Текст книги "Детство Ромашки"
Автор книги: Виктор Петров
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
И ума не приложу! – затосковала Евлашиха.– Ночью-то и на волос глаз не свела. Прилетел чисто демон. Ни ругней, ни молитвой от него не отобьешься. Прямо взял он меня за самый дых, злодей! Взаймы у него денег выпросила летось да вексель сдуру выдала. Сама с ним навязалась. Пустит он меня теперь нагишом.
Выглянув, я заметил, как Евлашиха смахивала слезы с дряблой щеки.
–Забот-то сколько приняла, полжизни недосыпала, ломаной копеечкой дорожилась, заведение сколачивала. Гостиницу вон какую вымахала, а харчевня-то любой ресторации не уступит. А калашная, а крендельная! Прошу его: бери под залог, повремени по векселю взыскивать, а он, мошенник, и не слушает.
Окупила бы вексель и не маялась,– сказала бабаня.
Окупила бы! – сквозь слезы выкрикнула Евлашиха.– Да ведь он же чистым золотом требует!..
В сенях загремели шаги, в кухню вошли дедушка и Горкин.
Мир вам, и мы к вам! – весело провозгласил Дмитрий Федорович.– Самоварчиком привечаешь, Ивановна? Неплохо чайком побаловаться.
То-то что не чайком, а мятой,– неохотно отозвалась бабаня.
Э-э-э, господа, бедновато вы без Горкина живете. Ну ничего, ничего, поправим. А пока хоть мяты нацеди. У меня от разговора с Евлампьевной в горле высохло.
У тебя в горле, а у меня все нутро с сердцем ссохлось,– заныла Евлашиха.
Ну, это ты, мать, врешь! – смеясь, воскликнул Горкин.– В нутре у тебя жиру мешок, а сердце каменное. Большого огня надо, чтобы его высушить.
Евлашиха не обиделась, подхихикнула, залебезила:
И до чего же ты, Митрий Федорыч, разумный! Иной-то над словом думает, а ты враз и врезал, враз и врезал! Уважаю таких-то, ох уважаю!..
А ты не ластись. Говори прямиком.
Господи, да ты хоть одуматься дай! – взвизгнула Евлашиха и принялась звучно сморкаться.
.– Тоже мне купчиха с гильдией!1 – пренебрежительно бросил Горкин и, повысив голос, выкрикнул:—Дурочку из себя не ломай! «Разумный» да «уважаю»!.. Я и сам знаю, что не дурак.
Не простит тебе бог, Митрий Федорыч! – всхлипывала Евлашиха.
Нынче мой бог с твоим никак не поладит. Твой-то не внушил тебе царский портрет из гостиницы вынести. Лампады во здравие их императорского величества жжешь, а он давным-давно на тебя и плевать забыл. И все вы, балаков-ские, из подворотни глядите, не явится ли батюшка царь. Дураки! Россия на них должна опереться, а они: «ах» да «ох»! Отечество из их общества лучших людей над троном поставило, а они все магазины, все лабазы на замки! Повесить вас мало! С кручи в Волгу с жерновами на шее! Вот чего вы дождетесь!– Горкин кричал, бухал кулаком в стол так, что чашки дребезжали.– Я вот заберу у тебя все, а через неделю: «Пожалуйте, господа почтенные, в гостиницу, в лавку за
Гильдия – разряд купечества.
кренделями, за калачами! Милости просим!» Вот как революцию-то надо поддерживать! Э-э-э, да чего с тобой толковать!..
–Как же не толковать, Митрий Федорыч! – затревожилась Евлашиха.– Давай уж договариваться. Не на улицу же мне с нажитками-то моими выбираться.
–Так договаривайся, а не виляй, как червяк по стеклу. Евлашиха помолчала, а затем стул под нею жалобно
скрипнул, и она неуверенно спросила:
–Сколько же ты за флигель заломишь?
Ишь ведь слово какое отыскала! —усмехнулся Горкин и передразнил Евлашиху: – «За-ло-о-мишь»! Ты же его для меня у княжеской наследницы покойницы Арефы торговала. Помнится, сотенную я тебе за хлопоты выкинул.
Да не то ты шесть тысяч за него слупишь?– испуганно воскликнула Евлашиха.
Слуплю. А платить мне будешь пятисотками с Петровым портретом. Не найдешь пятисоток – сотню золотых десяток выкладывай.
А-а, батюшки!
И я услышал, как Евлашиха всплеснула руками.
Не ахай. Я свой товар не навязываю,– с безразличием протянул Горкин.– Не нравится – до свидания!
А ежели я катеринками с тобой расчет учиню?
Не возьму, да еще и посоветую: спускай их живее ба-лаковским толстосумам. Скоро ими самовары разжигать будут.– И Горкин самодовольно расхохотался.
Ох, чтоб тебе! – простонала Евлашиха, но тут же ударила зонтом в пол, погрубевшим и решительным голосом выкрикнула:– Ладно, беру флигель за сто золотых десяток!
Вот и давно бы так,– благодушно сказал Дмитрий Федорович.– Если бы дурак Бурмистров ренсковый не закрыл, за коньячком бы сходили, помагарычились бы. Ну ничего, коньяк за мной, Акулина Евлампьевна... А теперь с тобой разговор, Данил Наумыч. Помнится, мы убеждениями не сходились. Ты меня, я тебя не понимал. А теперь что же? Революция, и над землей свет свободы и равенства. Решай.
Обдумать надо, Митрий Федорыч. Не один я на свете живу. Вон Ивановна да и внук еще, Ромашка,– тихо отозвался дедушка.– Враз-то ведь и сапог не наденешь.
А что я Ромашки не вижу? – с живостью спросил Горкин.– Будто давеча голос его слышал, а не вижу...
Встречаться, говорить с хозяином мне не хотелось. Я даже похолодел от опасения, что дедушка позовет меня. Но он тихо сказал:
На Волгу, должно, убежал вызнать насчет пароходов.
Пароходы теперь пойдут,– благодушно откликнулся Горкин и загремел стулом.– Что ж, Акулина Евлампьевна, двинемся. Спасибо за мятный чаек, Ивановна. А с тобой, Наумыч, я завтра повидаюсь.
Когда дверь кухни захлопнулась, а в сенях брякнула щеколда, я вышел из-за печки. Бабаня в миске ополаскивала чашку, а дедушка, глянув на меня, сказал:
–Сходи-ка, сынок, за Григорием Ивановичем да за Иб-рагимычем. Дедушка, мол, кличет.
13
Я только за ворота, а Ибрагимыч – вот он. Пролетка блестит, словно ее ваксой начистили. Рысак в наборной упряжи, сам Ибрагимыч в черном плисовом бешмете и в низенькой барашковой шапке с голубым донцем. Осадив коня, перегнулся с козел:
Куда пошел?
К тебе. Дедушка велел к нам звать.
А Горкин к вам ходил?
Я ответил, что был, и не один, а с Евлашихой, и, кажется, она у него флигель покупает.
–Знаю,– отмахнулся и зло сплюнул Ибрагимыч.– Псе знаю. Вчера с Волги его возил. Пся дорога хвалился. Обещал Евлашиху как липку обдирать и еще десятка два бала-ковских богачей по миру пустить. А Данил Наумычу будет кланяться. Нанимать его будет. Любой цена даст, чтоб он ему скот с Семиглавого Мара слобода Покровская перегнал. Уй какой паршивый, шайтан его глотай! – У Ибрагимыча передернулось лицо.– Говорил: ваша революция не получилась, а моя как раз вышла. Самый нужный ему люди власть в руках держат. Его брат – коммерции люди, умный народ. Велел мне, как при царе, рысака наборной сбруей наряжать, самому наряжаться и только его возить. Хотел ему глаза плюнуть, но Григорий Чапаев приказал возить его.– Ибрагимыч потряс головой, вздохнул и сказал: – Оставайся дома, а Наумычу передавай, чтобы к вечеру горницу готовил. Нынче к вам все соберемся. Мал-мала советоваться будем.
Я пересказал дедушке все, что наговорил мне Махмут Ибрагимыч. А он выслушал и сказал:
–Что ж, и так ладно. Дома посидишь. Вон рыдван с тобой починим.
Возле рыдвана мы провозились до сумерек. А когда совсем стало темнеть, к нам во двор неожиданно вошел Александр Григорьевич Яковлев. После отъезда Макарыча я видел его только один раз и то издали. В день низложения царя он с балкона полицейского управления говорил речь и, не соглашаясь с Зискиндом, утверждал, что братства и равенства не будет до тех пор, пока власть в стране не перейдет в руки трудового народа. Я с любопытством рассматривал его чуть-чуть скуластое лицо с запавшими щеками, суровые мохнатые брови, вислые усы. Бабаня, однажды поговорив с ним, сказала:
–Ишь какой! Из простого люда, рабочий, слесарь, а все-то знает.
Со мной Яковлев поздоровался молча и лишь приветливо улыбнулся, а дедушке, пожимая руку, прогудел басом:
–Доброго здоровья, Данила Наумыч! Что-то вроде с тобой давно не видались. Давай присядем, поговорим.– И он опустился на скамеечку под грушами.
Мне очень хотелось послушать, о чем они будут беседовать, но бабаня позвала меня и, вручив два кувшина, послала в погреб нацедить в них квасу.
Когда я вернулся, под грушами стало уже порядочно людей, а в калитку то и дело входили все новые, знакомые и незнакомые...
Собравшись шумной группой, они двигались к дому. Дедушка шел впереди. А ступив на крыльцо, указал мне на ворота:
–Заложи калитку, сынок.
Когда я вернулся, дверь горницы была плотно прикрыта и оттуда доносился слитный гул голосов и покашливания. Я потянул дверь за скобку, но она не подалась. Ее кто-то держал оттуда, из горницы. Стыд и неведомое мне до этого чувство обиды на людей, которых я уважал и даже любил, обожгло меня. В камору я вошел, ничего не видя перед собой. Слышал, как бабаня гремела самоварной трубой, сыпала чурки, а в глазах у меня стоял серый туман.
–Чего это с тобой? – услышал я ее голос, и теплая рука легла мне на плечо.
Я не мог говорить. Сбросив с плеча ее руку, выбежал из кухни в прихожую и сел на нижнюю перекладину чердачной лестницы. В ушах шумело, и мне казалось, что я самый одинокий на свете человек.
Когда в прихожую вошла бабаня, я не видел, а вот ее настойчивый стук и требование открыть дверь услышал.
–Чего это вы без свету сидите? – спросила она, когда дверь распахнулась, и, чиркнув спичкой о коробок, рассмеялась: – Тараканы, чай, в темноте-то шуруют, а вы люди. Наумыч, снимай-ка лампу с крюка.
Сгоревшую спичку она заменила новой, и в горнице заметался пучок красноватого света. Звякнуло стекло, прихожая налилась ровным желтоватым полусветом. В горнице стало светло, и я из своего угла увидел почти всех. Когда дедушка, подвесив лампу на крюк, сел, бабаня сложила на груди руки и обратилась к Александру Григорьевичу:
–Ты, что ли, за старшого будешь? Александр Григорьевич потупился,
–Может, ты? – повернулась она к Григорию Ивановичу.
Пожав плечами, Чапаев улыбнулся, но ничего не ответил.
–Як тому спрашиваю,– сказала бабаня степенным и певучим голосом,– что без старшогр, передового, и овцы в отаре не ходят.
Александр Григорьевич, опираясь руками о стол, поднялся.
Меня за старшого считайте, Марья Ивановна.
Вот теперь скажу я вам кое-что.– Бабаня присела на свободный стул и, поглаживая на столе скатерть, заговорила: – Редко урожайные годы выпадают. Ну уж ежели урожай, на току и старому и малому работы невпроворот. Кто с цепом, кто с вилами, кто с грабельками... И работают люди, покуда на плечах рубаха не истлеет. Не так, что ли, говорю? Так. Ну, к молотильной-то страде люди цепы подгоняют. Кому какой. К моей руке такой, к твоей иной...– Широко и громко вздохнув, бабаня вывернула ладони и положила их перед Александром Григорьевичем.– По моим рукам на том току, где вы молотить собираетесь, цепа не приготовишь. Остарела. А вот внучок мой ждет, когда вы ему цеп в руки вложите. Вот и все я вам сказала.– Она поднялась и, не оглядываясь, вышла из горницы.
Еще не миновала бабаня прихожую, как за нею выбежал Григорий Иванович.
Где он?
На дворе, должно,– ответила она, прихлопывая дверь в кухню.
Чапаев ринулся в сени, но я догнал его.
–Ты что? Вы что с бабаней?! Чего удумали? Да я за тебя душу отдам!.. Пойдем, пойдем туда, к нам. Ах, леший тебя возьми! – Григорий Иванович подхватил меня под руку и почти вволок в горницу.
Александр Григорьевич кивнул мне, и я увидел, какие ласковые у него глаза.
И уже не было обиды ни на что и ни на кого.
Ну, давайте смекать, товарищи,– произнес Александр Григорьевич, оглядывая всех и меня своим широким и умным взглядом.– Когда из Казани пароход, Пал Палыч?
А смотри, смотри,– ткнул тот пальцем в бумагу.– Там все-с, и число и часы.– Он придвинул к себе лист.– Вот из Казани выходит завтра утром в девять. И из Царицына тоже завтра, но в шесть-с. Значит, послезавтра к полудню и тому и другому надо быть в Балакове.
Похоже, что так,– задумчиво произнес Александр Григорьевич и опять обратился к Пал Палычу:—А ну-ка, дорогой, прочти еще разок, чтобы все слышали.
Пал Палыч кинул очки на нос и близко поднес к ним бумагу.
–«Балаково. Комитет народной власти. Председателю доктору Зискинду. Обеспечьте встречу солдат, следующих из Казани пароходом «Дмитрий Донской», Царицына пароходом «Петр Первый». Предполагаем выступления интернационалистов и иных провокационных элементов. Организуйте все силы сохранение порядка и авторитета. Губком Совета рабочих депутатов».
Чапаев, усмехнувшись, спросил:
Вот насчет авторитета что-то непонятно.
Все понятно, Григорий Иваныч,– откликнулся Александр Григорьевич.– Интернационалисты – это мы с тобой, большевики, а телеграмму заведомый эсер или меньшевик сочинил. Авторитет-то у них на песке. О нем и главная забота. Вот так...– Александр Григорьевич придавил ладонью лист к столу.– Ясно, товарищи? Едут солдаты, фронтовики. Будем действовать, как договорились. Всем до единой души быть послезавтра на пристани. Ты, Григорий Иваныч, речь готовь, а я с Ибрагимычем и Пал Палычем листовки обеспечу. Считаем, что с этим вопросом покончили.
Нет, погоди,– поднялся Григорий Иваныч, и щеки у него запылали, стали малиновыми. Взворошив с затылка волосы так, что они у него стали дыбом, он кинул на Александра Григорьевича гневный взгляд и глуховато спросил: – Чего же у нас получается? Ты, выбранный член Зискиндовой народной власти, рабочий человек, заседаешь в нем, а голоса твоего там не слышно. Ставлю перед тобой вопрос, как ты старшой между нами: можно ли заявить народу, что мы, как большевики, ни Зискинда, ни его народной власти не признаем и начисто ее отвергаем, как на то направляет нас большевистская газета «Правда»?
–Можем, Григорий Иваныч,– решительно заявил Александр Григорьевич.– И вот послезавтра, при встрече фронтовиков, мы ее отвергнем и начнем войну против Зискинда. Меня не вини. Я в этом комитете народной власти один среди двадцати четырех мучников, лабазников да таких, как Зис-кинд. Все споры с ними переспорил. От злости вот...– Он показал кулак с болячками на костяшках.– Избил их, изгрыз...
Совет надо! Из рабочих и крестьян Совет. Так-то говорят большевики! – горячился Чапаев.
Вот он, наш Совет, Григорий Иваныч,– расставив руки и словно обнимая всех взглядом и улыбаясь, тепло произнес Александр Григорьевич.– Пока так. А придет день и час, когда в том доме, где Зискинд сидит, соберемся. Соберемся как рабоче-крестьянская власть. К тому идет, Григорий Иваныч. Не видишь разве, не чуешь?
–Вижу, чую, да терпежу нет.
Уж потерпи немного. Чапаев рассмеялся.
Не переспоришь тебя, Александр Григорьич.
–Не спорю я,– тихо сказал Яковлев,– твои думы и мне спать не дают. Часом, так накалишься, что взял бы да и колыхнул все Балаково. Не колыхнешь – силенок маловато. Велико оно, наше село, да такими, как мы с тобой, не богато. Торгашей в нем, и больших и малых, через каждые два двора...
–Да, да,– подтвердил Пал Палыч.
–Ну ладно, тужить не будем,– махнул рукой Александр Григорьевич и обратился к дедушке: – Теперь о тебе, Данил Наумыч, речь. Значит, Горкин тебя рядит перегнать нетелей из Семиглавого Мара. Так?
Дедушка кивнул.
Хороший заработка сулил,– подал голос Ибрагимыч.– Только надо плевать на его деньги.
Постой, Ибрагимыч,– поднял ладонь Александр Григорьевич.– Плюнуть – дело простое. А я вот думаю, что Наумычу надо Горкину навстречу пойти, согласиться. Будет он нетелей гнать, догонит ли их до места,– гадать не будем. А вот поручение наше он непременно выполнит. Письма мне из степных сел товарищи пишут. Нет ли у нас «Правды» большевистской, спрашивают. Вот по дороге Данил Наумыч ее и передаст. Душевно об этом просить его будем. Хоть ее у нас не густо, а уж как-нибудь со степняками поделимся. Большевистская правда – великое дело. По ней сейчас наша революция идет. Вот Наумыч и развезет революцию по степным селам. Обдумай, Данил Наумыч, как ехать, с кем. Может, человека тебе в помощь отрядить?
Зачем? – откликнулся дедушка и качнул головой в мою сторону.– С внучонком я, с Ромашкой. Тут уж ни он мне, ни я ему не изменщик.
Серегу захвати. Помощник славный будет,– сказал Пал Палыч.
–А что ж, захвачу,– согласился дедушка.
«А ведь где-то там, в Семиглавом Маре или где-то возле него, живут Максим Петрович, Акимка, Дашутка»,– думалось мне.
Когда я представил себе, что увижусь с ними, меня охватила такая радость, что я едва усидел на месте.
14
Бабаня выставила на шесток чугун с кипятком, поставила на табуретку таз.
–Банься, сынок, а я в горнице посижу, пух потереблю. Стаскивая с себя сапоги, рубаху, вспоминаю, как четыре
года тому назад впервые встретился я с бабаней, маленький, тощенький парнишка. Бабаня сама мыла меня в большом деревянном корыте. Так же тогда на шестке стоял большой чугун, а она поливала на меня из ковшика горячей водой, терла спину мочалкой и ласково ворчала:
–Ишь плечи какие крыластые! Курбатовские...
И сейчас я поглаживаю и ощупываю плечи, покачиваю ими, и мне хорошо от ощущения бодрости, переливающейся по всему телу.
И вдруг – крик в горнице. Крик верещащий, с гнусавин-кой.
Набросив рубаху, бегу туда...
У стола в плетеном кресле – Евлашиха. Ковровая шаль сползла с ее плеч на подлокотники. Раскачиваясь, она ударяет кулаками по коленям, выкрикивает:
–Зарезал без ножика! Душу из меня вынул, всего лишил!
Бабаня сидит у шкафа на низенькой скамеечке, и в коленях у нее прозрачный ворох пуха, похожий на облачко. От движения ее рук он покачивается, и кажется, вот-вот поднимется и взлетит. Ни на Евлашиху, ни на ее крик бабаня не обращает никакого внимания. Раздергивает и раздергивает пух, а пуховое облачко растет и растет.
Я уже попятился к двери, намереваясь скрыться, но тут Евлашиха приподнялась и, вытаращив глаза, закричала на бабаню:
Ты чего расселась, как пень дубластый? – и так мег-нула конец шали, что он едва не угодил по лицу бабани, а ворошок пуха смёл с ее колен. – Стене я говорю, что ли?!
Какая же ты зевластая! – осуждающе сказала бабаня, собирая пух в горсть.
А Евлашиха не унималась.
–Знаю, знаю! – размахивала она концами шали.– Заодно с Горкиным! Забирай свои лахуны!
В момент, когда Евлашиха выкрикнула: «Забирай свои лахуны!» – я был уже возле нее, схватил пухлые кисти рук и перекрутил их. Она взвизгнула. Я, глядя ей в глаза, толкал и толкал ее до самой двери. Евлашиха утробно охала, испуганно таращила глаза. Я вытолкал ее в прихожую, на крыльцо и прихлопнул дверь. Сделал вс§ это спокойно и расчетливо, но на душе у меня было мерзко.
Бабаня стояла в прихожей и укоризненно качала головой.
Что уж ты, Роман! Для чего же ты ее так?.. Евлашиха стучала в дверь, сипло выкрикивала:
Отложи дверь! Враз отложи!
–Иди,– кивнула бабаня к выходу из горницы.– Разгорелся, словно солома на ветру. Иди говорю! – прикрикнула она.– Ежели что, и сама с ней расправлюсь.
В одну минуту я натянул сапоги и выскочил на крыльцо.
Евлашиха сидела под грушей, обессиленно откинувшись спиной на ствол. Комкая в коленях шаль, она порывалась что-то сказать и не могла – мешала одышка. Бабаня стояла перед ней, сунув руки под фартук, и не то с презрением, не то с сожалением говорила:
Помолчи. Я тебе не свекруха, не мачеха-лиходейка. В разных краях выросли и состарились. Не закинь судьба в Балаково, век бы тебя не увидала. Сколь ты меня узнала, гадать не стану. Только я вот тут вся. Из этого дома уйду – такая же останусь. Знаю, купила ты флигель и вольна им распоряжаться. Но демонить меня не дозволю. С тобой да с Горкиным я за все блага земные не породнюсь. Один раз я выстояла твой крик. Думаю, собака лает, а ветер носит. В другой раз закричишь – не устоишь, Евлампьевна. Прямо говорю, душевно.
Все же отнял у меня Горкин. Изничтожил он меня, души лишил! – стонала Евлашиха.
Да не срамись ты! Души тебя лишили! А подумала бы, есть она у тебя, да какая? Ведь чего ты сюда прибежала? Кричать, чтобы мы живей из флигеля выбрались? Выберемся.
Только не пойму я, Евлампьевна, зачем он тебе нужен? Не устояла с капиталом, а из этого флигеля тебе одна дорожка – на погост. Дышишь-то уж из последних сил.
Что ты меня хоронишь?! – взвизгнула Евлашиха.
Сиди, сиди, отдышись, в разум войди.
–Хоронить!.. Меня в ступе не утолчешь. Я еще крылья-то разверну! На меня еще покрасуются!..
В калитку вошли дедушка, за ним Горкин и Махмут Ибрагимыч.
–А я слушаю: кто это скандалит на все Балаково? – смеясь, воскликнул Дмитрий Федорович.
Евлашиха затряслась и, почернев лицом, выкрикнула:
–Уйди, разоритель, зенки выдеру!
–Одурела баба! – отмахнулся Горкин, направляясь к крыльцу. Поравнявшись со мной, задел локтем, кивнул к дверям: – Ну-ка, иди за мной!
Я остался на месте.
–Ах ты ерш озерный! – Он со смехом потянулся к моему уху.
Я спокойно отстранил его руку, сказал:
–У вас свои есть, за них и хватайтесь!
–Правильно мыслишь. Молодец! – И Горкин толкнул меня в грудь.– Ну парень! Такие мне по нраву. Наумыч! – крикнул он дедушке.– Гляди, какой Ромашка-то! Кончится кутерьма с революцией, разверну опять дело в Балакове, посажу его в конторе за главного.
Она не кончится,– сказал я, не глядя на Горкина. Он, видимо, уже забыл, о чем говорил, и спросил:
Что не кончится?
–А революция, говорю, не кончится,– рассердился я, убегая с крыльца.
Минут пятнадцать – двадцать я колол дрова, выбирая самые сучковатые поленья, а потом за мной пришел дедушка и позвал домой.
–Ну-ка, ерш, присаживайся,– весело встретил меня Горкин, выбрасывая из саквояжа чистый лист бумаги, ручку и чернильницу с золоченой навинчивающейся пробкой.– Пиши!—Откинув полы пиджака и сомкнув на пояснице руки, он заходил по горнице.– Пиши так: «Доверенность. Я, гиль-дейный купец Горкин Дмитрий Федорович, вручил сию доверенность крестьянину Курбатову Данилу Наумовичу на право получения трехсот голов бычков и нетелей в хозяйстве скотопромышленника Уральского казачьего войска господина полковника Овчинникова Ульяна Аристарховича, расположенном в поселении Семиглавый Map. Сия доверенность одновременно является свидетельством на право перегона скота от Семиглавого Мара до слободы Покровской».– Он взял у меня доверенность и, слегка колебля лист и дуя на него, проговорил:– Все! Зискинд печать прихлопнет, и можно выезжать.– Махнул доверенностью в сторону дедушки.– Что там тебе, Наумыч, в дорогу – брезенты, мешки, муку, пшено,– бери безотчетно. Ключи ж от амбаров у тебя. А ты, Ибраги-мыч, давай ищи фургон и пару коней надежных.
Ох, верткий ты, Митрий Федорыч! Балаковский купца сапсем руки опускал, а ты, как сазан-рыба, прямо через невод прыгаешь.
А-а, балаковские!..– сворачивая доверенность и вкладывая ее в бумажник, пренебрежительно протянул Горкин.– Башку потеряли твои купцы балаковские. Староверы, олухи царя небесного! Ну, а я и без земного и без небесного царя обхожусь.
Мне надоело слушать горкинскую похвальбу. Я поднялся и, не сказав ни слова, пошел из горницы.
Евлашихи во дворе уже не было, а бабаня беседовала у калитки с высоким сухопарым мужиком. Держа шапку под локтем, он неуклюже копался в мешке и, поднимая лицо, что-то говорил ей.
–Да ты хоть во двор зайди,– просила его бабаня.
Он встряхивал русыми волосами, огребал рукой светлую бороду и отмахивался:
Ни-ни, любезная! И так душой изболел. И не обессудь, не обессудь...
Ромашка! – взволнованно позвала меня бабаня.– Из села Осиновки человек-то. Письмо нам от Поярковых.
Я подбежал к калитке в ту минуту, когда мужик достал из мешка и передавал бабане небольшой сверток и сложенную пополам тетрадь, перевязанную черной шерстяной ниткой.
Господи,– схватила его за руки бабаня,– да зайди хоть на минутку! Расскажи, как они там...
Матушка, не могу.– Мужик приложил руку к груди.– Кони на Волге стоят. За сыном я. Телеграмму получил: встречай в Балакове с пароходом. Я, знамо, прямо к пристани. Двое суток в пути-то. Поставил коней, мальчишку подрядил постеречь, а сам вас кинулся искать, душой измаялся. Ну-ка да пришел он, пароход-то?!
В таком разе я тебя провожу, расспрошу...– Бабаня сунула мне сверток, тетрадку и заспешила за мужиком.
Сорвав с тетради нитку, я на ходу развернул ее и сразу же догадался, что это писал Акимка. Строчки не по линейкам, а волнами то над ними, то под ними. Буквы то направо клонятся, то налево. С первой же фразы я будто увидел Акимку перед собой, услышал его сбивчивый, торопливый голос:
Здравствуй, Ромашка, и ты, бабанька Ивановна, и ты, дедушка Данила Наумыч! Дай вам бог не хворать и сытыми быть. Пишу вам я с земным поклоном, Акимка Поярков. А письмо привезет наш шабер 1 дядя Иван. Его сын с войны едет, с парохода в Балакове слезет. Он, как узнал, враз к нам прибежал, как мы чуток балаковские, а я враз вам начал письмо писать.
Дедушка, а тебе мамка рубаху сшила, и ты носи ее на здоровье. Тятька ей сатинету на юбку купил, а она ее шить не стала, а рубаху сшила, потому в ту пору, когда мы без тятьки в Двориках жили, нам бы без тебя пропадать. А ба-баньке она кофту сошьет.
А затем я отпишу вам про нашу революцию в Осиновке. Не знаем, как она в Балакове, а у нас шибко идет. Давно бы вам все описал, да почтарь у нас ненадежный был. Мы вам с тятькой до революции незнамо сколько писем написали, а он их в Балаково не посылал, а в железный ящик складывал, подлая душа, и телеграмму про свержение царя, и все газеты тоже в железный сундук запирал.
В Осиновке у нас все так началось. Мы с тятькой на жигановской паровой мельнице. Он машинистом, а я за смазчика. Работаем и работаем, ничего не знаем. Глядим, а по-мольщиков все меньше да меньше, а тут враз хозяин Жиганов прискакал и не своим голосом кричит: «Останавливай машину!» – и начал на себе рубаху рвать да ругаться. Про-ругался, охрип и слезами залился: «Беда-горюшко, царь с престола сошел!» Тятька тогда на село, я за ним. Он как вскочил в волостное правление, враз со стены царя ссадил, а сторожу велел на колокольню бежать и бить сполох. Народу собралось – туча темная. Тятька – на крыльцо, и давай говорить, и давай! Ух и говорил! За ним еще говорили. И все в одно. Только мужик, по фамилии Сагуянов, не так говорил. Ну, ему тятька ума вложил. Руки стали поднимать, так почти все за тятьку подняли. Тогда тятька у старшины печать отобрал, ключи от Писарева стола – тоже и за почтарем послал. Почтарь-то ускакать успел, а его помощник целый мешок писем и телеграмм принес.
1 Шабёр – сосед.
А теперь у нас вон какие дела пошли. Осиповка оврагом на две половинки разрезана. Через овраг – мост. По ту сторону село Бугровкой зовут, а по эту – Тамбасы. На Бугровке плохие жители, бедные, а в Тамбасах всякие, но богатых много. И они там свою революцию проводят. У них там Са-гуянов да наш хозяин Жиганов с зятем казаком из Семиглавого Мара всеми делами воротят. Намедни пришли они к тятьке и сказали: «Мы вам не подчиненные и избираем свой Совет депутатский». Вот как! Тятька теперь с бугровскими бедняками свою революцию ведет, а Сагуянов – свою. Сейчас тятьке стало легче. Солдаты с фронта пришли, все как есть большевики, и тятьку в обиду не дают. Бедные мужики с Там-басов тоже к тятькиному Совету присоединяются. А теперь нашу жизнь опишу.
Мамка боится, как бы нас не поубивали, и криком кричит, уговаривает тятьку уехать домой, в Дворики ай в Бала-ково. Тятька на нее однова рассердился и сказал: «Не кричи и не проси. Никуда я не уеду. А ежели бы и уехал, лучшего не будет. Революция по всему миру идет, а я ее до смерти не брошу. Тысячи мук за нее принял и еще столько же приму». А меня мамка совсем затуркала. Ладно там ругает, а то в волосья вцепится, а отцепиться не может. Как прогляжу, за руки ее не схвачу, то замолотит. Если бы не Дашутка, давно бы я без волос остался. Я же какой! Мамка мне слово, а я ей десять. Ну, и завяжется у нас неразвозная. Дашутка враз нас помирит. Знаешь, какая она стала! Как глянет, так прямо душа мрет. А тут еще беда. Без меня она ни в жизнь за стол не сядет. А рассерчает ежели, то совсем не жрет. Прямо такая мне с ней жизнь невозможная, и сказать нельзя. Я было с дядькой Иваном в Балаково собрался. Да где же! Мамка в слезы, а Дашутка так поглядела своими глазищами, что у меня и сердце оторвалось. Ну вот, всю тетрадку исписал. Теперь жду ответа, как соловей лета. А затем низкий вам поклон от всех наших. Писал Акимка Поярков...
Ответ слать будете, на конверте пишите: в село Осиновку, Узенского уезда, в казенную избу на Речной улице Акиму Максимовичу Пояркову.
Я читал и перечитывал письмо до тех пор, пока бабаня не вернулась и не позвала меня домой.
...У дедушки на коленях рубаха из черного сатинета с белыми пуговицами на вороте. Он водит по ней рукой, любуется. Про трубку забыл, и она попусту дымит в его огромной горсти. Бабаня стоит за моей спиной, и я слышу ее прерывистое дыхание, сдержанные возгласы удивления.
Для себя пятый, а для них второй раз перечитываю Аким-кино письмо, и мне все время кажется, что он где-то затаился в горнице и рассказывает, рассказывает...
– Вон что у них идет! – будто про себя произносит дедушка и тянется к тетрадке.– Ивановна, достань мне очки, пожалуйста. В укладке они, в левом сусечке.
Бабаня принесла очки, присела на краешек лавки и, громко сморкаясь в фартук, тоскливо сказала:
–Хоть бы во сне с ними повидаться!
Нацепив очки, дедушка долго приноравливался к чтению. Но вот по его лицу разлилась добрая улыбка.
Уж такой-то Акимка зоркоглазый малый, что и слов не найдешь хвалить! – восхищенно произнес он.– Ишь ведь чего пишет. Две власти у них. Одна, выходит, сагуяновская, а другая – его да отца, Советская.
У нас тоже,– заметил я.– Позавчера Александр Гри-горьич говорил, что большевики как соберутся, так и Совет получается. Акимке я завтра письмо напишу.
Не надо, сынок. Через недельку, а то и дён через пять увидим Акимку. В Семиглавый Мар-то как раз через Осинов-ку поедем. Вот уж глаза в глаза друг дружку и расспросим. А сейчас давайте-ка пожитки складывать. Завтра выбираться нам из флигеля. Евлашиха сюда въедет.
А мы? – спросил я, сам не понимая, чего так испугался.
А мы прямиком в домок Надежды Александровны.– Дедушка вынул из кармана связку ключей на цепочке, что когда-то принес Серега, и погремел ими.
15
Утром, чуть стало светать, явилась Евлашиха. Она купила флигель со всем, что в нем было, и, усаживаясь в плетеное кресло за столом, заявила:
–Окромя посуды с рогачами да вашей одежки, ничего не дозволю вывозить. Тут все как есть мое!
Ни бабаня, ни дедушка ничего ей не ответили. Они связывали в рядно матрацы и одеяла. Я складывал в короб .чу-гуны, ведра и часто выбегал на улицу посмотреть, не едет ли Махмут Ибрагимыч на своем Пегом, чтобы поскорее вывезти нас.
Пегого пригнал Серега. Вбежав в горницу и увидев Евла-шиху, он испуганно вобрал голову в плечи и попятился.
–Глянь,– всплеснула руками Евлашиха,– и этот тут! Ну и злодей этот Горкин, всех галахов возле себя собрал...
Меня взяло зло. Я шагнул к Евлашихе и, глядя ей в заплывшие глаза, сказал:
–А вы живоглотка и жмотка!
Она ахнула, отвалившись к спинке кресла, и будто обмерла.








