Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)
Грань мы проехали по целине и с великой осторожностью. За нею верховые отстали, а Рязанцев гикнул, взмахнул кнутом, и лошади понесли.
43
За последним из семи маров началась выжженная казаками степь. Едкая гарь полетела нам в лица из-под копыт всхрапывающих коней и, вздымаясь черным облаком позади, нагоняла и осыпала нас. Тарантас на бездорожье кидало из стороны в сторону, а иногда так встряхивало, что мы едва удерживались в нем. И так час за часом всю ночь. Только перед зарей у реки Солянки выбрались на дорогу в живую, не тронутую пожаром степь.
Черные, словно каждого из нас проволокли через трубу, мы по косогористому склону спустились к речке, запушенной ивняком.
–Отдых!—объявил Рязанцев, останавливая коней в узкой прогалине между ивовыми зарослями.– Ох, и зачернились мы, как те анчутки, что в аду под котлы с грешниками дрова подкладывают,– весело говорил он, наматывая на руку вожжи.– Вы чего же сидите? Выбирайтесь на землю. Тут она не казачья!
Я соскочил с тарантаса и бросился помогать Рязанцеву распрягать лошадей. Наш спутник с трудом сполз с тарантаса. Рязанцев успел подхватить его под руку и, держа возле себя, крикнул мне:
–Роман, под сиденьем брезент. Живо!
Я быстро раскинул брезент под куртинкой ивняка. Рязанцев, поддерживая Шилова под локоть, осторожно положил его на брезент.
–Э-э, товарищ, невеселые наши дела,– протянул он, присаживаясь на корточки возле Шилова.– Ты хоть слышишь, чего я говорю?
Шипов лежал как пласт. Серая бледность проступала даже через въевшуюся в кожу черноту. Рязанцев обтер ему лоб, щеки, помахал в лицо картузом и еще раз спросил, слышит ли он.
У Шилова чуть приметно дрогнули брови, и он с усилием ответил:
Да. Не трогайте меня... Спать, спать я...
Тогда лежи!—обрадовался Алексей Карпыч и качнул меня за плечо.– А ты стоишь на земле? – Он подмигнул и засмеялся.– Так чего же, давай хозяйничать. Пока я коней стреножу, добудь-ка из тарантаса суму мою солдатскую – там мыло, полотенце. Стряхнем с себя сажу казачью да искупаемся в Солянке.
Солянка вся заросла кугой и колючими водорослями. Едва отыскали чистую колдобину. Вода ледяная, но мы наперегонки окунаемся, мылимся, ныряем. Рязанцев бултыхается в воде, колотит по ней кулаками:
–У-ух, и ловко! У-ух, гоже!..
Я давно уже выбрался из речки, оделся, а он все ухал, крякал, шлепая себя по бокам и плечам.
После купанья я впервые заметил, что его темное от загара лицо осыпано мелкими-мелкими рябинками, а глаза под веселыми белесыми ресницами – с зеленоватыми радужными и голубыми белками. Одеваясь, он говорил:
–Приеду в Сулак, ахнут. Все писал: «Не ждите». Супруга, знамо, мне в ответ письмо за письмом: «У нас революция». Вот приеду, погляжу, какая она там... За фронтовую жизнь, окопную, кое-чего понял, да и Семен Ильич натракто-вал годов на десять вперед. Вот, парень, человек! Удивительный! Что ни скажет, так в самую точку, что ни сделает – в самый раз. Через наш лагерь больше не коней прошло, а людей с революционным пылом. Вот он какой! Нас у него в команде не больно много, а все как есть большевики. Да-а...—Рязанцев вздохнул.– В Сулаке-то у меня семья: жена, парнишка четырех годов, отец с матерью. Еду домой, а душой томлюсь. Вон получил Семен Ильич команду трогаться в последний и решительный бой, а меня, ишь ты, в Сулак... Да погляжу, может, сноровлюсь там боевой отряд или дружину сколотить...– Одевшись, он тщательно обдернул гимнастерку, обмел пучком травы сапоги и, кивнув на Шилова, калачиком свернувшегося на брезенте, сказал: – Накинь-ка на него мою шинель. Как бы не остыл. Холодновато...
Алексей Карпович набрал сушняка и раздул костер. Затем направился к тарантасу и вернулся с мешком. Вынул из него хлеб, жареную баранину, алюминиевую фляжку с навинченной пробкой и, взглянув на меня, сказал:
–Ешь. На меня не смотри. Я вот,– потряс он фляжкой,– того, выпью. Что-то зябко. Должно, закупался.– Он сделал несколько звучных глотков и потянулся к баранине.
После завтрака Рязанцев скомандовал:
–А ну, Роман, как там тебя по батюшке, давай ложись и спи без думки! Отдыхай! Нам еще долго ехать.
Я словно провалился куда-то в шелестящую темноту. Проснулся, когда солнце заваливалось за бугор, заливая его вершину бело-розовым светом. На крыле тарантаса, опершись руками о колени, сидел Рязанцев, а перед ним полулежал Шипов и жадно ел. На бледном лице ярко выделялись широкие темные брови и небольшие усы.
Увидев, что я встал, Рязанцев крикнул:
–Ходи сюда, Роман!
Шипов сел и, весело закивав мне, протянул руку:
Будем знакомиться. Алексей Карпыч рассказал, кто ты такой...– И он крепко-крепко пожал мне руку.
Значит, сама Долматиха отперла кладовую и дорогу в наш лагерь указала? – спросил Рязанцев.
Представьте себе...– удивленно развел руками Шипов.
Умно... Ох, умно все Семен Ильич обдумал! – воскликнул Рязанцев.– Нет, товарищ Шипов, Долматиха и не почесалась бы тебе отпирать, если бы не ее подружка, женка нашего боевика Ивана Акимыча. А Ивана Акимыча Семен Ильич настропалил тебя в наш лагерь доставить, а уж как он там соображал, не знаю.
Солнце село, и Рязанцев заторопился убирать в тарантас брезент, шинели, а меня послал привести лошадей.
Теперь мы ехали не торопясь, останавливаясь у прудов, чтобы покормить и напоить лошадей да и самим отдохнуть. В Сулак въехали под вторую петушиную перекличку. Улица под луной казалась прозрачной речкой, вьющейся между беленых изб, темных тесовых ворот, заборов и саманных тынов.
Где-то за скопищем крыш возвышалась белокаменная, с двумя куполами церковь, а на ее позолоченных маковках сверкали глазурью лунные отблески. Рязанцев нетерпеливо понукал лошадей и, оглядываясь на нас, все повторял:
–Сей момент доедем, сей момент...
На повороте в узкий переулок он сплеча огрел коней кнутом, но тут же осадил их и, крикнув: «Стой!» – спрыгнул с козел. Подбежал к беленой избе с тремя окнами, постучал в одно, другое, третье. И голос его, вначале притухший, раздавался теперь очень четко:
–Открывай же скорее! Я это, я!
Не прошло и секунды, как со двора донеслись легкие и быстрые шаги. Кто-то бежал к воротам. Загремела задвижка, калитка распахнулась, и к Рязанцеву бросилась женщина.
–Алеше-е-енька-а!—закричала она.
А он обнимал ее, что-то бормотал. Но из всего, что он говорил, можно было разобрать только:
–Я это, я...
В калитке появился старичок. Он всплеснул руками, прислонился к Рязанцеву, затем потоптался на месте и побежал обратно к калитке:
–Мать, ма-а-ать! Радости-то какие!..
Старичок еще раз появился в калитке, взмахнул руками и скрылся. Через минуту со скрипом раскрылись ворота, старичок схватил лошадей за поводья и выкрикнул:
–Заезжайте, правьте аккуратней! Радости-то какие!
Он провел лошадей в глубину двора, к стожку сена, и, подбежав к тарантасу, лепетал:
–Сынки, дорогие вы мои! Слазьте, слазьте, горюны, солдатики! В избу идите, в избу. Я лошадушек распрягу, уберу.
Когда мы вошли в избу, Рязанцев стоял возле деревянной кровати, держа над головой свечку. В постели, прижав кулачки к ушам, спал белокурый мальчуган. Лобастый, розовощекий, он словно обиделся на кого-то и сжал губы так, что нижняя выпятилась и чуть подрагивала.
–О-ох, какой! – восхищался Рязанцев. А жена его радостно говорила:
Весь в тебя, Алешенька! И такой же настырный. Уж если чего захотел, вынь да положь ему. А ну-ка я его разбужу.
Не надо, не тронь! – сказал Рязанцев.– Нехай он за отца отсыпается... Ну, женушка милая, ночь глухая, а баню топи, купай солдата с гостями, корми, пои да выпроваживай,– невесело проговорил он, беря жену за руку.
Куда-а?! – Она схватила его за плечи.– Не пущу! На пороге лягу! Руби пополам – не пущу!..
Да ты постой кричать, глупая! Мне на денек-другой отлучиться, а там уж...
Не пущу! Алешенька, милый, умру без тебя...
Да я вот только ребят, препорученных мне, до Бала-кова домчу и тут же назад.
Она припала головой ему на грудь и горько зарыдала. Мы с Шиповым переглянулись и, не сговариваясь, как по команде, крикнули:
–Не плачьте! До Балакова мы сами дорогу найдем!
В эту минуту в избу один за другим ввалились несколько мужиков и женщин. Начались объятия. Среди радостно-удивленных выкриков слышались и завистливые вздохи:
Ведь целый он, целехонький!..
Счастье-то Варюхе какое, радость-то!..
Шипов незаметно толкнул меня, кивнул на дверь, и мы вышли во двор. Лошади уже были выпряжены. Отец Алексея Карповича выбежал нам навстречу:
–Сынки дорогие! Айдате в мою избу. Там-то теперь шуму до утра.– И он засеменил в глубину двора, к приземистой избенке с ярко освещенным оконцем.
45
Алексея Карповича не отпустили в Балаково и набежав шие утром товарищи-фронтовики.
Ты что же,—кричал один из них Рязанцеву,—выходит, ты только письма горазд писать? Бейтесь за Совет крестьянских депутатов! Не допускайте в него разных там арендаторов-тузов! Ишь революционер какой! Закопался где-то и строчит оттуда советы разные. А сам появился – и до свидания? Нет тебе ходу из Сулака, вот и все!
А как же с конями? – растерянно мигал Рязанцев.– Может, мне их еще возвращать прикажут?
Но шумный фронтовик и тут нашел выход:
–А у нас при Совете три приблудных коня. Телега есть, сбрую разыщу. Чего им налегке-то сорок верст! Доедут.
Через час возле двора уже стояла телега, и впряженный в нее рыжий конь со звездой на лбу весело помахивал белой гривой.
Набив телегу сеном, Алексей Карпович перенес из тарантаса шинель, мешок с харчами, какой-то сверток и, прикрывая все это новой рогожей, спросил:
–Кто же у вас за кучера будет?
Я первым взобрался на телегу и взял вожжи.
–Дорога по столбам идет, не собьетесь,– сказал он, виновато морща лоб.– Прямо не знаю, как я перед Семеном Ильичом отчитаюсь. Однако я вас маленько провожу.– Рязанцев, как стоял без картуза, в валяных туфлях на босу ногу, так и вскочил в телегу. Схватив вожжи, крикнул на Рыжего:– А ну, ходи проворней! —Но не проехали мы и ста саженей, как он ахнул, спрыгнул с повозки и побежал к дому. Оглядываясь, тревожно выкрикивал: – Не гоните! Подождите, я сейчас!
Вернулся запыхавшийся, сунул мне что-то, беспорядочно закрученное в желтую бумагу и перевязанное шпагатом.
–Из головы вон... В самый последний момент Семен Ильич сунул. Приказал тебе отдать,– объяснял он, вновь взбираясь в телегу.
Я надорвал обертку и увидел золоченый обрез книги. Это были «Отверженные».
Алексей Карпович проводил нас за Сулак и, указывая на дорогу, жмущуюся к шеренге телеграфных столбов, сказал:
–Так и езжайте. Столбы прямиком в Балаково врежутся.– Прощаясь, спросил Шилова: – Вроде ты мужик здоровый, грудастый. А чего же это тебя вчера подсекло? Мы с тарантаса как-никак сошли, а ты – брык на бок! Испугался я до смерти.
Шипов виновато усмехнулся и, опуская глаза, объяснил:
–Нервы не выдержали. Тут из Долматовской тюрьмы выскочил, тут и по пожарищу скачка, и страх, что тебя догонят, а со всем этим я больше суток не ел и не спал.
–Вот ведь оно что! Ну ладно.
Рязанцев пошел в Сулак, а мы поехали дальше своим путем.
Дорога тянулась по хребтине увала, и степь скатывалась по его склонам, теряясь в золотистой дымке. Поначалу было любопытно вглядываться в солнечную пестроту степи, в голубеющие гребни далеких увалов, отвечать на скупые вопросы Шилова, кто я, где живу в Балакове, чем занимаюсь. А потом я заскучал. И чем дальше мы ехали, тем тоскливее мне было. Шипов, порасспросив меня, замолчал и, кажется, задремал, склонив на грудь голову. И степь показалась скучной, утерявшей свою нарядную пестроту, а тут еще потянул тонкий леденящий ветер, телеграфные столбы нудно и однообразно загудели. Не заметил, как задремал.
Очнулся от тряски и грохота под колесами. Рыжий, горбясь, брал выстланный булыжником взвоз с плотины речки Балаковки.
Со стороны взвоза Балаково начиналось широкой Завраж-ной улицей. Был поздний вечер, во многих домах уже зажгли огни.
–Куда править? – спросил Шипов.
Повернув в первый переулок, мы выехали на Самарскую.
Вот и наш дом. «Да наш ли? Почему ставни окон закрыты, а ворота настежь?» С ходу я направил Рыжего прямо во двор. Под сараем заметил Ибрагимычевых рысака и пролетку. Соскочил с телеги и в одну секунду очутился в коридоре. В дверях прихожей столкнулся с Григорием Ивановичем.
–Роман!—удивленно воскликнул он. – Никак, ты один явился?
Запыхавшийся, взволнованный, я никак не соображу, что ответить.
В эту минуту из горницы выглянул Ибрагимыч.
–Зачем такой шум делал? – строго шепотом спросил он, а заметив меня, ахнул, схватился за тюбетейку.– Приехал? Ой, якшй, больно якшй!—Он гладил меня по плечу и прятал глаза за припухшими веками.
Григорий Иванович задумчиво покусывал губу. Я почувствовал, что в доме что-то случилось. Какая-то беда. Тяжелая и непоправимая.
С трудом перешагнул через порог в горницу. Здесь у стола стояла Наташа и примеривалась налить из бутылочки в стакан какую-то темную густую жидкость. Откинув голову, она будто застыла в этом движении, и только тяжелые длинные косы, отслоняясь от спины, легонько раскачивались. Вздрогнув, оглянулась, прислонила бутылочку к груди.
–Как я испугалась! —тихо сказала она, опускаясь на табуретку.
В эту минуту из спальни послышался ослабевший, но такой родной и такой привычный голос бабани:
Лежа-то я в неделю на нет сойду. И так пятые сутки колодой валяюсь.
Нет уж, полежите, Марья Ивановна. Это не просьба, а мой докторский приказ. У вас сердце, как у загнанной. Не послушаетесь, сами на себя пеняйте. Вот вам весь мой сказ.
Из спальни с желтым саквояжиком в руке вышел молодой, широкоглазый, с высокой розовой лысиной, человек. Снимая белый халат, он обратился к Наташе:
–Лекарства те же. И все так же. С постели не позволяйте и ног спускать. Две недели отлежит, тогда подумаем.
Я понял, что это доктор, незнакомый, не балаковский. И, стараясь, чтобы он не заметил, скользнул в спальню.
Бабаня лежала на огромном пуховике. «Не наша подушка»,– отметил я про себя. И странно, непривычно, до смущения удивился. Над кроватью в изголовье на полочке горел ночник с синим абажурчиком. «Тоже не наш». Бабаня медленными движениями подбирала со лба и щек жиденькие, совершенно белые прядки. Я стоял возле постели и не мог отвести глаз от бабани. Лицо у нее было большое, раздувшееся, а веки так набухли чернотой, что совсем закрыли глаза. Но вот они дрогнули, бабаня тихо повернула голову на подушке и с тихой укоризной произнесла:
–Чего это ты так-то дышишь? Ну-ка, подойди поближе.
Я бросился к ней, прижался лбом к ее рукам. Не раз я испытывал чувство страха, испуга, но сознание безнадежности и бессилия что-нибудь сделать сейчас пришло ко мне впервые. Я только прижимался к рукам бабани, дышал на них. А она, как всегда, спокойно, с суровой ворчливостью спрашивала:
–Чего это ты вроде загорюнился? Ничего, так это мне, с пустяка попритчилось. Ежели бы Григорий с Натальей да Ибрагимычем шуму не наделали, все бы и обошлось. Нет ведь, доктора привезли. Ты откуда же тут взялся?
Я торопливо объяснил, откуда и с кем приехал. Она перебила меня:
–Дед-то здравый?
Выслушав все, что я мог рассказать о дедушке, о Поярковых, о дяде Сене, она сказала:
–А я ишь чего умудрилась, захворала,– и, усмехнувшись, добавила: – Через свою глупую милость бревном легла. За жизнь свою ни разу подлого человека за душевного не посчитала, а тут будто глухая тьма меня накрыла...
Я не понимал, какая такая тьма накрыла бабаню. А она, вздохнув, тихо, словно в глубоком раздумье, заговорила:
–И все-то хорошо шло. Проводила тебя с дедом, ждать приготовилась. Скучно, а не скучаю. Все округ меня люди, да веселые, да шустрые. Макарыч приехал. С Григорием-то Чапаевым да с Александром Григорьичем комитет народный сместили, доктора Зискинда высокого звания лишили и какой-то Совет выбрали. Все Балаково из края в край всполохнулось. Я радуюсь. А тут Наташа... Уж такая девушка хорошая да ласковая! Умчал Махмут Макарыча с Григорием Иванычем в Осиновку. Вышли мы с ней вечерком к воротам, сидим на скамеечке, а люди-то снуют туда-сюда. На маминском заводе в тот день какой-то союз металлистов объявился, и Балаково, как котел, закипело. Совсем уж затемнело. Глядь, к нам Евлашиха подплывает. Подсела на лавочку, и уж такая-то ласковая да умильная, вроде и не она. Прощения просить принялась. Ишь, ненароком она такая дурная была, всех обижала, за людей не считала, высоко себя несла. Да с теми словами и вынимает из корзинки курицу. Уж такая-то пеструшечка нарядная, с мохнатым хохолком! Вынула да мне с низким поклоном, да поздравлением с новосельем. Беру я, дурища старая, курочку, думаю: ладно, отдарю. У ней тоже новоселье. Послала Наташу из укладки рушник достать. Девушкой я еще его вышивала. Хлопнула им ей в колени и счастья на новом жительстве пожелала... Прошло время, она опять ко мне жалует. Сидим это с ней, разговор ведем. Она-то уж расхвасталась, удержу нет. Всю, говорит, жизнь я как в котле кипела, капитал стремилась нажить, а теперь уж до того мне вольготно! И сплю спокойно, и ни колготы, ни ругани... Спрашивает, где Наумыч, ты, Макарыч. Ну, рассказываю. Чего скрывать-то? А Макарыч утром из Осиновки. А вечером из какого-то Николаевска за ним прискакали... А тут она враз через стол-то как перегнется и шепчет: «Ивановна, дорогая, упроси ты, Христа ради, чтобы нажитки мои у Горкина отняли. Все твои родные и близкие в большевиках. Макарыч-то, по слухам, от них самый главный. И все наши балаковские округ тебя завсегда. И Чапаев с Александром Григорьичем. Упроси, Христом богом молю!» Да лбом об стол как бухнется. Скажи, Ромаша, будто я в ту пору шла да враз и провалилась в бездонную ямину. Опамятовалась – уж на кровати лежу, а возле меня Наташа с Григорием Иванычем хлопочут. Подняться бы – не умею. В груди такое колотье, хоть криком кричи, и вроде вся я расшибленная. Ибрагимыч за Зискиндом кинулся, а тот сам в хворости от расстройства. Говорю им: не хлопочите, вылежусь без докторов. Так нет же! В Вольск поплыли, привезли доктора. Лечит.% Только уж больно строг. Лежи, говорит, полных две недели и стращает: «Встанешь – грохнешься, и смерть тебе».– Она усмехнулась: – Да я ежели умирать соберусь, за неделю всем скажу. А теперь-то ты около меня, и никакие лекарства мне не нужны. Завтра, гляди-ка, и встану.
– Нет, бабаня,– сказал я спокойно,– ты будешь лежать до тех пор, пока доктор не разрешит тебе вставать. Она поморщилаеь и, помолчав, сказала:
–Поди-ка Наташу кликни.
С трудом я вышел в горницу. Ослепленное тяжелыми отеками лицо бабани, темное и вздрагивающее, плыло передо мной, и щемящая тоска давила душу. Дверь в кухню была распахнута. С печной грубки тускло светила коптюшка, наполняя комнату колеблющимся желтым полусветом. Григорий Иванович, видимо, только-только поставил самовар на поднос и поворачивал его краном к себе. Наташа расставляла блюдца, чашки, время от времени хватаясь за уголок фартука и торопливо обмахивая им щеки. На ней белая кофта с пышными у плеч рукавами, косы, прихваченные опояской фартука, расплелись по концам и разметались в складках темной юбки. Григорий Иванович оперся на ручки самовара и выжидающе смотрит на нее.
–Что же ответишь? – тихо спросил он и закусил губу.
–Я же, Гриша, темная-темная, чисто ночь. Ничегошеньки не понимаю. Ты мне сказывай, чего надо делать. Скажешь: в огонь кидайся, и я, Гриша, кинусь. Истинный бог, кинусь!
–Что ты, Наташенька! Зачем же в огонь-то?
–Да это я уж так, к слову,– потупившись, тихо ответила она.
А мне мечталось увидеть Наташу со счастливым лицом. Но это чувство мгновенно пропало. В кухне не было Шилова.
Сказав Наташе, что ее зовет бабаня, я спросил Чапаева, где он.
–Ибрагимыч увез его к себе,– откликнулся Григорий Иванович.– Уж очень он торопился. А узнал, что бабаня Ивановна в тяжелой болезни, и совсем заспешил.
Я затревожился. Ведь нужно было сказать Ибрагимычу, чтобы он позаботился о Шилове. Дядя Сеня наказывал проводить его до Саратова.
Григорий Иванович не дал мне договорить.
–Знаем мы про Шилова. Макарыч рассказал, да и сам Шипов наскорях поведал. Ибрагимыч все сделает, надо будет, и в Саратов на руках отнесет. А тебе отдых. Макарыч в Николаевск направился. Приказал, если ты явишься, чтобы из дому никуда. Давай-ка вот чаю попьем, и спать ложись. Уморился ты, гляжу. Даже с лица спал.
Да, я уморился, и признаться в этом мне было нисколько не стыдно.
Напившись чаю, я вдруг будто отяжелел, почувствовал, как на меня наваливается сон.
И вот уже подо мной знакомо поскрипывают пружины дивана. Наташа подсовывает мне под голову подушку, и голос ее доносится до меня будто издалека-издалека...
– Уснула Ивановна. Три ночи без сна маялась, а сейчас так-то уж хорошо спит, так-то хорошо...
Я соглашаюсь с Наташей, что это хорошо, а сам думаю: «Хорошо ли? Нет. Надо дать знать, что бабаня больна. Надо послать телеграмму в Осиновку дедушке. Стадо он туда погнал. Он там, там...»
Наташа еще что-то говорила, но я уже не понимал ее слов.
46
За телеграмму надо платить, а денег ни у меня, ни у Наташи нет. Будить бабаню жалко. По рассказу Наташи, она, проснувшись чуть свет, расспрашивала ее, правда ли, что я приехал, или это ей приснилось. Убедившись, что я дома, обрадовалась, сказала, что теперь она живо на поправку пойдет, и опять уснула.
Наташа проворно, но так легко движется по горнице, что я не слышу ее шагов. Быстрыми взмахами руки она вытерла пыль с подоконников, накрыла салфеткой стол, выбежала, тут же появилась с камышовым веником в руках и, придерживая в горсти косы, принялась подметать пол. Трудно от нее оторвать глаза. Светло-русые пряди золотистыми пружинками вздрагивают над ее прямым чистым лбом, а ресницы длинные, и от них будто тени на слегка впалые, но румяные-румяные щеки. Любуюсь ею, а сам думаю: «Где достать денег на телеграмму?»
Заметая мусор на лоток, она шепчет:
–Пойдем. Картошки я наварила. Не тужи. Кто-нибудь, гляди-ка, придет бабанюшку навестить, займем денег...
«Занять»... И как я столько времени не подумал об этом?
Я быстро оделся, обмахнул веником сапоги и выскочил на улицу, на бегу решая, к кому бы кинуться за деньгами. Конечно же, к Пал Палычу! Он ближе всех живет. И если у него нет денег, я с его помощью упрошу телеграфиста отбить телеграмму в долг.
Я очень удивился, увидев, что ставни на окнах избы Пал Палыча не только закрыты, но и крест-накрест заколочены тесинами, а на двери замок. Двигаю его крутую поржавевшую дужку в пробое, а она так противно скрежещет, что у меня по спине пробегают мурашки.
–Эй, ты чего там замком играешь?! – раздался сердитый окрик, и от ворот соседнего дома ко мне заспешила женщина, на ходу вытирая руки о полосатый фартук.– Чего ты возле него пристыл? – Но вдруг темные брови женщины взлетели, иАона радостно всплеснула руками:—Глядь-ка кто! Ромашка!
Я не узнавал женщины.
–Да как же! Грузчица я. С Царь-Валей в одной ватаге бьтла. Ай забыл, как мы горкинский хлеб грузили? Глянь-кося! – И она ударила руками по широким бедрам.– Вот тебе и на!.. А я глядь в окошко, а ты замок крутишь. Должно, думаю, шпанец какой. А ты к Пал Палычу, что ль? Ай не знаешь? Сместил его наш комитет с балаковских почтальонов. В Широком Буераке он с сумкой-то своей ходит. Набежит, глянет на избу – цела, и нет его...
Женщина говорила не останавливаясь. Но я уже не слушал ее, браня себя в душе, что напрасно потерял время. Знал же, что Зискинд уволил Пал Палыча с работы, да забыл в тревоге за бабаню. «Надо бы к Ибрагимычу»,– с раскаянием думал я. Но теперь ближе было до Чапаевых, и я решил идти в Сиротскую слободку.
–Постой-ка, чего я тебя поспрошаю,– остановила меня грузчица, и по ее лицу прошла волна хитрых улыбок и улыбочек.– Сказывают, Павел Макарыч, управляющий горкинский, теперь за самую что ни есть революцию? Бают, он приехал да таких делов понашарахал, что Зискинду из властей закрывай глаза да беги.
Я торопился уйти и коротко подтверждал все, о чем она расспрашивала.
–А про нашу Царь-Валю Захаровну слыхал? В Самаре-городе она. Сказывают, всех грузчиков в одну ватагу свата-жила. Наши бабы, которые без детей, к ней подались.– Пристально взглянув на меня, спросила: —А ты что-то ровно не в себе? Ежели дела, беги. Я до разговоров охотница.– Она проводила меня до угла, не переставая говорить: – А Горкин-то! На всю Волгу раскинулся. В Балакове все к рукам прибрал, а в Вольском мельника Цапунина так-то уж околпачил, что тот в Волгу кидался.– Отстав на углу, крикнула вслед: – Кого из наших увидишь, поклон, мол, от Пашуты!
Не оглядываясь, я заспешил в Сиротскую слободку. Застану ли Григория Ивановича, и есть ли у него деньги?
Еще издали увидел его. Он сидел на лавочке у ворот, а перед ним, заложив руки за спину, прохаживался невысокий, но стройный человек в суконной гимнастерке, туго перетянутой рыжим ремнем. Григорий Иванович тоже увидел меня и вскочил мне навстречу. А тот, незнакомый, сунул руки в карманы и смотрел, чуть-чуть склонив к плечу голову. У него было чи-столобое, остроскулое лицо с тонким носом, брови вразлет, концами к вискам, и пушистые, будто растрепанные усы.
Я рассказал Григорию Ивановичу, зачем прибежал. Он подхватил меня под руку и повел к лавочке.
Садись, отдышись малость.– И обратился к человеку в гимнастерке: – Вась, у тебя как с деньжонками? Ромашка это,– хлопнул он меня по коленке.– Нужда у нас с ним в деньгах. У тебя много ли есть?
А все при мне, в кубышках не храню.– Сверкнув серо-зеленоватыми цепкими глазами, он спросил: – Велика ли нужда?
Григорий Иванович коротко объяснил ему, зачем нужны деньги.
–Для такого душевного дела и рубахи не пожалел бы,– промолвил он, запуская в нагрудный карман гимнастерки гибкие, длинные пальцы.– Деньга, она, парень, дело временное, а мы постоянные. А ты, похоже, добрый. Да и смелый. Гришка мне про тебя раза два рассказывать принимался. На,– протянул он мне десятирублевую керенку и махнул кистью руки.– Можешь не вертать. Я от этого не победнею.– Рассмеявшись, он направился к калитке.
Григорий Иванович велел секундочку его обождать, сбегал в избу за картузом и пошел со мной в Балаково.
Человек, ссудивший мне десятирублевку, казался мне одновременно добродушным и строгим, и было в его лице, во всей его подбористой и подвижной фигуре что-то приковывающее.
–Он кто? – спросил я Григория Ивановича.
–Да брательник мой. Василий. В Николаевске живет. Приехал отца повидать. Мужик что надо, и голова у него сильно варит. Нас с ним ежели б учить, мы бы делов наворочали! Больше недели он у нас гостюет, и все ночи до зари мы с ним спорим. Все он добивается, чтобы я ему пояснил, куда революция может вывернуть. Говорю ему, что сама собой она никуда не вывернет. По моему разумению, направлять ее надо. На пользу народу направлять. А заглавными в этом деле должны быть большевики. Он соглашается вроде, но тут же и задумывается-. Как бы, говорит, буржуи с помещиками силу над большевиками не взяли. Куда ни кидай, они у власти, и войска в ихних руках. А вчера уж так-то и меня и себя костерил, зачем мы с фронта ушли. Надо бы, говорит, прямо оттуда всеми силами армии сговориться, ружья наперевес—и в атаку на весь капитал.– Григорий Иванович громко вздохнул и протянул: – Э-э-х, кабы так-то можно было... Ан нельзя. С Ма-карычем об этом беседовал.
У почты Григория Ивановича задержал какой-то мужичок. Я не стал дожидаться, когда он с ним закончи? разговор, вбежал в почтовую контору, попросил у телеграфиста бланк для телеграмм и у стоечки с чернильницей в углублении написал заранее составленную в уме телеграмму в Осиновку. Телеграфист принял бланк, выписал квитанцию и выкинул мне сдачу —два медных пятака. Я еще не сгреб в ладонь пятаки с квитанцией, как мою руку накрыла широкая короткопалая рука с желтоватыми рубчатыми ногтями. Я сразу узнал руку Лушонкова. Та же сила в хватке, как тогда на пристани, когда я рассовывал листовки. Он тяжело дышит мне в затылок, и я будто вижу его тупой подбородок над своей головой. Он заламывает мне руку назад, цедит сквозь зубы:
–А ну пойдем...
Я свободной рукой вцепился в косяк телеграфного оконца, а ногами влип в пол. Спокойно жду, что он еще скажет, чтобы затем подпрыгнуть, ударить его голдвой в подбородок. Я даже представил себе силу этого удара, и мне хотелось услышать, как щелкнут его желтые прокуренные зубы.
–А ну-у! – рванул он меня от окошка.
И тогда я подпрыгнул и наддал затылком. Он тяжело икнул, выпустив на мгновение мою руку, а я, извернувшись, толкнул его еще локтем в грудь.
В эту минуту в контору вошел Григорий Иванович. Понял ли он, что произошло тут, или нет, только от двери шагнул стремительно и прямо к Лушонкову:
–Ты чего здесь?
–А тебе какое дело? – зло откликнулся тот, обтирая рукавом прикушенную губу.
–У меня до всего дело,– отрезал Григорий Иванович.
–А у меня вот до телеграфа. Я контроль от комитета народной власти. И на это у меня документ. Пожалуйста, можешь читать, ежели грамотный.– 0?i выдернул из-за обшлага тужурки бумагу и протянул Григорию Ивановичу.
Тот взял ее, просмотрел и, усмехнувшись, спросил:
Зискинд выдал?
Ай не видишь? – У Лушонкова засверкали глаза.
Вижу,– возвращая бумагу Лушонкову, сказал Григо-оий Иванович.– Зискинд твой теперь нуль без палочки.
Ничего подобного! Он еще делов не сдавал, все печати при нем!—И, кинувшись к окошечку телеграфиста, крикнул: – Воздержитесь отстукивать телеграмму. Запрещаю!
Телеграфист, курносенький паренек, медленно повернулся, вперевалочку приблизился к окошку и, еще больше скурносив-шись, отчего на переносице собрались меленькие складочки, тихо ответил:
–Извините, пожалуйста, но я уже отстукал.
Лушонков хлопнул ладонью по подставочке окошка, выругался и вышел из конторы, хлопнув дверью.
–Не унимается человек,– с усмешкой сказал Григорий Иванович, глядя вслед Лушонкову. А когда мы вышли из конторы, развел руками.– Привык он, должно, к должности-то своей собачьей. Ишь, Зискинд еще печатей не сдал! На его глазах того с председательского места сдернули. Александра Григорьевича поставили, меня его заместителем. А он бумагу мне сует.
Против нашего дома Григорий Иванович замедлил шаг и, корябая пальцем у виска, задумчиво проговорил:
Зайти, что ли, Ивановну проведать? Зайду. В прихожей нас встретила Наташа.
Кто приехал-то! – радостно воскликнула она. В горницу меня словно ветер внес.
В спальне возле постели бабани, низко склонившись к ее руке, сидел Макарыч. Его светлые волосы спадали ему на лоб, на виски, на уши. У бабани мелко подрагивали одутловатые щеки, набухшие синевой веки. За ними не видно глаз. Но я знаю, какой теплый, согревающий душу взгляд устремила она сейчас на Макарыча.
Чего ты так встрепыхнулся? Конь о четырех ногах и то спотыкается,– певуче говорила она.– Ничего, поднимусь. Уж теперь-то меня сто евлаших с панталыку не собьют. Знамо, бороздовой-то я, должно, у вас отходила, ну, а борону, надо будет, потягаю.








