Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
13
Сижу во дворе, на крыльце, охватив коленки руками, и жду.
Ярко светит солнце. Цветущие груши стоят, не шелохнутся. Широкие голубые тени от деревьев протянулись до самых ворот и принялись вползать на них. Я жду. И первый раз в жизни мне хорошо, что я жду и знаю, кого жду. От этого, может быть, и думалось по-иному, увереннее. Если раньше я спрашивал себя, когда же я вырасту, то теперь знал, что вырасту скоро. Стану сильный и буду работать. Буду помогать дедушке Даниле. Соберу плавник по всей Волге, продам и куплю ему лошадь. ДядяСеня как-то говорил, что крестьянину без лошади жить невозможно.
Он и сегодня на Волге. Ушел с утра, а сейчас уже вечер. Дядя Сеня не обедал, и борщ, принесенный мною из харчевни, давно остыл.
«Стоит, поди, на пристани, а с Волги ветер холодный»,– рассуждаю я сам с собой. И мне становится жалко его.
–Хороший он,– вслух говорю я и вспоминаю нашу жизнь с ним.
Нынче, собираясь на Волгу, он потянул меня за рукав рубахи, обнял за плечи и, заглядывая в лицо, спросил:
–Ты что меня никак не именуешь? Мы, чай, с тобой человеки. Раз я тебя Ромашкой окликаю, то и ты меня по имени называй. Знаешь? – Он озорно подмигнул.– Именуй меня как Дуня – Сеней. Ну, а для уважительности, что ли, «дядя» прибавляй. И буду я у тебя зваться дядей Сеней.
Погрустив поначалу, что господин управляющий разлучил его с Дуней, он как-то вдруг словно переменился и стал веселым. Мне даже показалось, что на нем все новое: и рубашка, и брюки, и сапоги, а лицо со вздернутым по-мальчишески носом вымыто и разглажено.
«Ромка, а вот как ты размышляешь, можно о близком человеке плохо думать?» – спросил он меня однажды.
Я с недоумением глядел на него, не зная, как ответить. Тогда он рассмеялся и сказал: «Нельзя. А я глуп, как та пробка». «Почему?» – «А потому, что о Дуняшке своей плохо подумал. А она мне вот...– И он приложил руку к груди.– У сердца я ее положил. Что я, что она – все одно. Так как же можно плохо о ней думать? Раз человек тебе дорог – верь, не то пропадешь или озвереешь. Понял?»
Мысли дяди Сени были недоступны для моего детского разума. Я не понимал их, но слушать было интересно. А он и в тот и в последующие дни говорил много и занятно. Конечно, он больше говорил для себя, размышлял вслух. Но слова его западали мне в душу. Я долго просиживал, глядя ему в рот, слушал, не замечая времени.
А вчера, вернувшись с Волги, он вдруг заговорил о моей матери:
«Она у тебя, Роман, была умная, а душа у нее изломалась. Разум-то крепкий, а душа хрупкая. Это, брат, для человека– беда. Ее, душу-то, разумом надо спутывать. Скрутить, как канатом, и держать. Держать и беречь, чтобы паршивые люди ее не касались».
Зашел разговор и о дедушках. Из моего рассказа о деде Агафоне у дяди Сени, видимо, не сложилось определенного мнения.
«Искал он чего-то...– задумчиво произнес дядя Се-ня.– Чего искал? Не угадаешь. Богу кланялся. Надеялся на него. А надежды – они не поят, не кормят, только разум мутят. Вот он и пропал ни за понюх табаку. Жалко его... Зато второй у тебя дед, Ромашка, Данила Наумыч, вот это да!.. По письмам видно – человек могучий и ума у него палата. Только вот жизнь его на коленки поставила. Не хватает ему земли. И тут, Ромка, дело тонкое. Над ней, над землей, умнейшие головы думают. У нас на заводе один человек есть, так его в году раза два в тюрьму сажают. Он, ишь ты, какие разговоры среди рабочих ведет: землю-де мужикам отдать, а заводы рабочим взять. Вот с ним твоего деда-то свести. Они бы вдвоем обмозговали».
Я так задумался над этими словами, всплывшими в моей памяти, что не заметил, как дядя Сеня вошел во двор. Только когда он остановился около меня и с досадой сказал: «Не пришел!» – я поднял голову:
–Кто – не пришел?
–Да пароход. Стоял, стоял на пристани, как монах у обедни, и все попусту.– Дядя Сеня развел руками.– Озяб, устал, есть хочу,– ворчал он, поднимаясь на крыльцо, а войдя в кухню, брякнулся на табуретку.– Покормишь, что ли?
Я побежал в сарай за чурками, чтобы разогреть обед, а когда вернулся, он стоял у стола, черпал ложкой прямо из кастрюли и, весело поблескивая глазами, говорил:
–Там верховой задул, и камский лед понесло. Это если из Саратова они поплыли, то ночевать им где-нибудь под берегом, лед не пустит. Теперь еще завтра день ждать.
Поел он быстро и, попросив меня запереть ворота, лег.
Убрав посуду, я тоже лег и, глядя в темноту, думал о дяде Сене и его Дуне, пытаясь представить себе, какая она: веселая, добрая, как дядя Сеня, или нет.
Ночью меня разбудил стук и радостный голос дяди Сени:
–Приехали!
Я заметил, как он метнулся к двери, слышал, как звякнула щеколда, потом тяжело грохнул железный крюк у ворот, и на мгновение все затихло.
«Вот сейчас и Дуня войдет»,– подумал я. Но вошел дядя Сеня, а за ним господин управляющий. Его басовитый, раскатистый голос заполнил всю кухню:
–Совсем было собралась, да заболела барыня.
Дядя Семен молча зажег лампу и, не глядя на управляющего, прошел к постели, лег, накрылся с головой.
Управляющий, в сером длинном пальто, с шапкой в руках стоял посреди кухни, и его упитанное черноусое лицо выражало недоумение. Потом он передернул плечами и сказал с усмешкой:
–Видали, какой муж любящий!
Дядя Сеня откинул поддевку с лица, процедил сквозь зубы:
–Мы про себя, барин, больше знаем, И ты души моей не тревожь. Не обрадуешься.
Управляющий покашлял в кулак:
Вот что. Я сейчас в гостиницу пойду.
А иди хоть в пропасть!—зло откликнулся дядя Сеня.
Что?!—рявкнул управляющий.– К черту! Уволю!
–Фью! – свистнул дядя Сеня и вскочил так быстро, что кровать пискнула.– Ромка, вставай! Расчет получать будем.
Он так скоро натянул сапоги, что я удивился. Потом так же быстро накинул на плечи поддевку, подошел к управляющему, протянул ладонь:
Выкладывай.
Ну, ну...– отодвинул тот его руку.
–Не нукай – не лошадь! – крикнул дядя Сеня, и голос его налился металлическим звоном.– Раз погнал – не задерживай. А то вот швырну лампу, полыхнешь вместе с домом этим.
–На! – вдруг отрывисто сказал управляющий и стремительно сунул руку за борт пальто.– На! – Он выхватил бумажник, достал из него ассигнацию и бросил на стол.
Дядя Сеня взял деньги.
–Мало. Мы вдвоем караулили,– спокойно, не торопясь произнес он.– Давай еще десятку.
Управляющий пощурился, что-то буркнул и вытянул вторую ассигнацию.
–Одевайся, Роман, пойдем! Нехай он сам сторожит.
14
Ночь. На темном небе—яркие, давно знакомые мне звезды. Тишина такая, что, кажется, я смотрю не сквозь синеющий мрак ночи, а в затвердевшую, неподвижную тишину. Спросонья я еще никак не могу понять, что произошло. Знаю, что дядя Сеня поссорился с господином управляющим, а почему– не соображу. Он крикнул мне: «Роман, вставай!» Я встал, испуганно наблюдая, как управляющий швырял ему деньги. Потом дядя Сеня сказал: «Одевайся, Роман, пойдем». Я оделся и пошел за ним. Вслед нам летел осипший голос управляющего:
–Я тебе покажу, непутевый!
–Видали. Не испугаешь! – сказал дядя Сеня, спокойно сходя с крыльца.
И вот мы сидим с ним у ворот на скамеечке. Сидим молча, будто боимся потревожить ночную тишину. Я пытаюсь понять, что произошло. А дядя Сеня? Почему он молчит? Надвинул малахай на самые брови, голову наклонил так, будто воткнул ее подбородком в грудь, и молчит. Может быть, он уснул? Ведь ночью спят. Но почему я не хочу спать?
С Волги доносится звучный гудок парохода. Эхо катится через все Балаково, и забор за моей спиной начинает мелко Дрожать.
Дядя Сеня пошевельнулся, сдвинул малахай на затылок, медленно повернул ко мне лицо и спросил с тихим вздохом:
–Кажись, я, Роман, дров наколол?
Вопрос мне кажется удивительным. Дров ни он, ни я не кололи зот уже целую неделю. Я сказал ему об этом. Он обрадовался:
Ну! Значит, ничего?
А чего? – спросил я.
–Как же? – развел он руками.– Расчет с хозяином учинили. А дальше что?
Я не знаю, что дальше, а потому молчу.
–Вот и выходит, наколол я дров...– Дядя Сеня пощелкал языком, а затем принялся тереть рукой коленку.– Мне-то оно ничего. А вот ты по моей горячке как кур во щи влип. Я в Саратов, а ты куда? – Он запустил руки в карманы, подержал их там некоторое время, затем вынул и принялся разглаживать на коленке помятые ассигнации.– Обмозговать это надо, Ромка.– И он опять воткнул подбородок в грудь.
На улице становилось светлее. Небо из темного стало синим, а затем поголубело. Звезды словно таяли в вышине. Где-то в конце улицы заиграл переливчатый пастуший рожок, за ним сразу же захлопали калитки, а на базаре меж торговых рядов замелькали серые фигуры людей.
Дядя Сеня все сидел и разглаживал ассигнации.
Из переулка показалась пегая лошадь. Пофыркивая, она выволокла на середину улицы огромный скрипучий воз сена. Горбатый мужичок в длиннополом пиджаке остановил коня против нас и, снимая с головы мохнатую шапку, спросил:
–Хлопцы, кое место на базаре сеном торгуют?
–Поезжай к пожарке,– махнул рукой дядя Сеня и протянул мне одну из ассигнаций.– Возьми-ка.
Я молча взял ассигнацию и принялся засовывать ее в карман штанов.
–Не туда кладешь.– Он расстегнул мне кацавейку и сунул палец во внутренний карман.– Вот куда положи. Да гляди не потеряй. Дедушка Данила приедет, ему отдашь. Понял? А теперь в харчевню пойдем. Там расчет тоже надо учинить.
На базаре уже толпился народ, и многоголосый говор плыл над толпой, над плоскими крышами палаток и растекался в улице. На крыльце харчевни я задержался, уступив дорогу взлохмаченной девушке с ведрами на коромысле.
Когда я вошел в помещение, дядя Сеня стоял около конторки, за которой возвышалась тяжелая, курносая, с жирным подбородком и высокой рыжей прической над низким лбом хозяйка харчевни, Евлашиха.
Вздергивая головой и прищуривая заплывшие зеленоватые глаза, харчевница угодливым говорком сыпала:
–Неприятностей у нас с вами не было. Харчами моими все довольны остаются. Думаю, и вы гневаться не станете.
–За что же? Нет. Ничего, можно сказать, харчились.
Да уж так все говорят. Все очень даже одобряют п благодарят,– говорила харчевница, доставая из конторки засаленную книжку, по которой мы забирали обеды и ужины.– А я как раз вчера подсчитала, сколько вы у меня наели.– Она помусолила палец и принялась быстро листать книгу.– Вот. Ваших у меня еще три рубля пятьдесят шесть копеек.
Разрешите тогда остаточек получить.
Пожалуйста.– Евлашиха выбросила из конторки на прилавок зелененькую трехрублевку и зазвенела мелочью.
Мелочь после,– сказал дядя Сеня.– Мы еще у вас позавтракаем.
Милости просим.
Нам бы баранинки отварной да чайку.
Можно, можно.– Харчевница качнулась на сиденье и вдруг гневно, почти мужским басом крикнула:—Манька! Неси баранину паровую да чаю на двоих!
Несу! – послышался откуда-то издалека тоненький, звенящий голосок.
А к чаю-то вам, молодые люди, что же подать? – обратилась к нам с улыбкой на широком, одутловатом лице харчевница.
Дядя Сеня посмотрел на меня, шмыгнул носом и вдруг выпалил:
–Фунт кренделей и шкалик водки!
Выкрикнув, он опустил глаза и, теребя край скатерти, забормотал:
–Рассерчал я, Роман. На весь белый свет рассерчал. Надо, того, развеселиться. Беда, брат,– развел он руками.– Обман, кругом обман! Дуняшка-то писала: «Обещает меня барин взять, как поедет в Балаково». А приехал – говорит, барыня заболела. Вот народ какой бессовестный! «Барыня заболела...» Как же, заболеет, гляди!.. Ходит – пол под ней стонет. Ее и бес не возьмет!..
Манька оказалась той взлохмаченной девушкой, что встретилась мне на крыльце харчевни. Сверкнув на нас черными круглыми глазами, она проворно составила с подноса тарелки с бараниной, чайники – большой4 с кипятком, поменьше с заваркой – и побежала, придерживая широкий подол розовой юбки.
–А у меня вчера Арефа Пантелеевна была,– сказала харчевница, кладя на стол связку кренделей и ставя шкалик.– Чай пила. Говорит, из губернского суда бумагу прислали– разделить имущество Силантия Наумовича между ней и княжескими наследниками. Правда, что ли?
–Не знаю, Акулина Евлампьевна, а врать не умею. Арефу не видал. Так-то...
Пожав плечами, харчевница пошла и встала за конторку.
Дядя Сеня хитровато прищурил глаза и тихо рассмеялся:
–Удалась Арефа – ни кочан ни репа. Четверть века не видал, ничего не потерял. Еще столько б не видать, вот была бы благодать!..
Но не отошли мы от харчевни и десяти шагов, как лицом к лицу столкнулись с Арефой.
По-прежнему в черном платье, в сером платке, заколотом под острым подбородком большой медной булавкой, она стояла перед нами, то и дело вздрагивая. Ее сухие, желтые пальцы мяли белый платочек.
Прикладывая его к губам, она изображала на своем морщинистом лице то слащавую улыбочку, то плаксивую гримасу, то притворную радость.
–Золотенький!—всплеснула она руками.– Гляди-ка, вырос как! А я-то, я-то совсем было пропала. Спасибо, люди добрые, ангельские душеньки, обогрели, накормили, спать уложили... А я тебя, Романушка, во снах видала. Привыкла я к тебе и тосковала, тосковала... Здравствуй, молодец кучерявый!– качнулась Арефа в сторону дяди Сени.
Здравствуй, если не шутишь,– усмехнулся он.
Злодей-то приехал? Демон-то, грабитель?
Это управляющий-то?
–Он, мошенник...– Арефа затряслась, застучала кулак о кулак и шагнула к дяде Сене.– А ты ему служишь? За рубль душеньку ему продаешь? Он вот тебя, господь-то... Да ишь, по-вашему не вышло.– Она повернулась ко мне и, вытирая брызнувшие из глаз слезы, зачастила: – Не вышло по-ихнему-то! Аблакат за меня горой поднялся. Божья душа, дай господи ему здоровья... Четвертную только взял, а уж написал-то, написал-то как! Самому прокурору в Саратов и губернскому судье. А они там, значит, сошлись и определили: дом – мне и добро мое – мне. Ему, демону-то тому, только книги охальные да, там, что княжеское фамильное. И дай, господи, прокурору-то с судьей многие лета жизни в добром здравии, а умрут – царство небесное и вечный покой...
Арефа часто-часто закрестилась на пожарную каланчу. Дядя Сеня фыркнул:
–Ой, и потешная ты, бабка!
–А я тебе, галашина, не бабка!—зло отрезала Арефа.– Не скаль зубы-то! Я ему, управляющему-то, зенки выцарапаю. Я около Силана тридцать шесть годов хлопотала, а он, грабитель, ишь чего... Выгнал. Вот за полицией сейчас иду. А ополдень аблакат нас делить будет.
– Вот шишига, вот проворная старуха!—хохотал дядя Сеня. А когда кончил смеяться, сказал: – Давай, Роман, на Волгу сходим, а? Простором да чистотой от нее дыхнем.
И мы пошли.
15
Широка и неизъяснимо красива Волга в разливе. Глянешь вправо – голубая и светлая. Влево, против солнца, она вся в золотистой ч^шуе, а по ней огромными однокрылыми птицами летят парусники. Пароход плывет весь розовый, а окна ослепительно сверкают и словно поджигают в воде костры. Я вижу эту красоту, но она не волнует меня, как бывало, когда я убегал из хибарки на Инютинский закосок.
Дядя Сеня лежит на песке. Подперев ладонями голову, смотрит в волжское раздолье, рассуждает:
–Вот водищи сколько, ай-яй-яй... Силища! Волга – мать родная. Сколько она народу кормит! О-ох!.. Многие тысячи. Сесть бы в лодку и айда вниз, до самого Каспия. Воля!.. А нельзя. Есть захочешь. А там, гляди, полицейский. Откуда? Зачем? Паспорт! Тьфу! Плохо все на свете устроено. Захочешь есть. Вот зачем это?.. Чтобы работать. А работать, чтобы есть. Неправильно все это, а ничего не поделаешь. Закон!.. А зачем он, этот закон, простому человеку?
Слушая дядю Сеню, я думаю о своем. Вчера я еще ждал деда Данилу, а сегодня его образ, нарисованный моим воображением, потускнел и отдалился. Если он и приедет, то где он найдет меня? Сижу вот на берегу Волги, а куда пойду отсюда?
–Один человек на заводе объяснял мне, что жизнь такая не богом, а сама собой устроилась и хозяев настоящих в государстве нет. Царь-то есть, только он так – сидит и сидит, вроде как бородавка. Срежь ее – все одно жить будешь. А вот если бы его вместе с министрами да богатыми в Волгу свалить, а трудовому народу одному остаться... тогда, сказывал, жизнь иная будет. Все, говорит, что на земле есть, все от трудового человека. Как думаешь, верно это?
–Не знаю.
–Вот то-то и беда, ничего мы с тобой не знаем...– Дядя Сеня задумался и долго молчал. Потом улыбнулся и мотнул головой.– А там, поди, шум, бум... Арефа на управляющего наступает, а он на нее. Пара. Утопить их в Волге, воздух бы
сразу посвежел... Вот мы лежим на берегу, вроде вольные люди, а они нам такая помеха!.. Ты пойми, Ромашка! Беда-то у человека какая? Не может он одиноким жить. Теснится до кучи, а которого из этой кучи ни возьми, по-своему норовит жить. А было бы вот так: все работай и живи одинаково... Нет, в жизни получается ерунда. Я на работе руки выкручиваю, а барин посиживает, ноготочки рассматривает. Вон Арефа с моим хозяином из-за какого-то наследства перескандалила, а мне оно хоть и не будь. И мечта у меня такая: жить и работать без помехи.
Слова дяди Сени только тревожили мой слух. Я глядел на него и думал: «Ты-то к Дуне своей уедешь, а я куда денусь?»
Порассуждав, он вдруг поднялся, отряхнул песок с поддевки и произнес, усмехаясь:
Пойдем поглядим на них, а?
На кого?
–Да на Арефу с управляющим. Интересно, как они дележку ведут. Пойдем!
Он широко зашагал по песчаному береговому откосу.
Длинной улицей, поворачивая то вправо, то влево, мы шли долго и молча. Нас догоняли и перегоняли люди, но внимание мое было рассеяно, и я не замечал их.
Базар, его пестрое многолюдье, неумолчный гомон с громкими выкриками: «Вот крашенки каленые, пироги горячие! Подлетай, закупай!» – оживили движение моих мыслей: «Дядя Сеня уедет, а я куда? С Арефой я жить не буду, лучше в затон убегу, плавник собирать стану. А как же дедушка? Где он меня искать будет?»
Мысли мои метались и путались. Я не заметил, как мы оказались около флигеля Силантия Наумовича. Крайнее от ворот окно было распахнуто настежь. Под ним колыхалась и шумела толпа любопытных. Из окна неслись голоса – то Аре-фы, то управляющего.
Не трогай! Не твоя вещь!..
А твоя? Скажи-ка, твоя? – взвизгивала Арефа.
Положи, тебе говорят!
–Господин аблакат, ваше благородие, чего же это он надо мной измывается?
Я смотрел на окно, видел пожелтевшие, свернувшиеся листья фикусов, и мне было жалко погибшие растения. Сколько раз я протирал их упругие листья.
«Был бы жив Силантий Наумыч,– подумал я,– он бы вам задал...»
Крики в доме раздались с новой силой, но мне не хотелось их больше слышать. Да и устал я. Устал думать, ходить и стоять. Я выбрался из толпы и сел на скамейке возле ворот.
На краю скамейки сидел широкоплечий человек в серой холщовой рубахе. Его большая, в густых с сединой кудрях голова была низко опущена. Он курил, почмокивая, изогнутый чубок глиняной трубки, прижимая к ней пепел большим пальцем. Палец необыкновенно толстый, с широким и желтым, словно из янтаря выточенным, ногтем. Необыкновенно велика была и его рука, спокойно лежавшая на колене. Я ни у кого не видал такой руки. Коричневая, словно дубленая, она была иссечена глубокими морщинами, в которые въелась не то пыль, не то копоть... Вот рука шевельнулась, медленно погладила колено. Человек глухо покашлял, распрямился и посмотрел на меня. Темная борода, в тонких прядках седины, окружала сухое, строгое лицо с большим крючковатым носом. Кустистые седые брови тяжело нависали над глазами, глубоко ввалившимися в темные глазницы.
Запустив руку за пазуху, он медленно почесал грудь, вздохнул и отвел от меня взгляд. Подошел дядя Сеня. Бросив свою поддевку на скамейку, он сел на нее и, махнув перед ссбой рукой, заявил:
–К вечеру, гляди, глаза друг другу выколют. Вот люди!
А? Взять бы кнут да кнутом их, кнутом!.. Хозяин,– обратился дядя Сеня к широкоплечему старику,– дай-ка я от трубочки твоей прикурю.– Прикурив, он кивнул на флигель: – Видал, как разбушевались?
Видал,– глуховатым баском ответил тот и провел рукой по бороде.– У каждого своя докука.
Это правильно,– откликнулся дядя Сеня.– Только их докука-то, милый человек, жадностью называется.
А что, молодец,– обратился человек к дяде Сене,– рассуждения твои такие, будто ты этих людей, что на всю улицу кричат, знаешь...
Да как же их не знать? Первый крикун там – мой хозяин, управляющий княжеский, господин Вернадский, а второй– старуха Арефа, приживалка...
Вой что! – удивился человек.и, пристально вглядываясь в дядю Сеню, спросил: – Может, ты и Силантия Наумыча, брательника моего, знал?
Дядя Сеня заморгал и, как бы что-то припоминая, воскликнул:
–Никак, ты, Данила Наумыч?
Мне перехватило дыхание. Я вдруг так ослабел, что не мог шевельнуться...
16
Словно от толчка, я проснулся, и действительность показалась мне продолжающимся сновидением.
В желтой полумгле громоздились ящики, рогожные кули, от которых пахло сушеной воблой. Все это мелко дрожало, шуршало и позвякивало.
Мне было удивительно. Минуту тому назад я видел себя в горнице Силантия Наумовича. На столе, заваленном книгами, на высокой стеклянной ножке стояла лампа. Свет из-под абажура падал конусом, желтый, трепетный. Прямо против меня сидел Силантий Наумович. Но стоило мне сказать, что нет, это не он, а дедушка Данила, и все происходило по-моему. В кресле сидел дедушка и, шевеля рукой бороду, улыбался. Сейчас передо мною тот же колеблющийся желтый полусвет. Но откуда кули, ящики и почему все дрожит?..
Вопрос еще не успел сложиться, как я ответил на него. Это же дрожит пароход. Мы плывем вниз по Волге. Знакомый дяде Сене матрос устроил нас на нижней палубе. Утром мы приплывем в Саратов, а оттуда с дедушкой поедем по чугунке.
Все это я знаю. И оттого, что знаю, мне хорошо и спокойно. Я закрываю глаза и вспоминаю, что произошло со мною вчера. У окон флигеля толпа любопытных, и я среди них. Около меня дядя Сеня. Он смеется весело, заразительно.
И вот я уже стою меж колен дедушки; его тяжелые и теплые руки, вздрагивая, лежат у меня на плечах. Он строгими серыми глазами смотрит мне в глаза, что-то говорит, но я не слышу его голоса. Дедушка встряхивает меня за плечи и быстро притискивает к себе. Я слышу тяжелый, гулкий стук сердца и голос, перекатывающийся в его груди:
«Ишь ты... Вон ты какой, внучонок-то? Что же, слава богу, добрался. Ничего, теперь свиделись!»
«А мы ждали! – говорит дядя Сеня.– Вот как ждали!..– Он толкает меня в плечо.– Ромка, а письма-то? Ведь оставили мы! Ах ты!.. Нельзя их оставлять».
И я услышал его торопливые шаги, а затем звонкий и жесткий скрип калитки.
Дедушка посадил меня рядом с собой, обнял, заглянул в лицо:
«Расстроился? Не надо, сынок... Не надо. Вот я и приехал...»
Высокий лоб, изрезанный глубокими морщинами, суровое лицо в большой кудрявой бороде, крючковатый, как у Силантия Наумовича, нос. А глаза добрые, ласковые.
«Ничего, не горься. В Дворики поедем... Чай, не пропадем».
Я молчал, но каждое слово дедушки наполняло меня какой-то неведомой теплотой, и от нее таяла тяжесть, копившаяся во мне со дня смерти матери.
Подбежал дядя Сеня. Шлепнул по папке ладонью, кивнул на меня:
«Роман-то по твоим письмам, Данила Наумыч, писать учился. Прочитал я их. Очень памятные письма. Беречь надо...»
Потом мы пошли в харчевню. Долго сидели там за обедом и чаем. Дедушка рассказывал о своей жизни и о том, как он собирался ехать за мной.
«Сразу бы надо ехать, а денег—ни копейки. А тут... ежели бы сам себе хозяин... Батрачу я. Летом – пастух. В Двориках мирское стадо пасу, а зимой у Ферапонта Свислова в конюхах. Куда денешься? Нанялся – продался. Жаворонки запели, засобирался я. А с чем поедешь? Дорога не малая. Как ни кидай, рублей десять надо, а у меня всего-навсего трешница. Горе, ей-богу!.. И вот бабушка твоя,– он положил тяжелую ладонь на мое плечо, слегка сжал его,– Марья Ивановна... Не родная она тебе бабушка, а душа у ней, как свет белый и как небо широкое. Умирать буду – не богу, а ей молиться стану. Вот какой человек!..– Дедушка взволновался и, хмурясь, тяжело задвигался на табуретке, озираясь, будто что искал возле себя.– Завдовел это я после холерной напасти,– глухо заговорил он после паузы,– и вижу: пропадаю от тоски. Годов уже мне под пятьдесят подкатывало, жизнь на исход пошла, и вот тебе остался один, как кол в степи. К сыну податься – к Ромашкиному отцу? А с чем к нему приедешь? Голова-то от дум трескалась. Вот и приходит ко мне в ту пору Марья Ивановна. У ней холера и мужа и детей прибрала. У ней горе – у меня горе. Сложили мы его вместе, поплакали и стали жить. Люди над нами смеются, стыдят. Да постыдили и забыли, а мы живем. Она мою, я ее старость покоим, горюшко забываем. Вот когда получили известие, что осиротел Ромашка-то, мечусь я за ним поехать, а она со мной вместе мечфся. А тут и говорит: «Вот что, Данил Наумыч, бери мои холсты девичьи. Берегла я их на смерть, да, видно, похоронишь в чем хожу. Детскую душу спасать надо. Продавай». Так-то вот... Капитальцу у меня сейчас в обрез на обратную дорогу, и задерживаться нам тут нечего».
«А у меня деньги есть»,– сказал я, вынимая десятирублевую бумажку.
Дедушка взял ассигнацию, посмотрел и сказал:
«Все одно ехать надо. Ивановна сейчас там за меня стадо пасет. Не женское то дело».
...И вот мы уже в дороге. Прошлое отошло, отвалилось, как тяжесть, и мне легко, приятно оттого, что я двигаюсь навстречу чему-то хорошему.
–До Саратова доплывем, а там по чугунке,– произношу я слова дедушки, и мне хочется увидеть его, услышать его голос.
Приподнимаюсь, вглядываюсь в желтый полумрак, колеблющийся между рядами ящиков.
Дедушка с дядей Сеней сидят на кулях, курят, беседуют. Голос у дедушки глухой, но слова ясные, и я слышу их без напряжения.
–Всего, Семен Ильич, не перескажешь. Всю жизнь как в тисках. За Шварцевым Бабкин над нами измывался, а после Бабкина Карп Лычов в управляющих появился. Из благородных вроде. На нас, мужиков, и глядеть не хотел. Бывало, проедет по Дворикам в колясочке и, чисто кукла, головой не шевельнет. Поуправлял он год-другой, и продал Плахин свое поместье и земли, уехал за границу и проиграл там все до нитки. На расплату с долгом продал и землю, и хутор, и все обзаведение. Приехал новый хозяин. У-у, дока! Картуз с пружиной, в поддевке, в лаковых сапогах. Приехал и землемера с собой привез. Обмерил все, вплоть до берега у речки, и все на карту начертил. Ну, долго ли, коротко, начали в Дворики съезжаться хозяйские родственники. Братья там троюродные, племяши. Между ними явился и Ферапонт Свислов. Не успел приехать, сразу же землю начал запахивать по пятьдесят да по сто десятин. То у хозяина арендует, то у казны, а мы на него всеми Двориками работаем. Работаем да головами покачиваем. Откуда такой? Мужик же. И по обличию мужик, и по одежде, а ровно повитель вредная, оплел Ферапонт Дворики. «Я> говорит, зла людям не желаю, оно само по себе живет. Его ни хотеть нельзя, ни противиться ему не надо». Видал, как рассуждает? А летошний год все село с сумой пустил. Суховей ударил, и хлеб у мужиков начисто выгорел. У Свислова же на пойме десятин восемьдесят свеклы. Уговорились с ним: «Выкопаем, Ферапонт Евстигнеич, но Скатить– хлебушком».– «Ладно, копайте!» Выкопали, а он, подлая душа, по полкопейке с пуда нам выкинул и разговаривать не стал.
Спать мне не хотелось. Спрыгнув с кипы, я подошел к дедушке и дяде Сене, осторожно присел на куль сзади него. Не оглядываясь, он протянул ко мне руку, обнял, прижал к себе:
–Проснулся? Ишь, заря-то какая радостная...– Он кивнул куда-то вдаль.
В пролете между ящиками, сложенными один на другой, виднелся просторный кусок неба. Снизу кумачово-красный, он алел и золотился сверху, а маленькое косматое облачко, казалось, вспыхнуло и горит, как костер.
–Почему не бунтовали? – строго спросил дядя Сеня.
–Какое там, Семен Ильич, бунтование...– отмахнулся дедушка.– Да ведь это я тебе про полгоря рассказал. А ежели про все-то наше горе рассказать...
–Как так – про все?..
Раздался пароходный гудок. Сиплый и прерывистый вначале, он вдруг выровнялся и заревел сердито, властно.
Подходим,– торопливо произнес дядя Сеня, вскакивая.– К Саратову подходим!
Вон ведь как хорошо-то,—сказал дедушка, поднимаясь.– В таком бы благополучии и по чугунке проехать.
Повитель – повилика, вьющееся сорное растение.
Благополучие сопутствовало нам. С пристани дедушка хотел было сразу же идти на станцию, но дядя Сеня зашумел:
–Как так? Чайку у Дуняшки моей попьем. Не думай отказываться, Данила Наумыч,– рассерчаю!
И, пока мы шли городом, удивившим меня своим многолюдьем, прямизной улиц и величиною домов, дядя Сеня не переставая говорил о своей Дуне:
Веселая она у меня и работящая. В одном со мною не согласна. Я к заводу тянусь, а она на прислужение бьет. Около чистых людей, говорит, лучше. А чем? Спроси – не знает. Гляди, вертится сейчас там около своей барыни, юбки ей разглаживает. Не думает, не гадает, что я по Саратову иду.
Да еще и не один,– с тихой усмешкой произносит дедушка.
Это ничего. Ей хорошему человеку доброе слово сказать – великая радость. Ласковая она женщина... Ну, а мне отчитка будет. Узнает, что с барином управляющим раскланялся, шум поднимет. Шуметь она охотница. Рассердится, так оглушит. Голос у ней в ту пору звонкий, и ничем от него не укроешься.
Женщина,– медленно, словно утверждая что-то давно известное, сказал дедушка.
Само собой,– тряхнул головой дядя Сеня.– Одно слово, бабий род.– Он рассмеялся.– А по душе сказать, хороший народ женщины. Без них будто ты и не человек. Вот Дуня рассерчает, пошумит на меня, и я, конечно, а все одно хорошо. Чуешь, не один ты на свете, кто-то о тебе беспокоится.
Некоторое время шли молча. Дедушка думал о чем-то, и его большие брови были низко опущены. Дядя Сеня то улыбался, то вдруг становился серьезным.
–А все одно я ее уломаю,– почти выкрикнул он и так сунул руки в карманы, что поддевка на нем затрещала.– Уговорю на завод работать уйти.
Но Дуню не пришлось ни уламывать, ни уговаривать. Только мы повернули с шумной улицы в тихий, узкий переулок, как кто-то радостно крикнул:
–Сень!
Дядя Сеня остановился, удивленно расширил глаза и вдруг, всплеснув руками, побежал через улицу.
–Дуня!
Дуня стояла в калитке ворот, примыкавших к красному кирпичному двухэтажному дому, и, придерживая рукой
темные пушистые волосы, недоуменно смотрела на дядю Сеню. В .синей широкой юбке, в белой кофте, тонкая и гибкая, она быстро перешагнула порог калитки.
–Приехал?
Они встретились на краю тротуара, схватились за руки и звонко, весело рассмеялись.
Дедушка в нерешительности остановился, придержав меня за рукав:
–Погоди, сынок, пускай они повстречаются.
А барыня-то моя на заграничные воды уехала! – сквозь смех выкрикнула Дуня.– Дома я теперь живу.
Вот здорово! – ударил дядя Сеня руками по полам поддевки.– А я с барином раскантовался. Данила Наумыч, Роман,– махнул он рукой,– идите сюда!








