Текст книги "Государь всея Руси"
Автор книги: Валерий Полуйко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
– Аще бы глаголал ко ангелам, то не было бы писано, что Бог сотворил человека по образу и подобию Божию, но не по подобию и по образу ангельскому.
– Гораздо ты всё изъяснил, святой отец, – после долгого раздумчиво-почтительного молчания сказал один из слушавших. – Внятно и бесхитростно... Так бы и учили и пользовали нас повсегда – простым, скромным словом, без любомудрствия. Так нет же, всё более по-книжному учите, изощрённо, невразумительно... Отсюда и ересь, и шатание в людях.
– Також и закону Божьему наставляете – будто носом, как щенят, в проказу тычете: не убий, не укради, лжи послух не буди! – сказал другой. – А человек – не щенок... Ты ему доведи, растолкуй, в душу ему вложи, в разум его косный, пошто же Господь так нарицал: не убий, не укради?!
– Ежели тебе потребно сие доводить, так паче камень тебе на выю да в воду тя, – сказал сурово монах.
– Э нет, святой отец, то ты по-земному, по-людски толкуешь Божий закон. Так и я могу: для того ни сан, ни книги святые не потребны. Дьяк по судебнику ещё шибче растолкует! А ты мне доведи иначе, так, как тот закон разумел сам Господь. Ты – служитель, ты стоишь посреди человека и Господа, на тебя нисходит Его благодать и святое Его откровение, – вот и доведи! Пошто Господь говорит: не убий, не укради? Пото ли, что пристав меня в тюрьму вкинет, иль пото, что в Судный день мне будет уготована страшная кара? А буде, и не пото вовсе? Ежели я не боюсь ни тюрьмы, ни Страшного Суда? Стало быть, тогда и закон мне не писан?! Я могу и убить и украсть?!
– Приточник нарицает, – с прежней суровостью ответил монах, – таковы пути всякого, кто алчет чужого добра: оно отнимает жизнь у завладевшего им.
– А мне и жизнь не дорога! – рубанул мужик.
– То уж дурость! – с весёлым порицанием сказал кто-то за его спиной и с балагурливой покладистостью прибавил: – Про не убий, не укради – ясно! Чего туг доводить?! А вот пошто: не желай жены чужой? Вот что доведи, святой отец.
– Да так доведи, – присказал ещё чей-то задорный голос, – чтоб не желалось её, проклятой, жены-то чужой! А то ве́ди желается, святой отец, ох как желается! Верно, братцы?
– Ишо как! – загалдели задетые за живое мужики. – Чужая – она ж лебёдушка!
– В чужую, сказывают, дьявол ложку мёду своего дьявольского кладёт!
– Иной раз спасу нет, как хочется того мёду отведать!
– И како, отведывали? – спросил с холодным любопытством монах, но в его щурких глазах, обращённых на мужиков, мелькнула плутовская искорка.
– Да было, чего греха таить, – опять загалдели мужики.
– И паче сладок тот мёд? – допытывался монах. – Слаще, неже в собственной медуше?
– Сперва будто и слаще – с уторопки. А распробуешь – такой же, как и свой, – искренне и весело сознался тот самый мужик, который и затеял весь этот разговор. – Всего-то и дива, что грех на душу. Баба, она так уж и есть баба: что та, что другая, что третья – всё едино!
– Э, нет, не скажи! – возразили ему. – Сусло одно, а пиво разное.
– Да никакое не разное! В разную посуду разлито. Толико и всего!
– Таков вам и мой довод, – сказал монах. – Токмо изреку его аз глаголом преподобной и достохвальной княгини Февронии[14]14
...преподобной и достохвальной княгини Февронии... – Февронья (в иночестве Евфросинья), святая ХIII в. История её такова; князь муромский Пётр (прототипом его был князь Давид Юрьевич Муромский, княживший в 1204—1228 гг.), впоследствии её супруг, был болен тяжкой болезнью, от которой его излечила дочь бортника Феврония. За это князь Пётр обещал жениться на ней, но исполнил своё обещание только после вторичного излечения от той же болезни. Муромские вельможи были недовольны женитьбой князя на девице незнатного происхождения, и Пётр был вынужден покинуть Муром. Однако там возникли междоусобия, и народ призвал князя назад. Князь и княгиня своей истинно христианской жизнью вызвали симпатию окружающих. Под старость они приняли монашество, он – под именем Давида, она – под именем Евфросинии. Скончались они в один день в 1228 г. Память их 25 июня (по ст. ст.).
[Закрыть], наречённой в иночестве Евфросинией, как писано в повести от святого жития ея и жития преподобного и достохвального князя Петра, супруга ея, наречённого в иноческом чину Давидом. Внемлите же... Егда плыли Феврония и Пётр в судех по реце, изгнанные злочестивыми боляры из града из своего владычного из Мурома, – бесстрастно повёл наставительный сказ монах, – и был у блаженный княгини Февронии некий человек в том судне с женою своей. И приим тот человек помысл от лукавого беса, взрев на святую с похотью. Она же, разумев злой помысл его, рече ему: «Почерпи воды из реки сия с сей страны судна сего». Он же почерпе. И повеле ему испити. Он же пиёт. Рече же опять она: «Почерпи воды с другой страны судна сего». Он же почерпе. И повеле ему опять испити. Он же пие. Она же рече: «Одинакова ли вода есть или одна слаще?» Он же рече: «Одинакова есть, госпоже, вода». Она же рече так: «И одинаково естество женское есть. Пошто убо, свою жену оставя, чужую мыслиши?!»
...Текут, текут разговоры на крестце – долгие, настырные, дотошные, текут, как вода в реке, не кончаясь, не прерываясь, не истощаясь, полнясь, как и река, от бесчисленных родников, ручьёв, притоков... Каждый тут – родничок, ручей, приток. Каждый хоть каплей, а полнит эту реку. Любит московит поговорить, ох как любит! Хлебом его не корми, а дай отвести душу доброй гово́рей, да так, чтоб пошла она, высвободилась, выхлестнулась из-под самого-самого спуда, из самых укромных, глухоманных глубин, оттуда, где таится неведомое и ему самому – то, что и гнетёт его, и канудит, и мучит, и донимает душу, накапливаясь в ней как умерщвляющий гной или как возбуждающий огонь, то, что или Богом или дьяволом вложено именно в него, в московита, то, что предопределено ему – как кровь, как глаза, как голос, как разум... И боль предопределена ему – тёмная, немая, неразгаданная боль, одна на всех и у всех одна, как будто кто-то – Бог или дьявол, – решив сманить за собой русское племя, пометил его своей особенной неизгладимой метой.
И как уж он, московит, мается с этой болью! Он рвёт её из себя в кабаках – в слезах, в исступлении, в скверне тянет её из себя, а она только цепче впивается в него. Он давит её кощунством, дикостью, шалой, безумной яростью, а она только глубже заползает в него. Он смиренно склоняет себя перед ней в церквах, просит, молит, вопиет об облегчении и не может допроситься, не может вымолить облегчения, и вопль его откликается в нём самом то глумливым, то истошно-диким эхом, сквозь которое к нему никак не может пробиться голос его рассудка.
И не понимает он, не понимает, отлучённый от своего разума, не понимает, оглушённый унылым отголосьем собственной души, – почему всё так? И вновь пускается в разгул, кощунствует, изуверствует, вновь мучит себя смиренным покаянием, распиная душу на невидимой дыбе, вновь низводит себя до праха и гноя и страшится быть даже этим ничтожным прахом и гноем. Как замурованный в какой-то глухой келье, забыв о себе, о своём естестве, наполненном жизнью, вновь взывает и молит: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твоё!.. Царствие Твоё!.. Воля Твоя!..» И нет в этом ни разума, ни воли его человеческой, нет и жизни, в этом нет ничего – пустота, из которой отдаётся только эхо, злое, истошно-глумливое эхо.
И мается он, мается в этом заклятом круге, не зная, как вырваться из него, высвободиться, избавиться от этой дурной маеты. А освобождение вот же – в нём самом! Только нужно вспомнить об имени – своём! О воле – своей! Презреть «хлеб насущный», выдуманный для него дармоедами! Отвергнуть «долги» свои, которые с лихвой исплатил!
Но нет, сознательно сделать всё это ему не под силу: на нём печать то ли Бога, то ли дьявола, но скорей всего и того и другого одновременно. А так как Бог и дьявол всегда действуют вперекор друг другу, то насколько один из них – не важно кто! – сделал москвита несчастным, настолько другой сделал его счастливым, насколько один из них закрепостил его, настолько другой освободил. Сознательно, вольно – он смирен, благочестив, скромен. Бессознательно, невольно – буен, каверзен, кощунствен, нагл. Сознательно, вольно – он молчалив, степенен, речи его кратки, молитвы долги... Он весь во власти того неведомого и непостижимого, которому отдаёт себя на суд и расправу: «Да будет воля Твоя, яко на Небеси и на земли...» Но вдруг бессознательно и невольно что-то дёрнет его за язык – и вот уже пустился он зубоскалить, глумиться и издеваться над чем попало, даже и над тем, что приучил себя чтить как святыню и что с благоговением клал себе в душу.
Теперь его не остановить! Он отводит душу и не понимает, что теперь-то как раз душа и молчит в нём, а говорит – разум! Глумливый, каверзный, злой, добрый и беспощадный, крепкий, здоровый разум, который, будучи отлучённым, вдруг врывается в него – и не уродливым, искалеченным, осторожным отлучником, а властным хозяином, отпирающим в нём все запоры, вскрывающим в нём всё, что запечатано и Божьими и дьяволовыми печатями.
Потому-то и любит московит поговорить! Любит он это блаженное состояние внутренней раскрепощённости, когда в нём пробуждаются собственные мысли, и он становится самим собой, забывая обо всём, пред чем благоговел, чему поклонялся и с чем смиренно сверял свои думы. В такие мгновения он забывает о хлебе насущном, делающим его рабом, забывает о долгах, порождающих в нём страх и смирение, и в этой первозданной освобождённости, дарованной ему разумом, он обретает ту истинную – пусть и недолгую – радость, в которой присутствует только его, человеческое, бренное, зато такое близкое, такое простое и значимое.
Текут, текут разговоры на крестце – долгие, премудрые, неистощимые.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В пустынной, дикой ночной степи под Рыльском измученный страхом и теменью станичник сторожит коварного крымчака. Его конь, словно почуяв опасную зыбкость земли, дыбится с тревожным ржанием, топчет, рвёт копытами сизые тени степных привидений, мечет в них тяжёлую и́скопыть...
Мягко звенят убаюкивающие трели сонной степи – так звенят тонкие татарские стрелы.
Мчится станичник по чёрной степи, ищет станичник хитрых татар, ищут станичника татарские стрелы.
...В Рыльске, в Путивле, в Курске, в Ряжске объезжие воеводы коротают ночь за немудрёной ленивой гово́рей. Далека от них Москва, далеки её великопрестольные заботы, её тревожный непокой, её смуты и распри... Не доходят сюда вести о новой усобице царя с княжатами. Крепко берегут, чтоб не дошли! Смущать, непокоить души тех, от кого зависит покой и безопасность Москвы, – опасно! Им нужно знать, нужно верить, что за спиной у них всё надёжно, всё крепко, всё в единой руке и единой власти, иначе распустятся души, свергнут с себя всякий укорот, расплодится нерадение, а хуже того – найдёт страх и отчаянье, понеже не только они берегут Москву, но и Москва бережёт их. А если Москва замутится, если снова навалится лихолетье – что тогда они Москве?! До них ли ей будет?! Останутся они в Диком поле один на один с грозной ордой.
В Рыльске, в Путивле, в Курске, в Ряжске всю ночь не притухают на дозорных вежах сигнальные огнища: бодрствуют засечники[15]15
Засечники – несущие службу на засечной черте – границе, отделявшей Русское государство от степного края, так называемого Дикого поля.
[Закрыть] стерегут, опасают Русскую землю от жестокой беды, что приходит из дикой степи, но кто устережёт, кто опасет, кто избавит её от той беды, что рождается и плодится в ней самой? Кто уймёт, кто пресечёт, кто убавит в ней то зло и жестокость, что рождаются от её вековечной убогости, от её темноты, замытаренности, неизбывной её горемычности, от великих её кощунств и прегордых святошеств, коими венчает она себя? Кто?!
...Не спит в тесном монастырском застенке на Белоозере воевода князь Михайло Воротынский, боль и обида снедают его, рвут гордую душу Рюриковича. Далека от него Москва, далека её жестокая воля, её злоба и месть, свершившие над ним свой суд и расправу, но мысли его все там – в Москве, там, в Москве, продолжает он свой мысленный бой с царём. Правый не правый – это покуда не занимает князя: слишком ещё горяча обида и слишком остра боль, чтобы задуматься над этим, разобраться, и слишком силён ещё напор скоропалительных оправданий и ответных обвинений, чтобы такие мысли могли возникнуть в нём. Ещё вопиет он негодующе в душе, так само, как вопиял в голос в Москве, что царь обобрал их с братом, отписав в казну часть их родового удела – лучшую часть, которая осталась после умершего старшего брата. Ещё настырен он в своих яростных доводах, годных (и об этом покуда не задумывается воевода!) лишь в такой вот, заочной схватке с царём, что есть, есть у него право оставить московскую службу и отъехать куда похочет – к польскому ли королю или к шведскому, или даже в Крым, потому что предки его пришли под руку московских государей добровольно, как вольные на вольную службу, а не в холопство, которым при Московском дворе поверстали ближних челядников, назвав их боярами.
Как вольные на вольную службу – вот чего не должен забывать царь! И он, Воротынский, этой древней родовой вольностью, вольностью Рюриковичей, также освобождён от холопства и волен сложить с себя крестное целование и поискать лучшей судьбы и лучшей доли. Волен – вот она самая неотразимая правда его! Ею отсюда, из невыносимого своего далека, тщится он хотя бы мысленно одолеть царя, забывая в кичливой запальчивости, что уже их деды и отцы, их – таких же, как он, Рюриковичей, боялись даже заикаться об этом, а если и пытались воспользоваться своим древним правом, го жестоко расплачивались за такие попытки. Его отца, Ивана Михайловича Воротынского, уморили в тюрьме. Теперь они с братом Александром, которого упрятали в монастырь, пьют из той же чаши, – и вот это по-настоящему неотразимая правда! Постепенно она внедрится в душу князя, уймёт, отрезвит его, иные мысли придут к нему, откроются иные истины... Для этого у него будет предостаточно времени – череда таких ночей ещё очень длинна, – и он ещё вернётся в Москву, ещё сядет на боевого коня, ещё наденет воеводские доспехи, чтоб в лютейшей битве с крымцами на берегу Лопасни, в Молодях, ещё раз показать своё ратное искусство и чтоб в конце концов испить до дна свою горькую чашу. Но всё это будет потом, через месяцы, через годы – через долгие годы, а сейчас он весь как лезвие ножа – не прикоснись! Тяжёлая ночь, распростёртая над землёй, кажется ему нескончаемой, потому что рассветы и дни он не замечает, – он замечает только ночи, когда остаётся наедине со своими думами, со своей жестокой тугой, и эти ночи, их боль, их отчаянье, исступлённая немочь их дум наполняют его какой-то тягостно-мстительной отрешённостью от света, от жизни, от всего, что находится за гранью ночи. А за этой гранью – весь он! Там свершённое и свершившееся, там суть всего, там начало и гам конец, и только мнится ему, только мнится от его яростной ополчённости в полубредовых терзаниях разума, что там, за этой гранью, лишь зло, великое, неимоверное зло, восставшее на него, и не только на него – на вся и всех, на всю Русь, которая виделась ему объятой такой же самой бесконечной ночью. Но какие бы мысли впоследствии ни пришли к нему, какие бы истины ни открылись, он никогда не сумеет понять, что и сам – тоже зло, плодящее беды Руси.
Не спит в своём тесном застенке воевода Михайло Воротынский, боль и обида снедают его, рвут гордую душу Рюриковича... Далека от него Москва, но мысли его все там – в Москве!
2
Над Старицей огромная суровая луна. Ночь пега от лунной просветли. Сизая густая марь рыхлыми хлопьями лежит на земле, на крышах изб, на куполах церквей, по задворьям прячутся жухлые тени, и смиренно коротает свой час тишина. Ночь – лишь она властвует над Старицей, где всё ещё как прежде: ещё твёрд её дух и крепка её сила, ещё возвышается она столпом посреди Русской земли, притягивая к себе взоры тех, в ком не гаснет крамола и противление, но уже пресеклась чреда её благополучных дней, и отныне Старица начнёт счёт иным дням.
...Ещё при великом князе Василии, отце Ивановом[16]16
...Ещё при великом князе Василии, отце Ивановом... – Василий III Иоаннович (1479– 1533), великий князь Московский, правил с 1505 г. Носил в истории название «последнего собирателя русской земли», так как завершил объединение русских земель вокруг Москвы под своей единодержавной властью. В 1510 г. присоединил Псков, в 1514 г. – Смоленск, в 1521 г. – Рязань.
[Закрыть], уделов, подобных Старице, было четыре. Владели ими младшие братья Василия – удельные князья Юрий Дмитровский, Дмитрий Угличский, Семён Калужский и Андрей Старицкий. Их отец, великий московский князь Иоанн Васильевич, на протяжении всех сорока четырёх лет своего княжения усердно собиравший русские земли[17]17
Их отец, великий московский князь Иоанн Васильевич, на протяжении всех сорока четырёх лет своего княжения усердно собиравший русские земли... – Иван III Васильевич (1440—1505), великий князь Московский с 1462 г., сын Василия II Тёмного. С его правления началась Русь Московская. Княжение его ознаменовано многими славными начинаниями, и в первую очередь присоединением к Москве самых значительных уделов северо-востока России: Ярославля (1463), Новгорода (1478), Твери (1485) и др. Был женат на греческой царевне Софии Палеолог; соединил московский герб – изображение Георгия Победоносца, карающего дракона, – с византийским гербом: двуглавым орлом. При нём произошло оформление титула великого князя «всея Руси», а в отношениях с иностранцами он, считая себя наследником византийских императоров, стал принимать титул царя.
[Закрыть], тем не менее, подобно всем московским князьям, умирая, вынужден был разделить собранное между пятью сыновьями. Раздел этот, правда, не нарушал единства государства, не ослаблял и не умалял верховную власть Москвы, так как во всех отношениях был неравным разделом: четверым младшим братьям – всем вместе – было дано меньше половины того, что получил старший. Василию, унаследовавшему великокняжеский престол, было отписано шестьдесят шесть самых крупных городов, а к ним – обширнейшие земли Заозерья, Заволочья, Югры, Печеры, к нему отошла Вятская земля, Карельская, Двинская; братья же его получили всего лишь тридцать небольших городков.
Главенство Василия было полным. Оно утверждалось не только превосходством отписанных ему владений, но и особым приговором в завещании Иоанна: «Приказываю детей своих меньших, Юрия с братьею, сыну своему Василию, а их брату старшему. Вы, дети мои, Юрий, Дмитрий, Семён и Ондрей, держите моего сына Василия, а своего брата старшего, вместо меня, своего отца, и слушайте его во всём».
Однако, как ни силён был московский князь, сожительство его с удельными редко обходилось без усобных распрей, ибо удельные редко мирились с той участью, что выпадала им, и чаще всего, движимые корыстью и честолюбием, стремились иметь и значить гораздо больше, чем имели и значили. Братья самого Иоанна Васильевича – удельные князья Андрей Угличский и Борис Волоцкий, – не поделив выморочного удела[18]18
Выморочный удел – удел умершего удельного князя, не оставившего после себя наследника.
[Закрыть] своего третьего брата Юрия, вооружились на Иоанна, за что тот уморил в темнице самого непримиримого из них – Андрея вместе с двумя его сыновьями.
Опасаясь подобного и со стороны своих братьев, Василий, ещё при жизни отца, заключил договор со старшим после себя братом – Юрием. По этому договору Юрий обязывался держать Василия господином, держать честно и грозно, без обиды. По этому же договору Василий выговаривал право господина над братом также и для своего возможного наследника. «Придёт воля Божья, возьмёт Бог меня, великого князя, и останутся после меня дети, – записал Василий в договоре, обращаясь к Юрию, – то сына моего, которого я благословлю великими княжествами, тебе держать в моё место своего господина и брата старшего. Великих княжеств под ним, под моею великою княгинею и под нашими детьми блюсти и не обидети, не вступаться, не подыскиваться никоторым способом».
Братья Василия, в отличие от своих дядьёв, не затевали открытых распрей – не осмеливались: Василий был силён, и даже помощь, которую сулили Юрию Литва и Польша, стремившиеся возбудить строптивого удельного князя против московского государя, не подтолкнула того к открытому выступлению. Но часа своего он не переставал ждать.
Всячески плутовали и тайно противились воле великого князя и Дмитрий, и младший за ним Семён. Этот даже намерялся отъехать в Литву, но был разоблачён и помилован Василием лишь благодаря заступничеству митрополита. Только самый младший – Андрей, получивший в удел Старицу, не доставлял Василию беспокойств и огорчений. В силу ли своей натуры или в силу своего положения среди братьев, превосходивших его правом по старшинству, но Андрей жил со своим царствующим братом в мире и согласии. И, однако же, именно он, Андрей Старицкий, в последний раз на Руси поднял междоусобный мятеж[19]19
...однако же именно он, Андрей Старицкий, в последний раз на Руси поднял междоусобный мятеж. – Андрей Иванович (1490—1537), старицкий удельный князь, младший сын Ивана III. В 1537 г. поднял мятеж против Елены Глинской. Умер в заключении.
[Закрыть].
Случилось это уже после смерти Василия. Василий умер нежданно, не успев взрастить наследника[20]20
Василий умер нежданно, не успев взрастить наследника, – Василий III имел тогда 54 года от рождения, был бодр телом и духом. Празднуя победу над татарским царём Сафа-Гиреем, он 25 сентября, в день св. Сергия, был в Троицкой Лавре и поехал на охоту; там он занемог, казалось, от пустяка: на сгибе бедра у него появилась небольшая болячка, которая некоторое время спустя стала гноиться и сильно болеть. Возвратившись в Москву, Василий созвал бояр и велел писать при них новую духовную грамоту, уничтожив прежнюю. В новой духовной он объявлял трёхлетнего Иоанна наследником государства, под опекою матери и бояр до пятнадцатилетнего возраста. Болезнь быстро развивалась, и 3 декабря Василий III скончался.
[Закрыть]. Князь Юрий наконец-то дождался своего часа! Наследник Василиев был совсем ребёнком, два других брата Юрия – Дмитрий и Семён – умерли несколькими годами раньше, а меньшего, Андрея, Юрий не брал в расчёт. Быть бы усобице, полыхать бы кровавому пожару, не упреди Елена крамольного удельного князя[21]21
...не упреди Елена крамольного удельного князя... — Елена Васильевна Глинская (?—1538), русская великая княгиня, вторая жена Василия III (с 1526), мать Ивана Грозного. Пятилетнее правление Елены Глинской после смерти мужа прошло в непрерывных смутах. Первая из них случилась 11 декабря 1533 г. – буквально через неделю после смерти Василия III. В ней были замешаны старший дядя Ивана IV – брат Василия III Юрий Дмитровский – и князь Андрей Шуйский. Оба были заключены в темницу, где Юрий скончался от голода 26 августа 1536 г. Андрей Старицкий, младший брат Василия III и Юрия Дмитровского, наущаемый своей матерью Евфросинией, поднял открытый бунт против правительства, однако потерпел неудачу и оказался в темнице, где через шесть месяцев умер насильственной смертью.
[Закрыть]: Юрий был схвачен и заточен в темницу, откуда уже никогда не вышел.
Андрей Старицкий, в отличие от своего старшего брата, никакой крамолы не замышлял, совесть его была чиста, и он спокойно жил в Москве. После сорочин по великом князе Андрей уехал в свой удел, в Старицу. Уехал, однако, обиженным: вместо припрашиваемых им к своей вотчине городков, которые якобы, как поговаривали, завещал ему Василий, он получил на память о покойном брате только кое-какую рухлядь, да кубки, да несколько коней – иноходцев в сёдлах. О его обиде стало известно в Москве, и кто-то принёс оттуда слух, что князя хотят схватить. И Москва и Старица затаили взаимное недоверие. С князя взяли крестоцеловальную запись, в которой он клялся не нарушать договора, заключённого им ещё ранее со своим малолетним венценосным племянником. Этой же записью он лишён был непременного ранее права всех удельных князей принимать к себе служилых князей, бояр, детей боярских, отъехавших от великого князя. Такое условие ещё пуще разобидело Андрея. И хотя он вовсе не надеялся увидеть у себя в Старице московских отъездчиков (ещё отец его, Иоанн, отбил охоту московским служилым перемётываться к удельным), всё же уничтожение Москвой этого древнего права не могло не возмутить души князя.
В Москве, конечно, настроения старицкого владетеля были известны. Доходили туда слухи и потревожней – о том, что намерился он бежать в Литву, но слухам этим, должно быть, мало верили, потому что князь ещё добрых три года спокойно жил в своём уделе. По-настоящему забеспокоились в Москве лишь тогда, когда князь Андрей, сославшись на болезнь, не приехал на совет по случаю войны с Казанью. Великая княгиня Елена послала в Старицу лекаря – узнать о болезни князя. Воротившись, лекарь доложил, что князь лежит в постели от одной-единственной болячки на бедре. Князю был послан твёрдый наказ приехать на Москву во что бы то ни стало, но он не поехал и после такого наказа.
Старицкий боярин Фёдор Пронский, родственник нынешнего большого старицкого воеводы Петра Пронского, повёз в Москву грамоту, обращённую к великому князю. «Ты, государь, – писал с хитрой уничижённостью Андрей, – приказал с великим запрещением, чтоб нам непременно у тебя быти, как ни есть. Нам, государь, скорбь и кручина великая, что ты не веришь нашей болезни и за нами посылываешь неотложно. А прежде, государь, того не бывало, чтоб нас к вам, государям, на носилках волочили. И я от болезни и от беды, с кручины отбыл ума и мысли. Так ты бы, государь, пожаловал показал милость, чтобы холопу твоему вперёд было можно и надёжно твоим жалованием быть бесскорбно и без кручины, как тебе Бог положит на сердце».
Однако раньше Пронского в Москву пришёл донос от одного из старицких детей боярских, что князь Андрей непременно побежит в Литву. Тогда по приказу Елены к Волоку-Ламскому, на перехват князя, были посланы сильные полки, а в Старицу, к самому князю, отправились крутицкий владыка, симоновский архимандрит и спасений протопоп сказать ему от имени митрополита: «Слух до нас дошёл, что тщишься ты оставить благословение отца своего, гробы родительские, святое отечество, жалованье и береженье государя своего, великого князя Василия и сына его. Я благословляю тебя и молю жить вместе с государем своим и блюсти присягу без всякой хитрости. Да ехал бы ты к государю и государыне безо всякого сомнения, и мы тебя благословляем и берём на руки свои».
На не внявшего и этому призыву князя должно было быть наложено проклятие.
Проклятия, однако, князь Андрей избежал: посланники митрополита не застали уже его в Старице. Получив весть, что великокняжеские полки пришли в Волок, князь не стал более медлить, боясь быть захваченным московскими воеводами в своём уделе, и выступил с дружиной из Старицы.
Путь к литовской границе был отрезан, и князь двинулся на север, в новгородские земли, рассчитывая, что Новгород, не забывший ещё всех обид, причинённых ему Москвою, поддержит его. Двигаясь к Новгороду, рассылал он окрест свои грамоты. «Князь великий молод, держат государство бояре, и вам у кого служить? Я же вас рад жаловать!» – писал он в грамотах, и многие приехали к нему.
Из Коломны, тайно от великокняжеских воевод, пробрался к нему с большим отрядом детей боярских старицкий воевода Юрий Оболенский, прибавив силы мятежному войску, зато в самих старицких полках открылась измена. Много детей боярских побежало из полков, ещё более было ропщущих. При таком положении князь Андрей не решился вступать в бой с настигнувшим его московским войском и затеял переговоры с воеводой Телепнёвым, командовавшим московскими полками.
Телепнёв был любимцем Елены, облечённым ею большой властью, и князь Андрей решил не сражаться с ним, а мирно договориться. Он пообещал Телепнёву сложить оружие и отправиться с ним в Москву, ежели тот даст клятву, что в Москве его не схватят и свободно отпустят в Старицу. Телепнёв дал такую клятву, и князь Андрей поехал с ним в Москву. Но в Москве он пробыл на свободе лишь два дня, а на третий был схвачен, закован в цепи и посажен в темницу. Елена не простила ему затеянной смуты, поколебавшей многих людей не только в тех местах, где мутил князь, но даже и в самой Москве. Напуганная правительница предпочла лучше нарушить клятву, данную Телепнёвым от её имени и от имени великого князя, чем оставить хотя бы малейшую возможность повторения подобного, и двери темницы навсегда затворились за Андреем Старицким. Вместе с ним были заточены его жена Евфросиния с малолетним сыном Владимиром и несколько старицких бояр, в том Числе и Юрий Оболенский, проявивший такую завидную преданность своему господину. Новгородские помещики и дети боярские, переметнувшиеся на сторону мятежного князя, были повешены на Новгородской дороге от Москвы до самого Новгорода.
Князь Андрей не вынес тяжести заточения и вскорости помер. Но и его заточительница ненамного пережила его – через полгода прозвонили колокола и по ней. После её смерти зачались бесконечные боярские свары за власть. Глинских сменяли Шуйские, Шуйских – Бельские, Бельских опять Шуйские... Иван в ту пору был ещё мал, на девятом году, и не мог вмешаться в их усобицы, но наиболее дальновидные из бояр понимали, что скоро всё изменится: этот ребёнок вырастет и непременно заявит свои права и тогда им придётся бороться за власть уже с ним, с великим князем. Но такую борьбу, чтобы она не выглядела простым противлением и была в какой-то мере законной, можно было вести, лишь прикидываясь кем-то, – тем, кто имел бы хоть какие-нибудь права на великокняжеский престол. Этим кем-то был сын Андрея Старицкого – Владимир, продолжавший и после смерти отца оставаться с матерью в заточении. Стараниями Шуйских и Бельских Владимир и его мать были освобождены из темницы. Владимиру была возвращена отцовская вотчина, и на Руси вновь появился удельный князь, а у московского государя – соперник.