, водила по нему рукой, а сама печально смотрела мимо него. Я глянул, куда смотрела Дуня.

На носу баржи стояли Макарыч и дядя Сеня. Макарыч то снимал, то надевал фуражку и словно объяснял что-то, а дядя Сеня, слушая, кивал головой. Акимка ничего не замечал. Встряхивая полушалок, он торопливо рассказывал Дуне, как рядился с лавочником:

–Запросил рублевку и уперся. Насилу уговорил его за девять гривен отдать, а то бы на сатинет не хватило.

Дуня вдруг закрылась Дашуткиным полушалком и, облокотившись на стол, сквозь слезы воскликнула:

–Ох, ребятишки, ребятишки, какие же вы счастливые!.. Теперь я был убежден, что у нас что-то случилось, и затревожился.

Дуня Степановна, ты чего загорюнилась? – озабоченно спросил Акимка и, метнув на меня взгляд, крикнул: – Беги дядю Семена покличь!

Не надо, Ромаша,– схватила меня за рукав Дуня и уголком фартука присушила глаза.– Увидит – плачу, стыдить будет.– И вдруг рассмеялась.– Вот ведь какая глупая. Вы вот подарков Дашутке накупили, а я и разгрустилась. Встречать ее будете, радоваться, а мне Сеню провожать.

Вошел дядя Сеня. Глянул на Дуню, закачал головой:

Опять у тебя, Дунюшка, глаза на мокром месте.

А я, Сеня, чуть-чуть всплакнула, самую малость.

–Рановато, Дунюшка. Макарыч и на тебя билет купил. Поедешь меня провожать.

Ой, как хорошо-то! – радостно воскликнула Дуня.

А вы куда поплывете? – спросил Акимка.

–Да-а-алеко! – махнул рукой дядя Сеня.– В Нижний, на ярмарку. Вон Дунины заплаканные глаза продавать. Заплаканные продадим, а веселые купим.

Дядя Сеня шутил, но я видел, что он только старается быть таким, а где-то в глубине его глаз таилась тоска. И я понял, что за смешными словами он скрывает от нас какую-то тайну.

...Пришел очередной обоз. Разгружали его до сумерек. Выписывая возчикам квитанции, я все время думал о дяде Сене. Не верилось, что завтра я его уже не увижу у весов, не услышу его голоса. Хотелось, чтобы он подошел ко мне, встряхнул за плечо и сказал: «Никуда я не поеду от тебя, Ромашка». Но он не подошел. Молчаливо простоял у весов, взмахом руки показывая, когда нагружать и разгружать их, а кончив взвешивать, повернулся и медленно направился из пакгауза к пристани.

Дядя Сеня поднялся на пристань, вошел в избу и тотчас же появился вместе с Дуней. Он на ходу надевал пиджак, Дуня повязывала полушалок. Спустившись с пристани, они торопливо пошли вдоль берега, почти у самой воды, и скоро пропали за крутым береговым изгибом. Пока я подкалывал накладные, из пакгаузов разошлись почти все. Акимка охапками перетаскивал в кладовую пустые мешки, а Максим Петрович со сторожем запирали ворота.

Вы закончили? – крикнул он нам.

Сейчас! – откликнулся Акимка.

Тогда заприте.– И Максим Петрович оставил нам замок.

Куда это они все? – удивленно протянул Акимка, помогая мне задвигать тяжелые створы пакгаузных дверей.

А когда я продел дужку замка в петлю запора, он толкнул меня локтем и таинственно прошептал:

–А я догадался куда. Вот ей-пра, догадался. Они в Бобовников яр пошли. Они и летось там собирались.

–Кто? – не понимая, спросил я его.

–Да все наши. И Надежда Александровна тогда была, и еще какие-то дядьки. Айда и мы. А? Летось-то меня тятька прогнал, а нынче я не уйду. Пускай хоть казнит, не уйду!

И мы побежали к Бобовникову яру.

Пологие склоны яра, густо заросшие бобовником, круто обрывались и меловым откосом падали к Волге. Из глубины, трепеща листвой, поднимался осинник. Лес в лунном сиянии казался подвижным дымящимся озером. Мы еще не миновали и половины мелового откоса, как нас окликнула Царь-Валя:

И чего это вы, мальчишки, без пути ходите? Вон ведь где тропка-то.– Она появилась из-за осин в лунном свете, дрожащем от теней неспокойной листвы.– Ай и вам туда требуется?

А как же? Знамо,– ответил Акимка.

А вот так же,– насмешливо откликнулась Царь-Валя и кивнула на вершину откоса.– Полезайте-ка назад, голубчики, не то я вас к осинам попривязываю.

Не пустишь? – спросил Акимка.

Уж не серчай, Акимушка, не пущу.

Ну и шут с тобой! – отмахнулся он.– Пойдем, Ромка.– Он проворно пополз вверх по откосу. ,

Скоро мы с ним были на склоне яра, среди зарослей бобовника, а через минуту уже мчались к Волге. Передохнув у воды, двинулись в яр по каменистой теклине1. Шли осторожно, даже дышать страшились. Где-то близко между деревьями забродил красноватый свет, а потом мы увидели маленький костерок. Он горел выше нас, на широком уступе. Взяв в сторону, мы поднялись на склон и как зачарованные остановились. Неподалеку от нас на камнях и поваленном дереве сидели не только все наши, но и доктор Зискинд, и двое помощников немого Митрофана с бойни, и еще пятеро незнакомых нам мужчин в брезентовых куртках. У одного были толстые вислые усы; он горстью оттягивал их и тихонько раскачивался. У костерка стоял узкоплечий, с вдавленной грудью человек в черной сатинетовой рубахе и ровным, спокойным голосом говорил:

–Война принесла народу невероятные страдания. Царская Россия накануне поражения. У нее нет ни снарядов, ни винтовок, чтобы продолжать эту позорную войну. Каждый час и каждый день приближает нас к великим битвам за свержение насквозь прогнившего царского строя, за освобождение рабочего класса и всего трудового народа от гнета царя, помещиков и капиталистов. Страдая на войне и от войны, раздумывая об истинных ее причинах, трудящийся люд – рабочие и крестьяне приходят ко все более ясному пониманию, что освободить себя от бедствий и страданий они могут только сами и только путем революции. При этом они размышляют о такой революции, в результате которой всё—и земля, и фабрики, и заводы, и все материальные и духовные ценности, а также власть в государстве должны перейти в руки трудового народа.

Не понимаю!—воскликнул, вскочив с камня, доктор.– Вы говорите о невозможном. Я вижу и верю, что русскому самодержавию приходит конец, но чтобы государственная власть была в руках рабочих, сермяжных мужиков!.. Это обманчивая и никому не нужная мечта.

Нужная! – громко сказал Максим Петрович.– И скоро, очень скоро вы, доктор, увидите, как народ станет делать эту мечту явью.

Чепуха! – отмахнулся обеими руками доктор.– Как можно думать, что полуграмотная страна, страна мужиков, баб, станет ими же управляться?

И станет,– перебил доктора Макарыч.– Есть у народа этой полуграмотной страны такое, чего, может быть, нет ни у одного народа мира,– гневом переполненная душа. Мы говорим сейчас не о том, чтобы завтра брать власть, а о том, чтобы объединить силы и в нужный момент совершить революцию против царизма и капитала. Мы ведем разговор о том, кого пошлем на фронт для работы среди солдат.

Говорите, говорите,– забормотал доктор.– Решайте. А я... я умываю руки, господа.

Товарищ Лохматый,– обратился Макарыч к человеку в черной косоворотке,– еще до вашего приезда мы обсудили тут между собой. У нас есть кого послать на фронт. Вот известный вам и комитету партии Семен Ильич Сержанин, вот братья Иконниковы.

Помощники немого Митрофана поднялись, подошли к товарищу Лохматому и пожали ему руку. На площадке появилась Царь-Валя.

–Расходись! – строго и торопливо сказала она, затаптывая и разметывая костер.

Площадка мгновенно опустела.

...На пристань мы с Акимкой вернулись раньше всех, торопливо разделись и легли в постель.


34

Надрывно гудит отвальный гудок, звучно плюхается в воду /толстая петля кормовой, и пароход, содрогаясь, отслоняется от пристани. Между нею и пароходом – взбуруненная до пены желто-зеленая вода. Полоса ее все увеличивается и увеличивается, а с пристани мне машут руками и платками Акимка, Дашутка, бабаня, дедушка, Максим Петрович. .

Никак не могу примириться с мыслью, что я на пароходе, что меня провожают.

С утра все шло так, как и ожидалось накануне. Ночью я не спал. Заведу глаза и тут же окажусь в Бобовниковом яру. Все, что увидел и услышал там, было похоже на какую-то таинственную жизнь. Я и понимал и не понимал ее. Акимка тоже не спал, ворочался, вздыхал. Вернулись дядя Сеня с Дуней, стали укладывать в жестяной сундучок чулки, портянки, полотенце, тихо переговариваясь.

–Что ты, Дунюшка? – шептал дядя Сеня.– Да не подменили ли тебя? Понимаешь же ты. И провожай меня без слез. Уж не тот я теперь, да и ты не та. Перестань. Если даже и не вернусь я, погибну, и тогда не смей плакать.

Потом они ушли, а я, чтобы отвлечь себя от невеселых мыслей, попытался представить себе пароход, на котором плывут бабаня с Дашуткой. Я увидел его на стремени Волги. Сияя всеми окнами, он двигался медленно, и от него по черной воде катилась крутая пенная волна.

–Вставай!—толкнул меня Акимка.– Сна нет, чего же бока отлеживать! Да и заря занимается...

Молча надели мы свои вигоневые костюмы. Зашнуровывая ботинки, Акимка строго сказал:

–Ты про Бобовников яр не проговорись кому.

Но я и без него знал, что говорить об этом нельзя даже бабане.

–То-то,– заметил Акимка, разыскивая в ящике стола гребешок.

Причесывался он долго. Ежистые волосы не покорялись. Прилягут у висков – встопорщатся на затылке или поднимутся надо лбом. Акимка плюнул, нахлобучил картуз по самые брови и, забирая со стола полушалок с отрезом сатинета, проворчал:

–Пошли, что ли...

Утро вставало ясное. Над Волгой было тихо.

На носу баржи сидели дядя Сеня и Дуня. Она склонила голову ему на плечо, а он гладил ее руку, что-то шептал и улыбался.

Акимка дернул меня за рукав, увлекая за собой к сходням с баржи. Когда мы сбежали на берег, он с ожесточением зашептал:

–Либо ты маломысленный! Дядя Семен с Дуней Степановной на прощании, а ты на них глаза лупишь, как наш глупый Павлушка...

Он точил меня всю дорогу до пристани и на пристани. Подобрел и стал прежним, когда за Затонской косой к озаренным первыми лучами солнца облакам потянулись клубы пароходного дыма.

–Идет! Ей-ей, идет! – засуетился он и забегал вдоль пристанской палубной решетки.

На линейке приехали дедушка, Максим Петрович и Макарыч.

–Пароход идет! – бросился к ним Акимка.

Не добежал, вернулся ко мне. Весь красный, с разбегающимися от радости глазами, сунул мне полушалок:

–На. Ты отдашь.– Но тут же выхватил его у меня из рук и протянул отрез: – Нет, ты сатинет отдавай!

Радость встречи с бабаней и Дашуткой была омрачена расставанием с дядей Сеней. Пароход уже огибал стрелку Затонской косы, а я смотрел не на него, а на дядю Сеню. С дорожным сундучком в руке, высокий, в пиджаке нараспашку, он быстро поднимался по подмостям на пристань. За ним с узелком в руках спешила Дуня. Он без картуза, она со сбившимся на шею платком, оба светловолосые, красивые и такие близкие мне...

Макарыч вручил дяде Сене сверток, билеты, крепко обнял его:

–Спасибо, Семен Ильич. Не подвел. Никогда не забуду.

–Тебе спасибо, друг ты мой!—Дядя Сеня поцеловал Макарыча.

Потом он обнялся с дедушкой, с Максимом Петровичем и подошел ко мне.

–Ну, Ромашка, до свиданья, сероглазый. Живи, расти, умней...

А пароход уже швартовался и всей своей махиной напирал на пристань.

–Вон они! Вон они! – закричал Акимка. Загрохотали, ткнулись к борту парохода сходни, и по ним

густо повалил народ.

На пристанской площадке стало тесно. Но шум и суета не могли заглушить Акимкин голос:

–Бабанька Ивановна, мы тута! Вот, вот где! Дашка, гляди в Волгу не упади!

А я никак не оторвусь от дяди Сени. Мне надо ему что-то сказать, а что – не могу вспомнить.

–Ромк, гляди, Дашка-то какая стала!—Акимка оттащил меня от дяди Сени и нырнул в толпу, раздвигая ее плечами.

Дедушка, кивая и показывая на дядю Сеню, что-то торопливо говорил бабане. Она слушала его, подбирая себе под руку тоненькую большеглазую девчонку. Синяя старенькая жакетка стискивала ее узенькие плечи. Розовое платьишко на ней было короткое, а ноги в серых онучах толстые, туго опутанные черными оборками от лаптей. Если бы я не видел, как Акимка гладил рукав ее жакетки, а она смущенно не отворачивалась и не прятала зардевшегося лица в складках баба-ниной шали, я ни за что не узнал бы Дашутку.

И вот все они – бабаня, Дашутка и Акимка—двинулись к нам.

Бабаня глянула на меня, но подошла к дяде Сене. Молча взяла его за затылок, пригнула голову, поцеловала в одну щеку, в другую и, отступив, низко поклонилась.

–Благополучия тебе, Семен Ильич, во всех делах.– И, вздохнув, повернулась ко мне.– Здравствуй, сынок. Вот и подружку я вам с Акимкой выручила.

Дашутка стояла смущенная и не знала, куда деть руки. Акимка кружился возле нее:

–Ты говори чего-нибудь! Говори: «Здравствуй, Ромка», и все! На вот тебе.– Он сунул ей потихоньку под локоть полушалок.

Она подняла на меня глаза, что-то пролепетала и вдруг заплакала.

Э-эх! – с отчаянием воскликнул Акимка.– Как была неуладливая, так и осталась!

Сам ты неуладливый! – рассердилась Дашутка и, тряхнув головой, шагнула ко мне, поклонилась, сказала:—Здравствуйте. Я вам низкий поклон с письмецом привезла от Олюшки. Она по вас скукой соскучилась.– И, еще раз поклонившись, протянула мне письмо.

С Волги сипло, нехотя гудел пароход, прибывающий сверху. А тот, что привез бабаню, отваливал от пристани. С нижней палубы дядя Сеня помахивал нам картузом, Дуня – платочком.

Мы все дружно замахали им.

У стрелки Затонской косы пароходы разминулись. На кожухе колеса подваливающего сверху парохода Акимка вслух прочитал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю