355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Полуйко » Государь всея Руси » Текст книги (страница 18)
Государь всея Руси
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 08:00

Текст книги "Государь всея Руси"


Автор книги: Валерий Полуйко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

Висковатый слушал Ивана, и в нём всё сильней и сильней разрасталась досада на него. Он знал, что Иван никогда ничего не затевает спуста, и уже догадывался, что и этот разговор, эта искусная словесная игра тоже затеяна им с каким-то расчётом. С каким – этого Висковатый пока что не мог понять, зато прекрасно понимал другое: Иван опять снисходит до обмана, опять лукавит, опять не может найти в себе силы и смелости встать перед своими противниками и недругами с открытым забралом, как правый перед неправыми. Его прямота и искренность разве были бы менее сильным оружием, чем лукавство и лицемерие, которое отвергли даже его враги, открыто выступив против него?! Почему же, почему он отвергает это оружие – оружие сильных и правых и хватается за оружие слабых и подлых? Это тоже был один из больных вопросов Висковатого, ответ на который ему ещё предстояло найти, но каков бы ни был этот ответ, принять и оправдать это в Иване он не мог.

   – ...А о Бельском и вовсе рассудить не могу, – с горечью сказал Иван. – С чего в беспрестанных умыслах на нас? То к недругу нашему, королю польскому, намерится... Неужто же мнит, что и у Жигимонта будет в таком же приближении, в чести и многоимстве, как у нас? Надо всеми вознесён! Первый ко всем! Какая же обида горчайшая может быть в нём?! От чего?! Тебя спрашиваю, Челядня! Ты обелять их взялся, вот и скажи...

   – О Бельском я что, государь, ведать могу? В мои поры он в недорослях обретался, а нынче – первый боярин, и мне негоже иметь рассуждение о нём. Я помолчу паче...

   – Вот и молчал бы паче! – опять озлился Иван и опять умолк, пережидая эту новую вспышку гнева.

   – Ты, государь, намедни Бельского из заточения выпустил, – воспользовавшись его молчанием, ввернул своё слово Мстиславский. – Неужто же есть обела белей, нежели твоя государская милость?

   – Моя милость ему – не обела, а милость лише, – резко ответил Иван. – То мне зачтётся на Спасовом Страшном судилище! Помня Бога над собой, я снял опалу с него и из цепей велел выковать, дабы милостивым прощением положить предел вражде. 0н же не поревновал души своей, не притёк к ногам нашим с покаянием... Сел горделиво на подворье своём, прияв милость нашу как должное, и сидит! Ждёт, знатно, что мы сами к нему явимся? Просить прощенья?

Иван смолк и долго ехал молча, будто решил прекратить этот разговор, начинавший всё больше и больше раздражать его, или, быть может, почувствовал, отвечая Мстиславскому, что переступил заранее намеченную границу, которую не должен был преступать либо же перейдя которую должен был остановиться и выждать, ибо где-то в этом месте тонкая паутина его хитроумно сплетённых тенёт могла разорваться и завлекаемые им в эти тенёта могли ускользнуть.

Мстиславский и Челяднин, понимавшие его лукавую намеренность, давно уже настороженно ждали, к чему он всё это приведёт и во что выльются эти его настырные разговоры, и он конечно же чуял их настороженность и понимал, зная остроту их умов, что обвести их, рассчитывая лишь на изворотливость собственного ума, вряд ли удастся. Вот если бы они сами, невольно, помогли ему! Он и подвёл их к этому, но самый последний шаг они должны были сделать сами.

   – Вовсе не так все с Бельским, государь, как мнишь ты, – сказал Мстиславский, и хоть сказал достаточно твёрдо и решительно, чувствовалось, однако, что решился он на это не без колебаний. Да и немудрено: молчание Ивана таило в себе больше неясного, чем высказанного. Могло статься, что где-то он уже подложил приманку и теперь ждал, кто попадётся на неё. Мстиславский был почти уверен в этом. И всё-таки решился. Но не ради Бельского – ради себя, ради той своей незапятнанности, которую он, не будучи уже способным сделать средством борьбы с Иваном, хотел сохранить как средство защиты от него. – Хочу быть свидетелем души его. Ведаешь ты, что я был у него...

   – Откель мне ведать? – обронил равнодушно Иван, и так неподдельно, что невольно хотелось верить в это.

   – Ездил... поздравить... с твоей милостью высокой, – замявшись и словно оправдываясь, сказал Мстиславский, нисколько не веря Ивану, но чувствуя, что, должно быть, первым и попался на его приманку. Однако пути назад уже не было. Слово – не воробей! Мгновенно справившись с собой, он продолжал с прежней твёрдостью: – Сидит Бельский, да не горделиво, а будто в воду опущенный.

Теперь он уже сознательно лез туда, куда заманивал его Иван, и тащил за собой Бельского, догадываясь, что именно он-то больше всего и занимает Ивана. Тревожила лишь мысль: не предаёт ли он Бельского, не делает ли ему худа? Этого Мстиславский вовсе не желал. Но чтобы понять до конца, чего хотел Иван, нужно было влезть в расставленные им сети.

   – ...Всё ещё не чает себе прощения, не смея верить в милость твою... Потому и сидит. А услышь он от тебя хоть единое слово... Поверь мне, государь...

   – Не верю! – Иван словно поддразнил Мстиславского. – Волк каждый год линяет, а нрава не меняет. Да и чую: сговорился ты с ним. А не сговорился, всё едино: почто мне твоё ручательство, почто твои слова вместо его слов? Повелю я ему стать на колени – станет, ведомо... Да нетто же то повина, нетто же то покаяние? Кабы искренне покаялся, на коленях ко мне через всю Москву пополз. Не тако ли?

   – Всяко бывает, – ответил неопределённо Мстиславский, не понимая, куда клонит Иван, да и более того: вовсе усомняясь, клонит ли? Необычное его спокойствие, которое редко сопутствовало подобным разговорам и которое как раз сильней всего и настораживало сейчас, заставляя подозревать в нём какие-то коварные помыслы, вдруг как бы высветило для Мстиславского с совершенно иной стороны весь разговор. Он увидел теперь в нём не лукавую вкрадчивость коварства, которую подозревал до сей поры, а осторожную, благопристойную поступь отступления. Мысль о том, что Иван отступится, уймётся, смирит свою неистовую гордыню, – мысль эта, начавшая было угасать в нём, особенно после разговора с Бельским, получала новый толчок, новое подтверждение, и не менее убедительное, чем освобождение Бельского. Хотелось верить, что и освобождение Бельского, и этот пышный выезд, и этот разговор – всё это звенья одной цепи, которую Иван сознательно расчленяет на отдельные части, стараясь скрыть их взаимосвязанность и тем самым сделать своё отступление не таким явным и наглядным, а главное – не таким уязвимым, дабы не дать своим противникам и недругам воспользоваться им.

Хотелось верить, соблазн был велик, но Мстиславский не поддался ему, остановил себя: Иван всё равно оставался для него тайной – страшной, зловещей, тайной из тысячи тайн – как дремучий, непроходимый лес, в котором одно срубленное дерево не открывает дороги к опушке. Заблудиться в этом лесу у Мстиславского не было ни малейшего желания.

   – Можно ве́ди и по-иному рассудить. – Мстиславский особенно нажал на это «рассудить», давая понять Ивану, что слушает его не бездумно, не лишь бы слушать, а именно с рассуждением, осмысливая сказанное им и ничего не принимая на веру. – Коленопреклонение – лише образ. Так и каются, так и изображают покаяние. Бельский також разумеет сие и не хочет думать, что тебе надобно так мало. Он готов принести тебе душу свою...

   – Чая, что притворством души удоволит меня сполна?

   – Он мог бы кривить душой ранее, лжепокаянием добиваясь прощения. А ныне, на милости твоей, почто ему притворство?

   – Пото же, почто и тебе.

   – Мне-то уж вовсе незачем кривить душой, – прикрывшись лёгким смешком, как можно проще и равнодушней сказал Мстиславский, почувствовав с неожиданной смятенностью неотразимую правду Ивановых слов. Он вынужден был в душе признать, что, выгораживая Бельского, он на самом деле выгораживает себя, невольно, безотчётно, но выгораживает, чуя подсознанием какую-то необъяснимую тревогу. Понял он, что и стремление узнать, чего хотел Иван, тоже обернулось всё тем же – выгораживанием самого себя, желанием отделиться, отмежеваться от всего, что тянулось от Бельского к нему, доказывая тем самым, что есть от чего отмежёвываться. Он выдавал Бельского, но более всего выдавал себя, ибо ручаться за Бельского, отмежёвываясь от него, можно было лишь кривя душой, что и понял Иван. Опровергнуть этого Мстиславский не мог, не рискуя окончательно впасть в притворство – сознательное, намеренное, – чего он, конечно, совсем не хотел, ибо прекрасно понимал, что будет тут же изобличён Иваном и сам вложит ему в руки против себя оружие, которого тот до сей поры не имел.

   – ...По неведению присной души разве что? – добавил он, стараясь несколько смягчить своё поспешное возражение, сделать его расплывчатым.

   – Ты что заяц, Мстиславый, – засмеялся Иван, и вместе с ним засмеялись Федька Басманов и Васька Грязной. – Петли мечешь! Да не хитра твоя смётка... Како ж ты о чужих душах берёшься свидетельствовать, коль своей не познал?

Мстиславский смутился, и, быть может, не столько от слов и смеха самого Ивана, сколько от смеха Васьки и Федьки.

   – Ты поймал меня на слове, государь... На слове любого можно поймать.

   – А на кривине души – не любого?! – воскликнул Иван, явно обрадованный, что Мстиславский не сдался, не отступил и защищается. Сам он тоже не хотел отступать. – Тебя с Бельским нельзя поймать? Посему ты и вступаешься за него?

   – На кривине души – також... А за Бельского я не вступаюсь. Говорю как есть. Вели призвать его пред очи свои и удостоверься.

   – Я уж давно во всём удостоверен, и незачем мне призывать его. А коли сам желаешь удостовериться, так сам и поезжай, по своей воле и охоте. Я от очей своих не прогоню его и чашей обнести не повелю – чести его не стану умаливать. Однако ведает пусть, что нужды в нём нет никоторой и слова моего к нему також нет.

   – Я поеду, – сказал Мстиславский, вовсе не желая этого, но тревога, та непроходящая тревога, что засела в глубине души, – непонятная, необъяснимая и оттого ещё более гнетущая, – эта тревога подталкивала его, и он покорялся её неодолимой силе, отдавая себе отчёт только в одном: суть происходящего всё более и более ускользает от него.

   – Воля твоя... Не держу, – сказал Иван, и показалось – боится он, что Мстиславский вдруг передумает.

   – Я поеду! – Мстиславский натянул повод, останавливая и разворачивая коня.

   – Да гляди, жеребца не загони! – насмешливо бросил вослед ему Иван, видя, что он тронулся шагом.

Федька и Васька снова засмеялись – дурным, нарочитым, шутовским смехом. Послышались ещё чьи-то жиденькие смешки – посмеяться в спину Мстиславскому уже сыскались смельчаки.

Иван проводил его долгим торжествующим взглядом и, повернувшись к Челяднину, сказал со снисходительностью победителя:

   – А ты всё молчишь, Челядня?

   – Молчу, государь.

   – И о чём же ты молчишь?

   – О том, государь, что... не там курица снесла яйцо, где кудахчет.

Иван лукаво усмехнулся:

   – О таковом и помолчать не грех!

Направляясь к Бельскому и потом, на обратном пути, уже едучи с ним в Черкизово, Мстиславский, охваченный тревогой и беспокойством, непрестанно думал и думал об одном и том же: лукавит ли Иван, замышляет ли что-нибудь, готовит ли западню или, может, действительно всё его поведение – лишь стремление придать своему отступлению мало-мальски пристойный вид?

С Бельским об этом он не говорил – не хотел бередить ему душу. Тому и так было о чём поразмыслить. Согласившись, хоть и не без колебаний, ехать в Черкизово, он теперь думал о том, как вести себя с Иваном, внутренне готовился к этому, и Мстиславский был рад, что, занятый собой, своими мыслями, Бельский не мешает ему. Да и мало было бы в том проку, возьмись они сейчас разбираться во всём этом вместе, соединив воедино свои тревоги, терзания и страхи, все свои «почему» и «зачем», такие разные и такие сложные, что найти на них общий ответ было просто невозможно. Мстиславский и на свои-то собственные вопросы не мог ответить однозначно. То ему казалось, что странность и загадочность поведения царя существуют только в его воображении и что он сам, от извечного своего недоверия к нему, задал себе и теперь пытается разгадывать несуществующую загадку, то вдруг в полном смятении начинал думать, что неспособен постичь даже малой толики государевых замыслов и что разум его, увы, вопреки собственным представлениям, не в состоянии сражаться на равных с разумом Ивана, с его изощрённостью и лукавством, со всем тем жестоким, коварным и неожиданным, что таила в себе его душа, всё его естество. Но хуже всего было иное. Когда он одолевал смятение, когда неверие в существование у царя каких-то тайных замыслов сменялось другим чувством, его ум, его мысль поднимались на такую высоту, что, казалось, уже ничто, никакие коварства и хитрости Ивановы не могли укрыться от всепроникающей зоркости его мысленного взора, и ему действительно многое удалось разгадать и многое увидеть. Однако это не столько помогало, сколько ещё больше усложняло задачу, ибо узнанное и разгаданное невольно заставляло искать похожее и в неразгаданном, и мысль его, как маятник, всё время колебалась из стороны в сторону, а истина находилась посередине, там, где он никак не мог остановиться, бросаясь из одной крайности в другую. Мстиславский так и не смог понять, что Иван не отступался, но хотел, чтобы отступились другие, отступились и перешли на его сторону, став судьями, гонителями и палачами тех, кто не отступился. За это он готов был простить отступникам все их прошлые провины и недоброхотства. С этим же расчётом он простил и Бельского, и если изо всех сил стремился скрыть это, то только потому, что боялся, как бы Бельский и прощённый не отказался от противления и вместо раскаяния и повины не стал открыто на сторону его противников. Но Мстиславский не понял и этого. Большой ум зачастую оказывается неспособным опуститься до простого, обычного, он обязательно ищет во всём высокое, изощрённое, необыкновенное, потому позволяет обводить себя на самом простом. Так вышло и с Мстиславским.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Царская прохлада – это только по слову прохлада, только сказывается так. Будто едет царь за город, на свой Красный двор, развеяться, прохладиться, отвлечься от дел своих государских и забот повседневных – словом, отдохнуть, чем-нибудь позабавиться, потешиться. Благодать, ежели верить слову! Но на самом деле царские прохлады и забавы – это как сражение на поле брани. Особенно когда затевается потеха с медведями, и не с гончими, что обучены для дворцовых потешных игр, а с дикими, пойманными в лесу. На такой прохладе семью потами изойдёшь, и хорошо ещё, ежели цел и невредим останешься. Царь ведь не любит осторожной игры. Ему подавай такое, чтоб кровь леденела. А с медведем, известно, шутки плохи. Недаром же говорится, что на медведя хорошо лишь рогатину готовить. Впрочем, и с рогатиной против разъярённого зверя, самого матерого, стервятника, – тоже не велико диво. На Руси этим мало кого удивишь. Не бывает такого праздника, чтоб на Москве не устраивали потех с медведями, и непременно кто-нибудь из удальцов-резвецов за корец медовухи выйдет против косолапого с рогатиной, а то и вовсе с голыми руками. Есть и такие отчаюги – из бронников они обычно, из кузнецов да из кожевников.

На царских медвежьих потехах иные страсти и иные затеи. Тут самая любимая и самая отчаянная забава – скачка верхом на косолапом. Дело это не простое и опасное до смерти. Доведённого калёным железом до бешеной ярости зверя выпускают из клетки – и начинается захватывающая дух игра. Медведь хоть и взбешён и разъярён, но по натуре он труслив и, выскочив из клетки, бросается изо всех сил наутёк. Его нужно настичь на лошади и на полном скаку, точно рассчитав, прыгнуть ему на спину, ухватиться крепко за загривок и держаться сколько хватит мочи. Кто усидит до счета десять, тому хлеб-соль от царя на пиру и конь из государевых конюшен; кто продержится вдвое – тому перстень с царской руки; ну а втрое кому продержаться удастся, тому особая награда сулится, которую царь назначит, глядя по человеку. Да только добиться такой награды ещё никому не удавалось: даже самый трусливый или отощавший, поднятый из берлоги медведь не даст так долго сидеть у себя на спине человеку.

В этой жестокой игре всегда кто-то обречён – либо зверь, либо человек, потому что спрыгнуть со спины разъярённого зверя и не очутиться в его лапах – невозможно. И есть только один способ остаться целым – убить медведя, нанеся ему смертельный удар ножом до того, как очутишься под ним на земле. Бить следует сильно и точно – в подзатылье, туда, где начинается спинной хребет. В мгновение ока нужно выхватить из-за пояса нож и вонзить, и счастлив тот, кому этого мгновения вдосталь.

Нынче первый же пущенный медведь изувечил царского доезжачего. До двойного счета дотянул царский псарь, да не поспел с ударом и очутился в свирепых лапах. Пустили собак, отбили бедолагу, но какого! – почти бездыханного. Повезли его в город, не чая довезти живым, а царь, наказав Левкию отслужить молебен о сохранении живота раба Божьего Никиты – так звали доезжачего, – велел продолжать потеху.

Ещё четыре медведя сидели в клетках, и, хоть случившееся чуть поубавило пыла у остальных, скучать царю всё же не пришлось. Васька Грязной лихо оседлал второго, но испытывать судьбу не стал – тут же и прикончил его, не заработав даже хлеба-соли.

– Я, государь, сего мишку тебе на окорока[166]166
  Медвежьи окорока считались деликатесом.


[Закрыть]
загнал, – бесхитростно отстаивал он себя перед трунившим над ним Иваном. – Мне то в ббльшую честь, коли ты станешь есть окорока от моего медведя, а милостями твоими я, слава Богу, и так не обойдён.

   – Расхолил я вас с Федькой, зело расхолил, – смеялся Иван. – Допрежь, что псы алчные, любому кусу радовались, а нынче, гляди-ка, переборчивы стали!

   – Что и говорить, государь, переборчивы, – чуть пришучивая, угодливо соглашался Васька.

   – Уж царский перстень иль хлеб-соль для вас не принада!

   – Что и говорить, государь...

   – Так яви удаль, продержись до трёх десятков счёту, и, буде, я тебя боярством пожалую!

   – Да куды мне, государь?! С посконным рылом в суконный ряд! Ты паче тем Федьку привабь. Он жуть как боярином хочет стать.

   – Федька – дрочона[167]167
  Дрочона – неженка.


[Закрыть]
! – продолжал смеяться Иван. – Ему лише на бабах верхом ездить!

   – О-о! В том он горазд! – смеялся вместе с Иваном уже и Васька.

...До полудня тешились медведями. Последнего, самого крупного, стравили с собаками и долго с холодным, жестоким восторгом наблюдали, как он бился с ними – с целой дюжиной свирепейших псов, чуявших своё превосходство и жаждавших воспользоваться им до конца.

Это тоже была одна из любимейших забав на царских прохладах. Иван любил такие стравки – собак с медведями или с волками. Сама природа, разделившая всё живое кровавой межой вражды, являла тут ему свой истинный, страшный лик, вглядываясь в который он всё глубже и острей осознавал могучие законы, правившие миром, а через них ему открывался и высший смысл той всеобщей вражды, которая была и в его крови. Он чуял её в себе, угадывал по буйным приступам того неясного и неподвластного ему, что таилось где-то между разумом и душой, и понимал, что не плоть, не дух, не разум, а именно она, вражда, единит его со всем сущим в этом мире и подчиняет тем непреложным, могучим законам, которые созданы и освящены какой-то высшей силой и высшей волей, и потому законы эти не преступны, как не преступна и сама вражда. Она дана миру, как живому дана жизнь, как сильному сила, как разумному разум. В этом её высший смысл, её и его оправдание.

Приехали Бельский с Мстиславским. Спешились. Бельский, передав повод подскочившему конюху, нетвёрдым шагом, будто ступал по чему-то зыбкому, направился к Ивану, подошёл, молча опустился перед ним на колено, повинил голову.

Иван, сосредоточенно наблюдавший, как истерзанный, весь в кровавых раздирах медведь из последних сил отбивался от вцепившихся в него собак, коротко глянул на Бельского и, как будто даже смутившись от этого покорного коленопреклонения, благосклонно потрепал его по плечу:

   – Подымись, боярин! Не распаляй злорадства в недругах и досады в друзьях.

   – Государь!..

   – И слов уберегись! – пресёк он попытку Бельского сказать что-то. – Они сейчас злейшие твои враги – слова. Ты много наготовил их, покуда ехал сюда. Но ты их не в сердце услышал своём... Тебе разум твой напридумал их... Но я також имею разум! – Иван улыбнулся холодной, заумной улыбкой и вновь потрепал Бельского по плечу. – Веселись, боярин! Пир нынче устроим гораздый, и чаша моя не обойдёт тебя!

Бельский поднялся.

   – Что же... ни единого слова не хочешь услышать от меня, государь? Стало быть, не оставил ты мне вину?

   – Да ве́ди ты не в цепях, боярин, – усмехнулся Иван.

   – В цепях, государь.

   – Ну, тех цепей я с тебя не сыму. А слово своё... Сказал уж: побойся его! Может статься, что сло́ва как раз я тебе и не смогу простить. Написано ве́ди: от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься. Посему позабудь всё, что наготовил сказать мне, позабудь и веселись. Поглянь, нынче зверь-то какой у нас! Пятерых псов отделал! Да уж сдал... Справит пир и ушастая свора. Вон как вцепились! Васька! – вдруг позвал он сурово и властно. – Вели отогнать собак! Дай ему в лес уйти! Пусть живёт... Он славно бился и сполна потешил нас.

   – Да не выжить ему, государь! Повели уж тогда – из пищали...

   – Так учини.

Иван встал – так резко, что опрокинул скамью, на которой сидел. Казалось, что-то обозлило его. Или надоело. Или стало невыносимым. А может, просто хотел что-то скрыть в себе, удержать – такое, чего сейчас не мог и не должен был выказывать ни Бельскому (ему, быть может, более других), ни Мстиславскому, ни Челяднину и вообще никому, ибо в затеянной им игре, участниками которой были все, кто сейчас окружал его, он должен был сыграть свою роль лучше всех, и сыграть её как можно убедительней.

Встав, он молча и отрешённо, словно забыв мгновенно обо всём, и о Бельском тоже, на которого даже не глянул, как будто того и не было вовсе, пошёл к своему шатру, неслышно ступая по мягким коврам, расстеленным на том месте, где он сидел. Десятки насторожившихся, пристальных, острых глаз с невольной покорностью проводили его – как беду свою проводили. Наступила тягучая тишина. Резкий встреск выстрела не оборвал её, а лишь усилил. Казалось, раздайся ещё хоть один какой-нибудь звук, и тишина станет уже неодолимой и навсегда воцарится здесь. Но звуки куда-то пропали, притаились, словно и вправду не смели вступить в единоборство с тишиной, боясь не одолеть её и исчезнуть навсегда. Только где-то в чащобе леса, окружившего урочище причудливой вязью стволов и крон, раздалось осторожное, как недобрая вещба, кукование.

Бельский, не зная, что делать, стоял истуканом и потерянно смотрел на валявшуюся у его ног опрокинутую Иваном скамью.

Из леса робким напоминанием ещё раз донеслось краткое «ку-ку».

   – Вон, боярин, для тебя кукавица так расщедрилась, – сказал с дурной издёвкой Федька Басманов. Он стоял неподалёку от Бельского и одновременно, словно глаза у него могли расходиться в разные стороны, следил за ним и за Иваном, ожидая, что тот позовёт его или подаст какой-нибудь знак. И действительно, Иван подошёл к шатру и, прежде чем войти в него, ненадолго остановился перед пологом. Федьке этого было достаточно. Он тут же сметнулся с места и бросился вслед за ним.

К Бельскому подошли Челяднин и Мстиславский.

   – Пожалуй, боярин, в мой шатёр, раз своего-то не привёз, – предложил Челяднин, просто и обычно, как будто и вправду для него это было сущим пустяком. На самом же деле такое предложение требовало немалого мужества. Вряд ли бы кто иной отважился сейчас предложить Бельскому подобное.

   – Не откажусь, – с готовностью ответил Бельский, для которого любая участливость была сейчас дороже всего.

   – Пожалуй! Приляг, отдохни... Когда ещё тот пир затеется? А потеха уж отошла. Вон и государь ушёл испочить. Ступай и ты... А мы с князь Иваном поедем на стрельбище – из лука посостязаемся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю