355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Полуйко » Государь всея Руси » Текст книги (страница 29)
Государь всея Руси
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 08:00

Текст книги "Государь всея Руси"


Автор книги: Валерий Полуйко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)

5

Побег Заболоцкого и Ярого и казнь троих Заболоцких подлили масла в огонь. И хотя пламя так вот прямо, открыто ещё не полыхнуло, но теперь уже всем было ясно, что зачинается великий пожар усобицы – страшный, грозный пламень, который никого не обойдёт стороной, потому что теперь некуда спрятаться от него и нету теперь рубежей, за которые пламень этот не мог бы проникнуть: Русь едина, множество домов перестроено в один дом, и пожар в таком доме опасен для всех.

К тревоге добавилось ожидание. Ждали, где в первую очередь полыхнёт? Одни – ждали покорно, томительно, бездеятельно, не зная, что можно ещё делать, кроме как ждать и готовиться к самому худшему, другие – выжидали затаённо, терпеливо и расчётливо, истиха, осторожно разворашивая тлеющий огонь. Ждал и Иван. В нём всё крепче утверждалась мысль, что побег Заболоцкого и Ярого – это вызов ему, вызов дерзкий и тонко продуманный. Если бы он растерялся, пал духом, не ответил на него – так, как ответил, – то думалось ему, крамола уже б вылезла из потаённых нор и начала свою свистопляску. Теперь, показав крамольникам свою решительность и твёрдость, он ждал их дальнейших шагов, и тем временем зорко и неусыпно выискивал, где таится очаг, где вызревает самый опасный гнойник крамолы Занимался этим Сыскной приказ, наводнивший своими тайными послухами и доводцами всю Москву, а и не только Москву: стекались в приказ тайные доносы со всей Руси, от Нижнего Новгорода до Великого.

Почти каждое утро являлся во дворец, прямо в царские покои, начальный дьяк приказа Самойло Михайлов с длинным списком, где чёрным по белому было прописано всё, что добыли соглядатаи в разных концах Руси, и начинал неспешно вычитывать, кратко истолковывая каждое сообщение:

   – «...Третьего дня боярин князь Димитрий Хилков Иванович, едучи Большой улиней, что за Чертольскими вратами, наехал конём на мужика, на простолюдина, а мужик тот – квасник, держит квасную кадь на Большой улице, и наехал князь Димитрий исплоша, и мужика того, квасника, конь истоптал и в брюхо избрюшал копытом, и мужик тот, квасник, закричал во вся люди[221]221
  Во вся люди – очень громко, благим матом.


[Закрыть]
, что-деи погодите ужо, боярове вельможные, грядёт ужо на вас взыск от государя за всё лиховство ваше, и князь Димитрий, избоченясь, возносливо сказал притчей: «Грозны грозят, а жильцы живут!» А коли иный мужик со стороны крикнул: «У него двои зубы! Быти вам съеденными!» – князь Димитрий, поворотясь на ту сторону, сказал притчей же: «Съел волк кобылу, да оглоблями подавился!» Я так мню, государь: на мужика князь Димитрий наехал ненароком, а вот возносливость на него наехала неспроста: мнит князь себя гораздо сильноватым. Явилось, знатно, что-то, сила какая-то, которая, чает он, сможет противостать тебе, государь.

   – Явилась! – фыркнул Иван. – С неба упала! Она и была всегда, та сила, и есть! Взметутся они на меня всем скопом – нешто я одолею их?!

   – Нет середь них единства, – успокаивающе сказал Самойла Михайлов. – Оболенские – и те меж собою погрызлись. Пря у них из-за князь Петра из-за Горенского. Стали они его к себе приворачивать, и великою докукою того доступали, а он не похотел от тебя отступить и почал их склонять в иную сторону: дабы повиниться им всем пред тобой да милости твоей испросить, а от козней и претыканий престать. И всчинилось меж них рассечение, и свара лютая была...

   – Пусть грызутся, – сказал злорадно Иван. – Я предрекал, что они сами пожрут себя, как шакалы. К. тому и идёт. А князь Петра я сам расспрошу и пожалую... А и с родичами повелю помириться, – заумно усмехнулся он. – Негоже ему идти супротив рода. Како мнишь, Алексей Данилович? – обратился он к сидящему неподалёку от него старому Басманову.

Раньше Иван всегда выслушивал главу Сыскного приказа один, с глазу на глаз, но с недавних пор на этих тайных докладах стали присутствовать и его особины – старый Басманов, Малюта, Зайцев... Теперь, после дела Заболоцких, к ним присоединился и Афанасий Вяземский. Нынче все они сидели подле Ивана и внимательно – внимательней, чем он сам, – слушали дьяка, и понимал дьяк: теперь всё, что он приносит сюда, этот тайный царёв синклит взвешивает и перевешивает на своих собственных весах.

   – Мню, так идти негоже, – спокойно ответил Басманов, уловивший мысль Ивана.

   – Вот я его и пожалую... подскажу.

   – Он не примет сего, – всё так же спокойно, почти равнодушно, сказал Басманов, убеждённый в тщетности Иванова замысла. – Я знаю его.

   – Я також знаю. Не принял бы... Кабы был выбор. Но нынче у него нет выбора. Я так тебя уразумел, дьяк?

   – Истинно так, государь.

Иван склонил голову, приготовился слушать дальше.

   – «На прошлой седмице, в четверток, поутру, – продолжил чтение Самойла Михайлов, – как почали сходиться бояре в палату в думную, слышна была из-за двери в сенях говорка, а говорили тайным обычаем, истиха: покарал-деи государь невинных, взял грех на душу, а Володимер-деи Заболоцкий да Ивашка Ярый которым умыслом побежали – неведомо допряма, а токмо ныне как не бегати? Затворил-деи царство Русское, как во адовой твердыне, и на доброхотных своих, душу за него полагающих, неслыханные гонения и смерти умыслил, изменами и иными непотребствами облыгивая и тщась с усердием свет во тьму прелагать и сладкое горьким прозывать. И-деи кто прелютого ради сего гонения не бегает, тот сам себе убийца, ибо Христос наставлял гонимых словом своим: «Аще гонят вас во граде, бегайте во другий» – и сам тому образ явил, бегая не токмо от смерти, но и от гонений богоборных евреев».

   – Ох, мерзкие! – вскинув голову и закрыв в мучительном изнеможении глаза, прошептал Иван. – Уж и Христа себе в заступники призывают.

Он несколько мгновений сидел так, тяжело и шумно дыша, как будто ему не хватало воздуха, руки его, хоть и сжатые в кулаки, безвольно опали на колени, как скованные. Бессилие и беспомощность – только это было сейчас в нём.

   – Да ве́ди Христос бегал – от глупой смерти, – прежним, тихим, слабым, голосом заговорил он и так, словно оправдывался перед кем-то. – От глупой, никчёмной... А коли пришёл его час взойти на Голгофу, – голос его на этих словах разом набрал силу, – и телом своим вознести на древо грехи мира сего, он не побежал, не поискал спасения! Коли в сердце святые помыслы и путь осиян правдой, тогда не бегают, яко псы блудящие, от одной подворотни к другой. Тогда бестрепетно идут на плаху, на костёр, прямо и гордо зря в глаза судьям своим и палачам. И Христос явил образ как раз сего великого подвига, а не бегания от всегнусных богоборцев.

   – Твоя правда, государь, – дождавшись, когда Иван выговорится и немного успокоится, сказал Самойла Михайлов. – Я так мню: сих шепотников тебе нечего страшиться. Они хоть и умны, и злоречивы, и в Святом Писании сильны, но то и вся их сила. Опасны не они, опасны молчуны. Молчуны делают дело, а шепотники токмо шепчутся. Шепотников я тебе быстро выведу на чистую воду, поставив подле каждой двери тайного послуха. А вот как подобраться к молчунам?

   – Опасны и те и другие, – недовольно изрёк Иван – Одни дело делают, другие – души растлевают! «Язык – огнь, лепота неправде. Всяко бо естество, звери и птицы, гады и рыбы, укрощено людьми и повинуется им, язык же никто не может укротити – необуздано сие зло и полно яда смертоносного», – нарицает апостол Иаков. Посему не сулись так-то уж прытко вывести злоречивых на чистую воду. Поберегись, чтоб не истопнуть самому в той воде, бо вельми много понадобится тебе воды. Цельное море! Были уж в иных государствах и странах таковые ретивцы и глупцы... Не чета тебе! Порфироносные ретивцы и глупцы, тщившиеся выводить на чистую воду шепотников! И сколико воды утекло с тех пор, и сколико государств и стран распалось и исчезло с лица земли от злоречия шепчущихся, а они как мутили воду, так и мутят. Истинно речено мудрейшими: не пресечёшь дела их, иначе как пресёкши их слова.

   – Что же делать-то тогда, государь? – растерялся дьяк. – Мой худый разум в великом смятении от того, что ты сейчас изъяснил. Даже страшно, государь!

Иван снисходительно усмехнулся, обвёл взглядом своих внимательных особинов, словно спрашивал: и вам страшно? И, должно быть не без удовольствия убедившись – в какой уже раз! – что они из того же теста, что и дьяк, самодовольно изрёк:

   – Страшно было б, кабы сё я спрашивал у советников своих: что делать? А коли спрашивают советники – не страшно. Слава Богу, я знаю, что делать.

   – Что же, государь?! – в простоте душевной воскликнул дьяк.

   – Тебе – читать далее, – пресёк его Иван. – Хочу знать, что в Новограде?

   – Прости, государь, – смутился дьяк. – Я не от любопытства... А в Новограде, государь, как в Новограде: новых ересей и крамол покуда не завелось, а старые не переводятся. Худо им под рукой Москвы... Не могут они позабыть свои былые вольности. Мысль отдаться ляцкому не то свейскому живёт, государь... «Мы от Москвы не кормимся. Нам от Москвы токмо протори и утеснения» – таковы их речи.

   – Дождутся они у меня, – скрипнул зубами Иван.

   – Крепче следить надобно за Новоградом, – осторожно вмешался Басманов. – Перво-наперво – следить крепче. А дьяк, я уж давно приметил, следит худо, бо повсегда у него про Новоград одно и то же.

   – Да ужли я не слежу, Алексей Данилович? Побойся Бога, боярин! Он мне, проклятый, во сне снится! Слежу, государь, пуще пущего слежу я за Новоградом, и всё бы гораздо было, кабы не этакая даль! Далеко больно, государь! Зимой, по санной дороге, нимало не мешкая, трое суток пути – гонцу! А тележным ходом, в сушь, вести ко мне идут добре двадцать дён, по распутице же – два месяца. Недавно приходит весть: отступают-деи новогородцы от закона, продают немецких полоняников в Литву, вопреки твоему, государь, указу продавать токмо в русские города. И гляжу, коли писана грамотка? А писана в феврале, на Сретенье, а в Москву привезена в марте, на Иоанна Лествичника... Почитай, два месяца! Шлю гонца... Добре управился за десять дён. Продавцы сысканы и вершены[222]222
  Сысканы и вершены – найдены и наказаны.


[Закрыть]
, а с допросу сказали, что, в русские города продавая, и полцены не набирают от той, что дают литвины. Вот и уследи тут за ними, и управь, коли они, проклятые, во всём выгоду ищут. Я так мню, государь: тех немецких полоняников, которые руду серебряную умеют делать и всякое дело серебряное, медное и оловянное, надобе покупать из казны.

   – Дай мне ту казну! – озлился Иван.

   – Возьми у монастырей, у архиереев, – нашёлся дьяк.

   – Монастыри и архиереи своих выкупают, и дал бы Бог не престали в том своём почине благом, дабы не пришлось нам опять, как в прошлые годы, раскладывать полоняничные средь тяглого люда. А Новоград я управлю... С землёй сровняю, плугом пройду и рожь посею.

   – Про языческую их скверну я уже доносил тебе, государь... Про оклички[223]223
  Оклички – восходящий к язычеству обычай причитания на могилах и «угощения» покойников.


[Закрыть]
на радунице да про мольбища идольские, что творят они по лесам, по болотам, где жертвы приносят бесам, русалкам и прочей нежити, жгут святые иконы и книги... Присягают друг другу також скверным обычаем идольским – ком земли на главу покладая, а и того пуще, государь, – костьми человеческими присяги творят. Единое токмо доброе и могу сказать, государь, да и то – не про новгородцев, а про псковичей. Спорили псковские попы с латинскими монахами и добре крепко постояли за веру нашу правую. Были запрещены церковным собором 1551 г., созванным по инициативе Ивана Грозного.

Дьяк отыскал в списке нужное, стал читать:

   – «Приходили серые чернцы от немцев во Псков и говорили о вере со священники, а речь их такова: «Соединил веру наш папа вместе с вашими на осьмом соборе[224]224
  Восьмой Вселенский (Флорентийский) собор 1439 г. принял формальное решение об объединении Католической и Православной Церквей, но реальное объединение оказалось невозможным.


[Закрыть]
, и мы и вы – христиане, веруем в Сына Божия...» Наши отвечали им: «Не у всех вера правая. Ежели веруете в Сына Божия, то чего для богоубийцам-евреям последуете, поститесь в субботу и опреснок в жертву приносите? Чего для два духа беззаконно вводите, говоря: и в духа святаго животворяща, от Отца и Сына исходяща? А что глаголете нам об осьмом сонмище, об италианском скверном соборе латинском, то про сие окаянное сборище мы и слышати не хотим, занеже отринут он Богом и четырьмя патриархами. Будем держати семь соборов Вселенских, они угодны Богу, ибо сказано: «Премудрость созда себе дом и утверди столпов семь».

   – Молодцы псковичи! – чуть посветлел Иван. – Надобе и митрополита порадовать... Снесёшь ему весть сию нынче же!

   – Как велишь, государь!

Иван снова нахмурился:

   – Не престают латыняне в своих непотребствах, чают истеснити правую веру Христову! Сказывал нам Иоасаф царегородский, что они, латыняне, книги те, где про италианский собор написано и про схизму их латинскую, на грецкий язык переложили, дабы Грецкую землю прельщать своим папёжеством. Может статься, что и на наш язык переложат они те книги, и того беречи надобно крепко, дабы книги те в землю нашу пути не знали и вреда нашей вере не чинили бы!

   – Как велишь, государь! Будем беречи!

   – А псковичи, однако же, молодцы! – вернулся к прежней мысли Иван. – Коль так крепко стоят за веру нашу правую, чаю, и за отечество наше святое сумеют постоять, коли приспеет лихая година. А Новоград я управлю, – совсем уж посуровел он. – Дойдут мои руки до него, ох дойдут! Так управлю, что и через сто лет будет он помнить мою управу!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Воротились в Москву братья Хворостинины. Путь, в который отправил их царский приказ, был неблизок и нелёгок, но они постарались, управились споро, нигде не измешкавшись, не задержавшись... Впусто не истратили не то чтобы дня – часа. И спали, и ели, и Богу молились – всё на ходу. Из телег вылезали разве что по нужде да на ямских дворах, когда меняли лошадей. Это была их первая именная посылка, первое дело, приказанное лично царём, и они исполняли его с необычайной рьяностью.

Воротились они после Егорьева дня. На Москве уж управились с ранним севом, что припадает на Егория вешнего[225]225
  Егорий вешний – отмечался 23 апреля по старому стилю.


[Закрыть]
, откормиля-отпотчевали мирскою яичницей и караваями пастухов – перед первым выгоном в поле скота, а там, куда они ездили, ещё только начинал сходить снег, и от Ладоги до Корелы они мчались по крепкой ледовой дороге, не боясь угодить в полынью, – озеро Нево, или Ладожское, ещё держало лёд.

Затерянную в суровой карельской глухомани постынь, куда они отвезли князя Курлятева и его старшего сына, им указал Левкий. В ту самую ночь, в Черкизове, когда братья, без промедления бросившиеся исполнять царский приказ, спешно седлали коней, он и помог им советом – подсказал, куда лучше всего направиться. Более гиблого места не мог бы придумать для Курлятева даже сам Иван.

Жену Курлятева и двух его дочерей ожидала такая же участь: для них Левкий выискал не менее отдалённое и не менее гиблое место – Челмогорский монастырь в Каргополе, и братьям Хворостининым предстояла ещё одна поездка, ещё тысяча вёрст с гаком в один лишь конец, так что торопились они не только потому, чтоб явить своё рвение. Рвение рвением – оно, разумеется, било в них ключом, – но и простая житейская расчётливость тоже играла не последнюю роль, ибо денег на эти поездки они у царя не испрашивали. Управлялись своей казной. Таков был обычай. Даже послы, отправлявшиеся с посольством в соседние государства, и те, за редким исключением, не получали иждивения и должны были содержать себя сами. Однажды дьяк Третьяк Далматов, которому велено было ехать послом к германскому императору, дерзнул заявить, что не имеет средств на такую поездку. Его схватили, заковали в цепи и отвезли на Белоозеро – в тюрьму. Имение его отписали в казну. Было это ещё при великом князе Василии, лет сорок назад, но с тех пор никто более не осмеливался объявлять себя несостоятельным.

Возвращаясь в Москву, братья простодушно полагали, что если и не сама их поездка, то уж, во всяком случае, цель её первое время будет не многим ведома, и потому, въезжая в город, особенно не таились, не прятались ни от чьих глаз: мало ли кто куда ездит. Но первый же встретившийся им на пути подьячий, вёзший в какой-то приказ писарский столик – налой, заставил их убедиться в обратном. Узнав братьев, он подъехал к ним и, как о самом обычном, давно всем известном, задорно спросил:

   – Далеконько вы его, благоверного, засобачили-то?

Братья в первое мгновение опешили, растерянно переглянулись, но, посмотрев на весёлую, ушлую рожу подьячего, враз смекнули, что тайна их уже всему свету известна.

   – О ком ты, братец? – всё же остерёгся на всякий случай Дмитрий. Ему, как старшему, нельзя было оплошать ни в чём.

   – Да о ком же ещё?! – лукаво прицелился в них подьячий. – Всё о нём, о Шкурлятеве!

   – Любопытен ты больно, – помедлив, холодно сказал Дмитрий, чтоб отвязаться от него. – Знай свои дела, так и чести больше будет, да и проку.

   – Эк, недоросли![226]226
  Недорослями считались не достигшие совершеннолетия, которое по обычаям того времени наступало в 21 год, хотя службу они начинали с 14—15 лет.


[Закрыть]
– рассмеялся подьячий, нисколько не обидевшись на холодность Дмитрия. – От кого таитесь?! Перед кем лукавите?! Нешто запамятовали присловье: кто подьячего обманет, тот трёх дней не проживёт!

Он смешливо пощурился на них, поскрёб скудную бородёнку и поехал своей дорогой. Братья, послав ему вслед два презрительных взгляда, вновь переглянулись, удручённо вздохнули и поскучнели: им не нужна была их тайна, но вот так просто, обыденно расставаться с ней всё же было досадно.

А тайна их и вправду уже давно ни для кого не была тайной. Её, впрочем, и вообще-то не существовало, тайны этой, потому что ни сам Иван, ни те, кто знал, как он обошёлся с Курлятевым, вовсе не собирались ничего утаивать. Дело было самое обычное, и Курлятев был далеко не первым, кого постигла такая участь. Недавно туда же, на север, на Белоозеро, свезли князя Михайлу Воротынского, а ещё раньше – стрелецкого голову Тимофея Тетерина-Пухова. В чём провинился отчайдушный стрелецкий голова – доподлинно никто не знал, суда над ним не было, объявили только, что был он с теми, которые царю недоброхотствовали, но и без суда было ясно, что Тимоха Тетерин, храбро воевавший со своими стрельцами в Астраханском походе, а потом в Ливонском, когда штурмовали Дерпт, поплатился за свою больно уж тесную дружбу с братьями Адашевыми. Под их началом воевал удалой голова и был их подручником верным в ратных делах, но ещё более – не в ратных, потому что был их согласником и заединщиком. Это он доказал не только тем, что не отрёкся от братьев, когда над ними разразилась гроза, но и тем, что одним из немногих дерзнул защищать и оправдывать их. Когда Иван сослал в Дерпт старшего из братьев – Алексея, а потом устроил над ним и над удалившимся в монастырь Сильвестром заочный суд, именно он, Тимоха Тетерин, во всеуслышание назвал этот суд неправым. Этого-то как раз и не простил ему Иван. Тимоху насильно постригли в монахи, и царский ловчий Григорий Ловчиков отвёз его в Сийский монастырь под Холмогоры.

Царский гнев обрушился тогда и на Курлятева, который тоже встал на защиту Сильвестра и Адашева, правда, по иным причинам, нежели Тетерин. Защищая Сильвестра и Адашева, Курлятев тем самым защищал и себя, ибо он тоже, как и они, входил в тот самый узкий круг недавних царских советников и распорядителей, который называли Ближней или Избранной радон, и, естественно, всё, в чём Иван обвинял эту раду и из-за чего разошёлся с ней, в равной мере относилось и к нему. Он тоже жил под страхом расправы, и его участь могла оказаться такой же, как и участь Адашева и Сильвестра, хотя на первых порах Иван и не тронул его почему-то. Не тронул он, впрочем, и Курбского, и Горбатого... Может, решил, что Сильвестр и Адашев сполна рассчитались за всё и за всех? А может, лишь потому, что до них ещё не дошла очередь? В таких случаях начинают, как правило, с тех, с кем легче всего расправиться. Гадать было трудно, а ждать – опасно. Курлятев вошёл в тайный сговор с Вишневецким, готовя себе спасительный отнорок на случай беды, и дерзнул постоять за себя.

2

Это и вправду было дерзко – не признавать вины и сметь защищаться, вместо того чтобы покаяться, как должно, и смиренно испросить милости; но, вероятно, Курлятев верил, как верили Сильвестр и Адашев, просившие очного суда, что Ивану можно что-то доказать и можно в чём-то разубедить его и поколебать – своими доводами; а может, это был и своеобразный вызов: то, что Ивана удержало от немедленной расправы с ним, могло заставить и отступить. В самом деле, кем были Сильвестр и Адашев – без того, что получили из царских рук? Никем! Голь перекатная. Гноище. Прах. А он был князь, боярин, и не какой-нибудь там малозаметный середнячок, просиживающий лишь порты в боярской думе, – он был одним из тех, кто заправлял всеми делами на Москве, а в последнее время, когда Избранная рада была в зените своего могущества, ему и вовсе не было равных. Его имя произносили с не меньшим, а порой и с большим почтением, нежели имя самого царя. Он был силён, очень силён: за его спиной стояла не только несметная рать приспешников, служивших ему как бы вспомогательной силой, подобно пехоте в войске, – за его спиной, и это было весомей всего, стояла главная сила – боярская дума, куда он насажал своих единородцев Оболенских и таким образом прибрал её к рукам.

Оболенские и без того были одним из знатнейших и влиятельнейших родов, а теперь, захватив главенство в думе, они усилились ещё больше, и не считаться с этим Иван, конечно, не мог. Скорее всего, он потому и не тронул поначалу Курлятева, что не решился или счёл преждевременным идти на столкновение с думой, и главным образом с Оболенскими, в руках которых тогда, да и сейчас, находились многие важнейшие государственные дела, в первую очередь – военные, где им особенно трудно было найти замену. Они считались хорошими воеводами (это было у них родовое: многие Оболенские снискали себе славу на ратном поприще), а хорошие воеводы на дороге, как говорится, не валяются, Иван это знал, знал он и цену им, и они нужны были ему, очень нужны: борьба за Ливонию становилась всё тяжелей, перерастая в войну с Литвой и Польшей, и больше всего ему требовались именно хорошие воеводы, поэтому, вероятно, он и не стал задираться с Оболенскими, не стал вздымать вражду и настраивать их против себя – здравый смысл и забота о пользе дела сдерживали его; но когда Курлятев насмелился протестовать, когда начал искать правоту над ним, оспаривая и отвергая все его обвинения, выдвинутые против Избранной рады, тут уж осмотрительность и здравый смысл отступили и верх взяла натура Ивана. Курлятева услали в Смоленск – годовать, прописав ему быть вторым воеводой, и всем стало ясно, что это – опала и ссылка и что могуществу его пришёл конец. Он и сам понимал это, поэтому решил не играть с огнём. Прибыв в Смоленск, откуда до рубежа было подать рукой, он попытался осуществить то, о чём и сговаривался с Вишневецким, тем более что сговор этот в любое время мог быть открыт Воротынским, который конечно же не просто пугал их с Бельским, когда пригрозил донести царю. Курлятев помнил, как велико было негодование воеводы, возмущённого их намерением втянуть в это изменное дело и его, поэтому не стал особенно медлить.

Угроза эта всполошила и Бельского, и тот тоже решился бежать, притом прямо из Москвы, что было неслыханной дерзостью, но скорее – величайшей опрометчивостью, которой он как раз и отличался. И конечно же ничего у него не вышло, как не вышло ничего и у Курлятева. Попались они. Оба. Бельский очутился в тюрьме, его помощники были биты кнутьём на торгу, а ему самому грозила смертная казнь. Его вотчину – город Лух с волостью – царь забрал в казну, не оставив ему даже маленького сельца, которое тот мог бы завещать какому-нибудь монастырю на помин своей души, и это было, пожалуй, самым страшным, ибо не существовало тогда для человека мысли более ужасной, чем мысль о том, что душа его останется без поминовения. Если прибавить к этому жестокость обычая, по которому казнённые лишались покаяния и погребения на кладбище, то Бельскому было худо вдвойне: его ждали ещё и загробные муки. Но судьба неожиданно оказалась милостива к нему (хотя милость судьбы – это милость ростовщика!), и дело не только не дошло до казни, но даже заключение его и то было очень недолгим: Иван оставил ему вину, взяв по нём две поручные грамоты, в которых шестеро самых знатных бояр да сто двадцать детей боярских ручались за него десятью тысячами рублей, обязуясь их уплатить, если он вновь изменит и убежит. Сам Бельский дал крестоцеловальную запись в верности, и на том все страхи его кончились. Однако это ничему не научило его, да и не могло научить, ибо давно изречено: кривое не может сделаться прямым. Вскоре он снова принялся за своё, снова стал заводить крамолу – мутить чернь, распускать слухи о приходе татар, надеясь, должно быть, опять, как в тот гиблый год великого пожара на Москве, растравить, взбунтовать городской люд, дабы нагнать на царя нового страха, – и опять ничего у него не вышло, опять очутился в застенке, теперь уж не чая себе пощады, но непостижимая воля царя вновь даровала ему свободу и жизнь. Сказано в книге мудрых как раз к такому случаю: «Как небо в высоте и земля в глубине, так сердце царей – неисследимо».

Курлятев тоже отделался легко. Привезённый в Москву, он стал оправдываться перед Иваном, уверяя его, что и не помышлял о побеге, а у рубежа очутился потому, что заплутал во время охоты, и Иван принял его оправдания или, скорее всего, лишь сделал вид, что принял, держа на уме что-то своё. Но Курлятев не стал больше испытывать судьбу: разыграв перед Иваном великую обиду за его подозрения, он удалился в монастырь, разумно предвидя, что тому рано или поздно всё равно станет известно о его изменном сговоре с Вишневецким.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю