355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Полуйко » Государь всея Руси » Текст книги (страница 6)
Государь всея Руси
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 08:00

Текст книги "Государь всея Руси"


Автор книги: Валерий Полуйко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Тайный посланец во Псков воротился в Старицу благополучно и с добрыми вестями: мятежный призыв Евфросинии услышан там и принят. Ежели будет на то Божья воля, Новгород и Псков станут на её сторону.

В Божьей воле Евфросиния не сомневалась. Не сомневалась она и в братьях Куракиных. Кто-кто, а уж они не пожалеют сил и сделают всё, чтоб должным образом «надпамятовать» Новгороду и Пскову про их былые попранные вольности.

А Новгород и Псков – это сила! Московским князьям понадобилось два века, чтоб одолеть её. Одолели, спорили, но глаз не спускают и поныне. Уже более восьми десятков лет висит на кремлёвской звоннице вечевой новгородский колокол, висит беззвучно, а Москве и поныне слышится его мятежный звон. И поныне Москва не доверяет новгородцам – от самого худого холопа до первосвященника. Редко кому из новгородских владык удавалось закончить свой век с белым клобуком на голове. Было даже так, что Новгород целых семнадцать лет оставался совсем без архиепископа. Только Макарий – единственный! – пришёлся ко двору, и так услужил, так уноровил Москве, так расположил её к себе, что пошёл ещё выше – в митрополиты всея Руси. Правда, немалую роль в этом сыграло его приятельство с Шуйскими, и в первую очередь личная дружба с самым влиятельным из них – князем Андреем Михайловичем[58]58
  ...немалую роль в этом сыграло его приятельство с Шуйскими, и в первую очередь личная дружба с самым влиятельным из нихкнязем Андреем Михайловичем... – Шуйские – князья и бояре XV—XVII вв. Некоторые из них после смерти Елены Глинской были фактически правителями страны. Андрей Михайлович в правление Елены Глинской был заключён в темницу за участие в мятеже на стороне Андрея Старицкого; освобождён после её смерти, стал первым вельможей в государстве; казнён тринадцатилетним Иваном IV (отдан на растерзание псарям).


[Закрыть]
, заправлявшим одно время всеми делами на Москве. Как раз в пору наибольшего могущества Шуйских Макарий и взошёл на митрополичий престол.

Падение Шуйских, за которых Макарий и не подумал вступиться, казалось, должно было отразиться и на его положении, но этого не случилось: он к тому времени успел уже завоевать любовь самого Ивана, потихоньку внушив ему мысль о божественной природе его власти, которую и взялся с усердием обставлять атрибутами священства. Именно он, Макарий, составил чин венчания и венчал на царство семнадцатилетнего Ивана.

Нынешний новгородский архиепископ Пимен занимает кафедру чуть больше десяти лет, но за эти десять лет уже не единожды «чаял собе опалы», хотя тоже всячески старается угодить, уноровить царю: шлёт подарки, благословения, сам ежегодно наезжает к рождественским праздникам со святой водой и заздравными просфорами. Свадебные дары, присланные им Ивану и Марье Темрюковне[59]59
  Свадебные дары, присланные им Ивану и Марье Темрюковне... – Марья Темрюковна – вторая жена Ивана IV Грозного, дочь одного из знатнейших черкесских владетелей. Свадьба их состоялась 21 августа 1561 г.


[Закрыть]
, были одними из самых богатых: два креста ценою в триста семьдесят рублей да два образа – Спаса и Пречистой, обложенные серебром, в стосемьдесят рублей каждый, ещё и царевичам было прислано два образа в восемьдесят рублей, а к ним сорок золотых.

В Полоцк вместе со святой водой на освящение великой победы и на утверждение царскому благородию и всему христолюбивому воинству Пимен прислал драгоценный образ святой Софии Премудрой и послание, исполненное утончённой, торжественной лести: «Воистину убо Бог в тобе пребывает, а ты в Бозе! Превеликаго разума Божиим милосердием исполнена истинная ветвь родителей своих, и своего царства добре управляше державу, иже великому сему всего мира кораблю, управляему от мудраго кормчего, благочестиваго царя, воистину заступника взрасти, – медоточивыми словесами припадал он к самому сердцу Ивана. – Ты же убо, о Боговенчанный царю, не яко наёмник, но яко истинный пастырь потщился православие от неверных освободите и церкви разорённые соградити и велелепием образа Христова украсите их в первое достояние. Того же убо ради щедрый и милостивый владыка Господь смирения нашего не презре, вздвиже рог спасения нашего в облике тебя, Боговенчанного царя, и вручил тебе скипетро Российская царствования, жезл силы, жезл достояния, устрашающа словеса на суде, хранящего истину в веки, творяща суд и правду посреди земли и непорочным путём ходяща».

Сколько великолепия, сколько умильно-возвышенного благоговения, насыщенного множеством различных оттенков – от священного преклонения и почитания до самого обычного раболепства! Сколько изящества и вдохновения в каждом слове, в каждой мысли, в каждом уподоблении! Такое не исходит из сердца. Тут изощряется ум. Как всё им выверено, взвешено! Ни малейшего избытка ни в чём. Но ни в чём и ни малейшего недостатка. Так веками оттачивались, шлифовались, доводились до высшей степени совершенства священные писания, которыми завоёвывали человеческие умы и души, но как, однако, далеко им до отточенности и совершенства лести, которая одерживала и одерживает такие победы, о которых святая братия не может и помыслить.

Кто из сущих в посюстороннем мире способен устоять, удержать себя в узде, не попрать душевной простоты и не вознестись выше самых высоких пределов, назначенных человеку, слыша, как его нарицают хранящим истину, творящим суд и правду посреди земли, ходящим непорочными путями?! Легче поверить, что ты червь, тля, чем не поверить, что ты – столп, вознёсшийся к небу, и что в тебе пребывает Бог, а ты в Боге.

Иван был той же плоти и крови, что и всё сущие на земле, и любил лесть, которую и воспринимал-то совсем по-особому – не как лукавую намеренность корыстных и вероломных человеческих сердец, а как проявляющуюся через людей и их отношение к нему Божественную волю, Божественное напоминание о его избранности, о его высоком предназначении, освящённом этой же самой Божественной волей. Однако преодолеть его врождённую неприязнь и недоверие к новгородцам не могла никакая лесть, даже такого высокого пошиба, и все старания Пимена были тщетны: Иван не любил его, не жаловал, относился к нему с холодной подозрительностью – даже и тогда, когда у того имелся всесильный заступник и покровитель – благовещенский протопоп Сильвестр[60]60
  ...благовещенский протопоп Сильвестр – священник Благовещенского собора в Москве, известный политический и литературный деятель XVI в. Приблизительно с 1543 г. появился в Москве и вскоре стал играть значительную роль в государственных делах, действуя через приближённых к Ивану IV лиц. Его влияние продолжалось до 1560 г., когда он был окончательно удалён от царского двора и подвергся государевой немилости, после чего удалился в Кирилло-Белозерский монастырь, где постригся под именем Спиридона. В монашестве был смиренен, блистал христианскими добродетелями. Скончался в том же монастыре в 1566 г.


[Закрыть]
. Теперь, когда Сильвестра не стало, да ещё так – через опалу, через изгнание, – неприязнь Ивана к Пимену обострилась ещё пуще. Теперь он ненавидел его не только как новгородца, но и как давнего, тесного приятеля и общника Сильвестра, стараниями которого он и был возведён на архиепископскую кафедру. Только всё это теперь вдруг ушло под спуд – не само по себе, разумеется, – и не проявлялось открыто, как раньше. Пимен, приезжавший в прошлом году в Москву и чаявший себе великой опалы – не столько, конечно, за намерение отстоять для Новгорода наместничество, сколько за свою прежнюю дружбу и связи с Сильвестром, – неожиданно был обласкан, одарён милостью и дарами и отпущен с любовью.

Евфросиния знала об этом, и напрасно Дмитрий Куракин слал ей из Пскова свои предостерегающие вопросы. Она не только знала, она собственными глазами видела обласканного царской любовью архиепископа – тот дерзнул по пути из Москвы завернуть в Старицу, – и ей открылось много отличного от того, что привиделось князю Дмитрию во Пскове.

Заезд Пимена в Старицу, которую десять лет упорно обминал царь, убедил Евфросинию в том, что новгородец не потерял головы от царёвых ласк, не разомлел и не препоясался ими, как мечом, возомнив в безрассудной возносчивости, что отныне над ним засияет в сто солнц щедрая царская милость, которая осветит все его пути – и те, что уже помаленьку, тихой сапой, торит он, и те, что ещё лишь загаданы. Не таков был этот бывший кирилло-белозерский старец, чтоб так сразу и кинуться на царский медок, не желая видеть и разуметь всего происходящего. Слюнки у него, конечно, потекли, но он преспокойно проглотил их. Трезвый, умный, расчётливый, терпеливый и осмотрительный, как и все, кто прошёл школу нестяжателей, кто впитал их дух и вооружился их оружием, отточенным в нелёгкой борьбе против иосифлян, а значит, косвенно и против великих князей, неизменно поддерживавших их противников, Пимен был из тех, кто семь раз отмерит, а отрезать всё-таки погодит. Тонкий льстец, угодливый и предусмотрительный в мелочах, он в то же время не был лизоблюдом, не смахивал пыли с царских сапог, как иные, и не подхватывал на лету сладких крошек, которые Иван, порою намеренно, сметал со своего стола. Этакая суета была не для него! Он был иного пошиба и присматривал кусок поувесистей, может, и самый увесистый – митрополичий престол! Но даже и тут, в игре по крупному счёту, где риск неизбежен и необходим, он не изменял своей натуре: как бы ни было для него что-то желанным, сразу обеих рук к этому желанному не тянул, не хватался за него опрометью, как глупый пескарь за червя. Прежде непременно потрогает, общупает со всех сторон – одной рукой! А другая – настороже, наготове, чтоб иметь возможность высвободиться, если угодишь в капкан, или приискать чего-нибудь иного, более выгодного и надёжного, а то и – при случае – не упустить своего и в другом месте.

Неспроста, разумеется, завернул он и в Старицу. Правда, он и раньше не чурался её. Да и с чего бы ему чураться? Владимир Старицкий и Иван – братья. Приезжая в Москву со святой водой и просфорами, Пимен навещал и князя Владимира, благословлял, кропил, причащал и его... Но то было обычное и естественное внимание к старицкому князю как к члену царского дома. Такое же внимание Пимен оказывал и царевичам, и родному, младшему, брату Ивана – удельному князю Юрию. Так велось много лет, и, видать, раньше у Пимена не было особой нужды заводить со Старицей каких-то иных отношений. Но теперь!.. Теперь он пожаловал в Старицу уже не только ради того, чтоб навестить Евфросинию и отслужить службу в Борисоглебском соборе, как объявил по приезде. Видно, почуяв или пронюхав что-то, будучи в Москве, Пимен теперь заехал в Старицу с каким-то иным умыслом. Это поняла и Евфросиния, хотя Пимен всячески и напускал на себя простоту, стараясь сбить её с толку, но Евфросинии не нужно было занимать чужого ума, чтоб разгадать его ухищрения. Да вот только главного никак не могла она уразуметь, сколько ни ломала голову, – что же именно повлекло лукавого новгородца в Старицу? Что надеялся увидеть, узнать, кроме того, что видел и знал? Что хотел понять, уяснить для себя, в чём утвердиться, увериться? А может, тщился о чём-то намекнуть своим заездом или о чём-то предуведомить? А может (возникла у Евфросинии и такая мысль), явился с намерением связать себя со Старицей какой-то нитью? Может, и не себя, может, кого-то иного? Или иных?

Вымучили же тогда Евфросинию все эти «почему» и «зачем». Казалось, и душу заклала бы – хоть самому дьяволу! – только бы получить на них ответ. Спросить Пимена прямо, в лоб – не хотела, чтоб не выдать своей догадки и не насторожить его, да и знала: всё равно не получит ответа. На такое отвечают не тогда, когда спрашивают, а когда хотят ответить и когда в явном становится больше проку, чем в тайном.

Разговоры, которые она вела с ним, тоже мало чем помогли. Пимен был искусным собеседником и умел вести любые разговоры – именно вести, а не уклоняться от них с лукавой изощрённостью, не увиливать ужом от того, чего не хотел касаться или что было слишком острым и опасным. При его уме не было нужды вилять душой: ум делал то, чего не сделала бы никакая хитрость, никакая увёртливость.

И всё же разговоры её с Пименом кое-что значили. С гневной, ничуть не притихшей болью, словно всё это произошло не двадцать с лишним лет назад, а вот, вчера-позавчера, рассказывала она ему правду о великой усобице мужа своего, Андрея Ивановича, с великой княгиней Еленой. Об этом она говорила многим и часто – непроходящая боль собственной души заставляла её бередить и чужие души, – но Пимену открывала такое, о чём даже на Москве мало кто знал.

Делала она это, разумеется, не от особой, враз вспыхнувшей любви и приязни к Пимену, не от великой доверчивости, которую вдруг ощутила к нему, и не от жгучего желания выговориться ещё и перед ним, хотя, по правде сказать, давно ждала такого случая и уже долгое время жила предчувствием его. Её самые дерзкие планы и замыслы непременно связывались с Новгородом, и, обдумывая, вынашивая эти планы и замыслы, ища пути к их осуществлению, она всё чаще и чаще обращала свой мысленный взор на Пимена и невольно проникалась надеждой, почти даже верой, что тот в своих тайных помыслах на её стороне. В том же, что эти помыслы существовали, она не сомневалась. У новгородца не могло не быть тайных помыслов. Она тоже думала так!

Теперь ей представлялась возможность либо убедиться в этом, либо разувериться, потому-то так важно было для неё любой хитростью вызнать у Пимена истинную причину его приезда. Но с чем бы он ни явился, какой бы целью ни задался, подтвердились бы её предположения и надежды или не подтвердились, – она, Евфросиния, должна была сделать своё дело: заронить в душу Пимена одно из тех злых, ядовитых семян, взращённых на ниве её ненависти к Ивану, которые она вот уже более двух десятков лет неустанно рассевала по чужим душам, свято веруя, что семена эти дадут всходы и час жатвы настанет.

Правда об усобице, вся её подноготная, которую она «доверительно» открывала Пимену, и была тем самым семенем. Начала она с болезни великого князя Василия, который, поехав после богомолья в Троицком монастыре к Волоку-Ламскому, чтобы потешиться любимой своей забавой – псовой охотой, вдруг занемог от странной болячки, выскочившей на бедре. Болячка эта и свела его в могилу.

Рассказывала Евфросиния об этом со слов своего мужа, который во всё время болезни великого князя почти неотлучно находился при нём. Василий любил Андрея и доверял ему во всём, в отличие от другого своего брата – Юрия Дмитровского. Это было уже собственным утверждением Евфросинии, и Пимен снисходительно принял его на веру. Но Евфросиния не нуждалась в его снисходительности, у неё были доказательства: в Волок к Василию приезжал и Юрий, однако от него Василий скрыл свою хворь и поторопился спровадить Юрия в удел, а Андрея оставил при себе. Юрий доподлинно узнал обо всём и был вызван в Москву лишь тогда, когда уже не стало смысла скрывать – Василий умирал...

Но не к этому сводила всё Евфросиния. Добрые чувства Василия к младшему брату не требовали особых доказательств: всяк, кто мало-мальски был осведомлён или наслышан об отношениях великого князя Василия со своими братьями, знал, что лишь с одним из них, с Андреем Старицким, великий князь не межевал души и сердца.

С болезни великого князя и его любви к Андрею Старицкому Евфросиния начала затем, чтоб складней было перейти к самому главному и самому впечатляющему – к рассказу о завещании Василия и о том, что было после его смерти. Она была уверена, что правда об этом перевернёт Пимену всю душу, потому и не умеряла своей откровенности. Даже о том, что Василий, осознавший опасность своей болезни, сжёг тайно старую духовную грамоту и составил новую, не умолчала, хотя ничего предосудительного в этом поступке не было. Василий скрывал не то, что внёс в новую духовную – повлиять на его волю и заставить что-либо изменить в завещании вряд ли бы кто смог, – он скрывал свою болезнь, своё состояние, боясь раньше времени дать толчок событиям, вмешаться в которые он, быть может, уже и не смог бы. Его наследнику было всего три года, всего три! И Василий не мог не думать и не тревожиться о его судьбе. Эти мысли, эти тревоги – в первую очередь! – и заставили его скрытничать.

Евфросиния, впрочем, и не стремилась выставить этот поступок Василия в каком-то ином свете. Лукавить с Пименом, наводить тень на ясный день она даже и не думала. Её оружием была откровенность и правда, та самая правда, тщательное сокрытие которой является самым лучшим доказательством её истинности и непреложности.

Замена Василием духовных грамот, несмотря на всю безобидность, почему-то очень тщательно скрывалась – поначалу самой Еленой, потом и Иваном. Это было правдой. И действительно, о том, что великий князь Василий тайно сжёг свою старую духовную грамоту и так же тайно составил новую, мало кто знал. Чьими уж там стараниями – тоже, конечно, тайными! – Елениными или, может, больше Ивановыми, но по миру эти подробности не разошлись. Скрыли. Утаили. Почему, по какой причине? В это Евфросиния не вдавалась. Для неё важны были не причины, а сам факт утаивания, и именно на это прежде всего стремилась она указать Пимену, чтоб сам рассудил; раз такое скрывают, то что уж говорить об остальном!

Пимен рассудил: о столь важных делах государских не возглашают на торгу. Знать о таком кому попало – негоже, заявил он с твёрдой убеждённостью. Елену взял под защиту: поступила она правильно и разумно, скрывая поступок мужа, тем самым уберегла великокняжескую семью от злых пересудов и сплетен. Честь великокняжеской семьи превыше всего!

Евфросинии, хоть она и сомневалась в полной искренности Пимена, это понравилось. Злословия, сплетен, дурных пересудов о великокняжеской семье, несмотря на всю свою ненависть к Елене и Ивану, она не выносила – она тоже ведь была из этой семьи, притом причисляла себя к самым достойным, самым правоверным её представительницам, поэтому то, что исходило из её собственных уст, не считала злословием. Всё, что было в ней, – это святая, обличающая правда, которую она, как жрица, была призвана сохранить и уберечь от забвения и попрания, якобы во имя грядущего торжества правых и гонимых. Так это подавалось ею с полной искренностью и убеждённостью, что на многих производило сильное впечатление. Но тот, кто умел смотреть глубже, в самый корень, тот понимал: это её, субъективная, правда, которая прежде всего была нужна ей самой, потому что служила единственным оправданием её собственных неправд, козней и злоумышлений, с помощью которых она стремилась достичь своей цели.

Вероятно, Пимен сразу же понял, что Евфросиния, привыкшая легко привораживать к себе чужие души таким вот необычным приворотным средством – святой правдой, рассчитывает то же самое проделать и с ним, и тут же, без дальних заходов и экивоков, дал ей понять, что на её правду есть другая правда, которая по-своему и сильна, и убедительна, и ничуть не хуже её, святой. Заступился он и за Ивана, высказав предположение, что тот, как и многие, тоже мог ничего не знать и, должно быть, не знает по сю пору, что там на самом деле учинил со своими духовными грамотами его отец. Ежели у Елены водились какие-то грешки и были причины пускаться во вся тяжкая, то над Иваном, не причастным ни к каким родительским делам и тайнам, ничто не тяготело и ему не было нужды изворачиваться. Поступок отца ничем не порочил его: ничего худого или преступного в том, что Василий переменил завещание, не было. Так поступали все московские государи, ежели возникала надобность. У Василия она тоже возникла: старую грамоту он составил ещё в ту пору, когда не имел наследника и жил в супружестве с Соломонией[61]61
  ...старую грамоту он составил ещё в ту пору, когда не имел наследника и жил в супружестве с Соломонией... – Соломония Сабурова – первая жена Василия III. Детей от этого брака не было, и с разрешения митрополита Даниила Василий III развёлся с Соломонией и женился на Елене Глинской.


[Закрыть]
, а с тех пор много воды утекло, и ко времени, когда он занемог смертной болезнью, многое, что было внесено в старую грамоту, уже утеряло силу, ибо многое переменилось с его женитьбой на Елене и рождением наследника. Как же, думая о возможной смерти своей, мог Василий не переменить завещания?!

Так рассудил Пимен, вступившись за Ивана, и Евфросиния, подумав, согласилась с ним. Она и сама допускала такую мысль: Иван на самом деле ничего не знал о тайных подоплёках. Но о самом завещании, о том, как распорядился его отец, какова была его последняя воля и как исполнила эту волю его мать, он знал. Знал – в этом Евфросиния была неотступна! – но скрывал, потому что Елена попрала заповедь Василия и пошла против его воли, взявшись править государством, чего благочестивая женщина, чтящая вековые обычаи той страны, где ей Бог уготовил венценосное супружество, не должна была делать. Через это её самоуправство, через великие её грехи и неправды много бед приключилось. Великих бед! Жестоких! Непоправимых!

В этом Евфросиния тоже была неотступна. Пимен возразил ей – не пустословно, обдуманно, – что воля великого князя Василия состояла в том, чтобы утвердить на престоле Ивана и государство беречь в прежней крепости. Иной его воля и не могла быть, и Елена в меру сил своих исполняла её.

Возражение Пимена только сильней подстегнуло Евфросинию. Она словно ждала от него именно таких слов, сказанных именно так, и никак иначе, потому что больше всего ей хотелось поведать ему как раз о том, что в меру своих сил делала Елена и как исполняла завещание мужа.

– Бабьими слабыми руками государства не берегут, – заявила она ему для начала. – Того испокон не велось в земле нашей и, даст Бог, не поведётся впредь. Бабе бы подол свой уберечь, и то станет с неё! А Елена и сего не сумела... Что уж про большее-то говорить – про государское бережение?! Да и не на неё, не на Еленины руки оставил Василий государство. Не пошёл он сопротив обычаев и не мог пойти, – прибавила она весомо. – Он приказал все государские дела до свершения лет наследника брату своему меньшему Андрею Старицкому да излюбленным боярам своим Василью Шуйскому, Михайле Юрьеву да Воронцову. А после прибавил к ним князя Михайлу Глинского по родству с Еленой, а к ним ещё одного Шуйского – Ивана да князя Михайлу Тучкова. Они и должны были беречь государство. А Елене приказал, как всем великим княгиням отцы и прародители его приказывали по достоянию[62]62
  По достоянию – здесь: по достоинству, по заслугам, как следует.


[Закрыть]
благочестивое вдовство и удел вдовий.

Затем, видя, что Пимен не возражает ей, принялась рассказывать о том, что учинилось после смерти великого князя Василия. Рассказывала с такими подробностями, которые вряд ли возможно запомнить сразу, даже будучи участником событий или очевидцем. Такие подробности можно лишь собрать – потом, после того, как улягутся страсти, собрать по крупицам, за долгое время, из разных уст...

Рассказывала, и во всём, чего бы ни касалась, на первом месте была Елена. Елена! Елена! Ещё не похоронив мужа, она, Елена, уже открыто и бесстыдно приблизила к себе Телепнёва: на погребении Василия её сопровождали три опекуна – Шуйский, Юрьев, Воронцов – и Телепнёв. Телепнёв! Давно уже шептались с уха на ухо о Телепнёве и Елене, теперь ухмыльнулись и умолкли: всем всё стало ясно. А Телепнёв?! Останься он себе в Елениной спальне – не велика была бы беда! Елена молилась бы усердней – и токмо! Так нет, захотелось ему государиться! И затеялся он злоумышлять на опекунов, чая избавиться от них. Будучи первым боярином в думе, конюшим, стал он настраивать супротив опекунов и думу. И настроил, и началась вражда великая. Дума отказалась подчиняться незнатным и нечиновным распорядителям. И вправду, что могли опекуны? Кто они были? Любимцы Василия, доверенные его – и толико. В думе они не занимали высокого положения, верховодили в ней всё тот же Телепнёв да князья Бельские. Соперничать с ними мог разве что один Глинский.

О Глинском Евфросиния рассказала отдельно. Князь Михаила был высокого роду, ещё недавно – один из знатнейших литовских панов, которому принадлежала чуть ли не половина всего княжества Литовского. Правда, в Москве, куда он выехал служить, рассорившись насмерть с остальными литовскими панами, его держали на положении чуть ли не рядового боярина, больших чинов он не имел, сторонников в думе – тоже, но у него было другое преимущество – близкое родство с царской семьёй. Елена была его родной племянницей, и это делало его опасным противником Телепнёва.

Василий, умирая, говорил Глинскому: пролей кровь свою и тело на раздробление дай за сына моего Ивана и за жену мою. Глинский и намерился с твёрдостью и неотступностью исполнить завет Василиев, стал образумлять Елену, уговаривать, требовать, чтоб отстранила от себя Телепнёва и не потакала ему, не дозволяла вздымать вражду на опекунов, которые правили не по своей воле, как хотел править Телепнёв, но по воле великого князя Василия. Но Елена не вняла уговорам Глинского. Что ждало её при опекунах? То, что и приказал ей Василий, – вдовий удел. Телепнёв же сулил ей власть, независимость, право делать всё, что она захочет, не спрашиваясь никого. И она выбрала Телепнёва. Глинского засадили в тюрьму, обвинив, что он с остальными опекунами похотел править Российским царством мимо великой княгини Елены.

– Одолел Телепнёв опекунов. Глинского уморили в тюрьме и на мёртвом железа обтёрли[63]63
  Железа обтёрли – на трупе оттирали следы железных оков.


[Закрыть]
. Отдал он тело на раздробление, токмо за что? За Еленины плутни! Воронцова сослали в Новоград, Юрьев вскорости помер, остальные поджали хвосты, присмирели. – Евфросиния приближала свой рассказ к концу и потому особенно старалась подбавить чёрного. – Вот бы и радоваться Елене, и деять преспокойно свои прелюбы с Телепнёвым, плодя срам и презрение к себе. Ан нет, не было у неё спокоя: оставался ещё главный опекун – князь Андрей Иванович Старицкий. Видя все те несметные беззакония и преступления Еленины и чуя беду и над собой, укрылся князь в уделе своём, в Старице, не ведая, что с ним будет. Но Елена не оставила его в покое. Стала клепать, облыгивать, будто затаил он вражду на неё – из-за того-деи, что не дала она ему городков, которые он припрашивал якобы сверх завещания Василиева. Но сверх завещания князь Андрей Иванович ничего не припрашивал. Василий отписал ему по духовной вместе со Старицей и земли Волоцкого княжества, которое перешло к Василию после смерти бездетного Фёдора Борисовича Волоцкого.

Это было самое главное, чем Евфросиния рассчитывала пронять Пимена.

– О том мало кто знал. Елена крепко таила духовную грамоту Василия, но то самая имоверная истина. – Евфросиния готова была поклясться в том на кресте. – Князь Андрей Иванович хотел получить лише то, что ему было завещано. Но Елена, избавившись с помощью Телепнёва от опекунов, не захотела выполнить воли Василия. Стала она всячески искать супротив князя, стала измышлять на него измены, что будто намерился он переметнуться в Литву. Принудила написать проклятую грамоту[64]64
  Проклятая грамота – так в обиходе называли грамоты, которые великие князья требовали от вельмож, заподозренных в неверности.


[Закрыть]
! И много-много иных неправд и козней взвела на него и таки сгубила. А как сгубила – то всем ведомо.

На Пимена, однако, всё это не произвело как будто никакого впечатления. Евфросиния до сих пор помнила, каким было его лицо: спокойное, внимательное, участливое, даже сострадательное – обычное лицо попа, внимающего исповеди очередной страждущей души. Эта внимательная, участливая невозмутимость давно стала частью его натуры – без этой личины в поповстве и монашестве не обретаются, – но немало было в ней и игры: под рясой отмирало лишь внешнее, мирское, но внутреннее, сугубо человеческое, жило, а оно, это человеческое, умело всё и способно было на всё.

Евфросиния конечно же понимала это, и писаная невозмутимость Пимена не обескуражила её, однако некоторое беспокойство всё же появилось: как на самом деле воспринял услышанное Пимен? Так ли уж и не затронуло оно в нём ничего?! Так ли ему безразлично всё это?! По себе знала, что личину невозмутимости легче удерживать тогда, когда не согласен, когда готов протестовать, когда сомневаешься или вовсе не веришь. Единодушие, единомыслие требуют гораздо больше усилий, их трудней прятать под этой личиной. Когда услышанное находит отклик в твоей душе, когда веришь и сочувствуешь тому, что говорит твой собеседник, тогда нужно крепко владеть собой и ни на миг не забываться, чтобы не выказать этого.

В равнодушие и безразличие Пимена Евфросиния не верила. Он уже выдал себя своими замечаниями и рассуждениями, которыми, как правило, равнодушные и безразличные не утруждаются. Несогласия его, неверия, протеста не боялась и была готова к любому их проявлению, ибо знала, что чем трудней будет убедить его, чем трудней будет заставить поверить в то, во что хотела, чтоб он поверил, тем прочней будет эта вера и убеждение и тем глубже они проникнут в его душу. Человек как стена. Чем стена крепче, тем трудней вбить в неё гвоздь, но уж если вобьёшь, то держится он там долго и прочно.

Только чуяла Евфросиния, а чутьё редко подводило её, что ломать особенно голову тут не над чем: невозмутимость Пимена была той же пробы, что и её доверительность. И он и она играли, и всё у них велось в этой игре точь-в-точь, как водится на торгу: один продавал, другой присматривался – купить, не купить? Ежели купить, то как бы не прошибить! Евфросиния играла в доверительность, чтоб привлечь Пимена к себе и показать, какой у неё стоящий товар, а Пимен как раз на этот самый товар старался не обращать внимания, чтоб не выказать своего интереса и не набить ему цену.

   – Подчинись Елена завещанию мужа и, как благочестивая женщина, начни жить спокойной вдовьей жизнью, всё было бы мирно и праведно. Но нет, преступность и греховность были у неё в крови! Согрешив единожды, чтоб, подобно Соломонии, не очутиться в монастыре, она уже не могла унять себя.

Евфросиния начинала теперь второй круг – самый опасный, и Пимен остановил её.

   – Жено преблагая, – сказал он с прежней невозмутимостью, которая уже начала возмущать Евфросинию. – Ты изрекаешь то, о чём давно уж и молва перешла. Что Богом сокрыто, то им и принято. Уйми восклокотание духовное и поберегись злоречия. Исходящее из уст сквернит человека. Памятуй о том! Греховно вздымати глагол злосердный на почивших в Бозе. Тем не премножишь своего благочестия, но ущербишь его. Почившие не могут отвещати нам, живым, не могут постояти пред нами в правде своей.

   – Но покуда они были живы, мы не могли отвещати им, владыка! И в правде своей не могли постоять перед ними! Они гнали нас всеродно, мучили, притесняли! Правду нашу попирали и ложь на нас возводили преступную. Было сие, владыка, было! Господь всё знает! Нынче Он призвал их на суд свой возмездный... За злая воздастся им! Но нам от того не отрадней, не легче, владыка, бо зло, сотворённое ими, осталось на земле, среди нас, живых. И мы терпим от того их зла муки не меньшие, нежели они, у Страшного судилища предстоя. Они померли, но зло их живо и ложь их жива! Она возглашает повсюду, со всех высоких мест, и вот с твоих уст також истекает она – их ложь, ставшая для тебя уж истиной. Ты боронишь Елену, говоря, что в меру сил своих она исполняла завет мужа. Но Василий заповедал так боярам своим ближним: постойте, братие, крепко, чтоб сын мой учинился на России государем, чтоб была в земле правда и в вас розни никоторой не было. Но Елена прислала правду – с Телепнёвым, блудящим псом своим, прислала, – и открылась оттоль великая рознь и усобица, и пошло по земле нашей зло, и по душам нашим пошло зло – зло преступное, изначальное, и зло отместное.

В голосе Евфросинии, когда она говорила всё это, были не только боль, мука и праведное негодование, но и что-то ещё – такое, что, должно быть, рождается в человеке не его внутренними силами, а какими-то иными – высшими, потусторонними... Казалось, говори она даже какую-нибудь невнятицу, всё равно её голос не оставил бы равнодушным никого. Проняло и Пимена. В его напускной, а может, совсем и не напускной невозмутимости появилась-таки брешь.

   – Чреваты усны твои, жено, – сказал он тихо, задумчиво и по-мирскому просто, безыскусно, словно позабыл на мгновение, кто он. – Прикоснуться душой к тому, что они источают, – себя потерять, а пренебречь – потерять добродетель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю