355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Полуйко » Государь всея Руси » Текст книги (страница 11)
Государь всея Руси
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 08:00

Текст книги "Государь всея Руси"


Автор книги: Валерий Полуйко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)

   – А что же Вишневецкий? – глухо, с неприязнью и отчуждённостью спросил Мстиславский, и стало видно, как неожиданно всё это для него, и неприятно, и даже тягостно. Пусть и невольно, но, узнав всё это, он становился теперь как бы сообщником Бельского и тех, которые были с ним, а этого-то как раз он и не хотел больше всего.

   – Отчайдушен казак, но положиться на него можно. Уговору нашему верен: не уходит без нас в Литву, – ответил Бельский. Он как будто не уловил резкой перемены в Мстиславском или, быть может, не придал ей значения, догадываясь о её причинах, и потому ответил, как отвечают друзьям и единомышленникам. – Для большого дела, однако, не годен, – сказал он убеждённо. – Вольнолюбив! Да и разбойник! Ему сабля, да добрый конь, да казачья ватага – за всё на свете! Да и что тебе Вишневецкий?! Не тебе с ним союз-то иметь, и не к тому я тебе всё сие поведываю. Союзников ты сам себе изберёшь – по своему разбору. Я к тому, чтоб остеречь тебя. Истиной остеречь! Ты, буде, и прав во многом, буде, мысль твоя проникла глубоко, но вот тебе ещё и истина, присовокупь её, и, буде, многое тебе увидится иным.

...Когда Мстиславский, простившись с Бельским на красном крыльце его хором, сел в седло, Бельский, поспешно сойдя на землю, придержал его за стремена и сказал то, чего не решался сказать до сих пор:

   – Про всё сие ведает також ещё... и Данила Адашев.

   – Данила Адашев?! – почти с ужасом, но и с презрением прошептал Мстиславский. – Как же ты мог довериться худородному?

   – Не я... Сам Вишневецкий. Они с Данилой, ведаешь сам, великие приятели. На перекопского разом ходили... Он Данилу ещё допрежь нас звал с собой к королю, но Данила отказался.

   – Нет уже Данилы в животе, – нахмурился Мстиславский. – Извёл он его.

   – Вынюхал, стало быть, и Данилу, – уныло заключил Бельский. – Худо. Разумею теперь, пошто он меня из темницы выпустил. Судить будет. Сознался Данила... Сознался, худородный пёс! – скрипнул зубами Бельский. – Теперь не сыскать мне оправданья. – Лицо его болезненно и злобно передёрнулось. – Знал я, всегда знал, что Данила нас выдаст, хотя Вишневецкий и ручался за него, как за самого себя. Знал... – вовсе утратив твёрдость, с полным отчаяньем лепетнул он и обречённо посмотрел на Мстиславского.

Мстиславский взял повод.

   – Что же не скажешь ничего, князь Иван? Скажи! – чуть ли не взмолился Бельский.

   – Скажу... – Мстиславский помрачнел. – Ты також не годишься для большого дела. Да и я!

И рванул коня.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Едва тьма чуть отступит от края неба, как в Китай-городе начинают раздвигать рогатки и убирать решётки, которыми в ночное время – для пресечения разбоя и татьбы – перегораживают улицы, и в первый черёд те, что выходят на торг. Эти улицы не просто главные, они – как нервы, как жилы торга! По ним устремляются к нему самые первые, оживляющие его потоки люда, да и сам торг – он тоже будто какой-то самый важный орган города, существующий для того, чтоб пробуждать его к жизни: оживает торг, оживает и город.

А торг оживает с Пожара[97]97
  Пожар – торговая площадь вблизи Кремля, которая впоследствии (с конца XVII в.) получила название Красной.


[Закрыть]
. Ещё заперты лавки в рядах, и сами ряды ещё пусты и безлюдны, а на Пожаре уже вовсю шум, суматоха, ругня... Торговый народец горласт и бранчлив, – такое за ним водится повсеместно! – а спозаранку, от недосыпа, от утреннего голода душа у торгового человека и вовсе как пёс цепной: чуть тронь его, зацепи, и вот он уже пошёл распинать глотку, уже шум, уже свара! Больше всего крику и ругани учиняется из-за мест. На Пожаре торгуют только с рук, со скамей либо в лёгких палатках и шалашах, и иная торговля тут не дозволена, потому очень важно занять место получше, побойче: на таком месте торговля удачлива, весела, не ленись лишь нахваливать свой товар да погромче зазывать покупателей. Оттого-то все те, кто промышляет мелкой ручной торговлей, и спешат на Пожар ещё до свету. Каждый чает поспеть раньше других, чтобы стать со своим товаром как раз там, на том самом удачливом месте, где не будет отбою от покупателей. Но такие места достаются обычно лишь самым проворным, самым торопким, тем, кто лежнем по лавкам не тянется и сладких утренних дрём не додрёмывает. Те, что припоздают, будут норовить потеснить их, отбить, отвоевать и себе местечко рядом с ними, но противодействие им всегда одно: накось, выкуси!

Пошумят, побранятся, потолкаются, но к рассвету всяк себе место сыщет. Какое-никакое, но сыщет! А. там – глядь! – уже первый пирожник поспешает с лотком пирогов. Рожа у него преподобная, как у праведника, и румяная, как его пироги! За ним вслед – сбитенщик. Этот голосист, залихваст, орёт свежим горлом, будто батогом хлещет: «Вот обитень, вот горячий! Пьёт приказный, пьёт подьячий!»

С утра, по прохладце, и сбитень к нутру: душу согреет, взбодрит, а к полудню, когда станет зноить, прикатит на Пожар и квасная кадь.

От пирогов и сбитня страсти поулягутся, шум и руготня поутихнут, да и не до свар уже: на шесте подле Земской избы уже поднято знамя – пришло время начала торговли. Торг оживает, люднеют ряды, отпираются первые лавки... У Николы Мирликийского и Параскевы Пятницы отходит утреня. Церкви этих святых на торгу неспроста: и Николай и Параскева издавна почитаются покровителями торгующих, поэтому многие, прежде чем направиться в ряд или отпереть лавку, непременно завернут в церковь: копеечная свеча – не велик убыток, а душе покойно: почтил, задобрил святых.

Конечно, не всяк торгующий этак-то чтит своих небесных покровителей. Свечи, и чаще не копеечные, – это от тех, кто побогаче, поудачливей: богатство благочестиво – это давно замечено, а кто беден, кто день-деньской мотается со своей коробьей по всему торжищу, ногами и горлом стяжая свой скудный достаток, тот и на копеечную свечку не расщедрится. Обмахнёт себя крестом перед папертью – и всё его почтение.

Простолюдин и вообще-то скуп в таком деле. И даже оправдание выдумал своей скупости: мол, повадишься к вечерни – хуже харчевни: ныне свеча, завтра свеча, ан и шуба с плеча! С этой неотразимой житейской правотой он и ходит под Богом, заворачивая в кабак чаще и охотней, нежели в церковь. Правда, он и кабак не считает совсем уж потребным местом и всяких замысловатых словес – прибауток, пословиц, поговорок – насочинял про сие заведеньице даже больше, чем про церковь, только всё это, сочинённое им, по большей части усмешливое, балагурливое, лукавое... Есть, конечно, и назидательное, и слегка журливое – не без этого! – но отчаянного, безысходного, такого, чтоб навсегда сделало трезвенником, – такого нет!

Церковь и кабак в извечном соперничестве друг с другом, однако здесь, на торгу, они уживаются мирно, и не просто уживаются, но и дополняют друг друга, ибо здесь, на этом самом оголтелом житейском ристалище, человеческий дух подвергается таким испытаниям, пройти через которые ему во все времена помогала не только молитва, но и добрая чаша вина.

В церкви отходит утреня, а на другом конце торга, в питейной избе, как зовётся в приказных бумагах кабак, начинается своя служба. На коньке питейной избы торчит ёлка. Так заведено – всё имеет своё знаменание, свой знак: церковь – крест, тюрьма – царский герб, а кабак почему-то означили ёлкой, и вот сюда, «под ёлку», уже начинает сходиться питейная братия. Братию эту зовут ярыжками. Сходятся они «под ёлку» в такую рань исключительно наудачу. За душой у них нет ни гроша, ни полушки, но есть надежда – коль повезёт – опохмелиться в долг. А повезёт тем, кого кабатчик наймёт (ежели наймёт!) делать какую-нибудь чёрную работу. Им он и нальёт в долг. Остальным придётся искать заработок в другом месте. Найти его, впрочем, совсем не трудно: на торгу, куда ни кинь взгляд, кругом заработок! Черной, ломовой работы тут невпроворот, и работного люда для неё тоже не мало: и дрягили, взвешивающие товар на Мытном дворе, и крючники, таскающие его день-деньской по рядам и лавкам, и возчики, и лодочники, работающие с ранней весны на перевозе, когда ещё не наведён через Москву-реку наплавной мост, – а сколько ещё на подхвате, на побегушках – не перечесть! И всё равно, будь их и вдвое, и втрое больше, всей работы, что требует торг, им нипочём не поднять. Особенно тяжко становится в летнюю пору. Едва сходит на реках лёд, как на пристани у Николы Мокрого начинается столпотворение: барки, насады, расшивы, струги, доверху набитые грузом, идут по Москве-реке нескончаемым потоком, идут днём и ночью, и все эти грузы (неисчислимое количество пудов!) надобно спешно, радиво, без порчи перенести на берег, потом погрузить на телеги, доставить на Мытный двор, всё, что подлежит взвешиванию, пропустить через «важню», потом снова уложить на телеги, свезти на торг – либо в лавки, либо в амбары гостиных дворов, – снова выгрузить, снова уложить... И те барки, те струги, те огромные, неуклюжие расшивы по нескольку десятков саженей в длину не уходят в обратный путь порожними, они принимают в свои трюмы то, чем богата Москва, и, стало быть, всё начинает крутиться в обратную сторону.

Черной, подсобной работы немало и в других местах – на Пушечном дворе, у бронников, у хамовников[98]98
  Бронники – мастера, делающие доспехи.
  Хамовники – ткачи, полотнянщики, скатертники.


[Закрыть]
, у кожевников, но всяк, кто ищет такой работы, непременно идёт на торг, ибо только здесь происходит паем. На Варварке нанимают в работы котельники, кузнецы, таганники; у Покровского раската и Лобного места – гончары, кожевники, хамовники; у начала Ильинки, на крестце, толкутся безместные попы; у Никольского раската – постоянное место наёма на Пушечный двор. Работа на Пушечном дворе особенно тяжкая. Туда нанимают бить глину, таскать землю в литейные амбары, разбивать молотами медь для литья... Платят по алтыну в день. Плата хорошая: нигде больше этого не дают, поэтому подьячего с Пушечного двора всегда поджидают с нетерпением. Он является не каждый день, но если уж является, то желающих заработать алтын находит без труда.

Взобравшись на деревянный столец[99]99
  Столец – здесь: сиденье, стул.


[Закрыть]
, который приносит с собой, он неторопливо расправляет оторвыш несвежей бумаги, долго, с таинственным видом вглядывается в него – по надменной обвычке всей мелкой чернильной братии, – показывая черни, сколь непростое дело – грамота, и, непременно покхекав, начинает выкрикивать:

– Бить глину к литейному делу и к образцам![100]100
  Образец – модель и кожух.


[Закрыть]
Наймутся пятеро! А дачи – алтын!

Порядок найма давно всем известен, и несколько человек тоже неторопливо, как бы нехотя, становятся у подьячего за спиной. Тот осторожно поворачивается, молча, строгим перстом пересчитывает их, лишних гонит прочь и, опять покхекав, продолжает:

   – Ковать с казёнными кузнецами к пищали сердечник! Наймутся трое! А дачи – алтын!

   – По таковой работе, чтоб с кузнецами, надобе дачи поболе! Алтын с деньгой! – вздумывает кто-то поторговаться с подьячим.

   – Верно! – поддерживают его. – На таковой работе семью потами изойдёшь! Надобе с деньгой!

   – А буде, с нудьгой? – Подьячий презрительно кривится, выискивая в толпе того, кто затеял этот совершенно бессмысленный торг, и, найдя или выбрав просто ближнего, сурово, с назидательностью выговаривает ему: – Третьего дня железного ряда торговому человеку за мешок кузничный[101]101
  Мешок кузничный – мех для раздувания огня в горне.


[Закрыть]
дано двадцать алтын, и мешок тот будет дмити[102]102
  Дмить – надувать, раздувать воздухом.


[Закрыть]
на кузне цельной год, не то два, коли добрый... А цена ему – всего двадцать алтын! Разумей потеперь, что есть ты, гулящий[103]103
  Гулящий – здесь: относящийся к так называемым «гулящим людям» – разряду населения, который состоял из людей, не приписанных ни к служилым, ни к посадским, ни к крестьянам.


[Закрыть]
, ярыга, и что есть мешок кузничный! Тебе, гулящему, за бесчестье – чарка вина. Восе и цена тебе красная! Како и всем вам, гулящим!

   – Мы-то гулящие, псы смердящие! А ты, никак, из господ, токмо самый испод?! – беззлобно поддевают его.

   – Боярской курице племянник!

   – Нищебродье! Табалыжники! – огрызается подьячий. – Где вы ещё тот алтын возьмёте? Да и квас даровой!

   – Тьфу на тебя! – загалдели враз ободрившиеся ярыжки. – Так бы сразу и говорил: с квасом! А то треплет зря языком: мешок, мешок!

   – Да нешто не говорил? Ох ты, Господи! – искренне сокрушается подьячий. – То вы, анафемы, сбили меня!

С недавнего времени, как появился в Китай-городе ещё и Печатный двор, стали нанимать ярыжек и туда. Плотники срубили только избу для печатного стана да обнесли её крепким оба́полковым забором[104]104
  ...оба́полковым забором... – сделанным из досок, крайних от бревна.


[Закрыть]
, но, чтоб двор довести до ума, ещё много чего нужно было сделать: и стены промшить, и печь поставить, и колодец выкопать.

Все дни у Ивана Фёдорова[105]105
  Иван Фёдоров (ок. 1510– 1583) – русский первопечатник. В 1564 г, в Москве совместно с П. Мстиславцем выпустил первую русскую печатную книгу «Апостол». Позднее работал в Белоруссии и на Украине.


[Закрыть]
теперь были заняты приготовлениями к началу печатания: он отлаживал стан, делал пробные оттиски, запасался краской, бумагой, поэтому всё, что ещё предстояло сделать на Печатном дворе, стало исключительно заботой Петра Мстиславца. Он назначал работы, он следил за ними, он же и нанимал для этих работ мастеров и ярыжек, хаживая чуть ли не каждое утро с этой целью на торг.

Вот и нынче пришёл он к Никольскому раскату. Нужно было нанять работных людей в помощь мастеру, делавшему колодезный сруб, да и сваи надобно было бить под амбар, без которого в будущем никак не обойтись, ибо негде им будет хранить всякие потребные к печатному делу припасы. Они уже и сейчас затеснили всю печатню.

Когда подьячий увёл нанятых им ярыжек, оставшиеся, те, кого нынче обошла удача или кто не захотел надрываться на Пушечном дворе, обступили Петра Мстиславца. Многие уже знали его, нанимались к нему и теперь только ждали от него слова – на какие работы он пришёл нанимать сегодня.

   – Нынче найму десятерых. Работы разные, но не больно трудные, потому плата, как и прежде, – пол-алтына. Сруб колодезный делать, землю копать, сваи бить...

   – Сказывают, что государь повелел нещадно давать от казны своей царской на созидание книжного дела, а вы с дьяконом плату всегда назначаете скудную.

Пётр за то время, что ходит на торг, понаслышался про себя и про дьякона всякого – их уже принялись оплетать паучиными тенётами: видать, дело их стало кому-то поперёк горла, но такое он слышал впервые и даже растерялся поначалу, да и как было не растеряться: вон ведь что на них возводят! В корыстовщики зачисляют!

   – И кто же, любо мне знать, сказывает такое?

   – Люди сказывают, человеки...

   – Буде, те, что царской казне счёт ведают?

   – Скажешь ещё! – засмеялись ярыжки. – Нешто они с нами вожжаются? Таки ж, как и мы, сказывают – простонародье... На торгу слух идёт, ан намеднях и в кабаке сказывали...

   – Вот за таковую работу, я мню, и поболе алтына дают! Почто бы вам не поискать тех дающих, а? Языком-то, поди, будет легче работать?!

   – Да мы ничего!.. – покладисто отступились ярыжки. – Ты не бидься, добра человек! Нешто мы то в осуд? Мы – как сказывают! Люди ложь, и мы тож!

   – Почто же ложь? Истинно, государь не жалеет казны своей на строение книжного дела. Щедрость его безмерна и ко всякому доброму делу христианскому весьма попечительна. Тому довод и храм Божьей матери, – кивнул Пётр в сторону Покровского собора. – А та казна, что была положена им на созидание сей святыни, – какова она? Помыслите в разуме своём! Однако чёрным работным людям, кто помнит, – которая дача была? Неужто рубль? Али полтина? Али алтын?

   – Да мы ничего! Нам всё едино! – опять загалдели ярыжки. Лица их виновато насупились.

   – Ты не бидься, добра человек, – тронул Петра за руку один из них. – Кабы мы то в попрёк... А то так – отдохнул язык за ночь. Знамо, пусти уши в люди, всего наслушаешься, а наши уши день-деньской в людях. Здраво ли реку, братцы?

Ярыжки одобрительно зашумели, закивали головами, а когда шум утих, из-за спины Петра неожиданно высунулся щуплый, невзрачный мужичок – по его одёжке было видно, что он не из ярыг, не из гулящих, а, должно быть, из тех окрестных поселян, кого нужда и подступающий голод погнали на заработки в город. Почтительно стащив с головы кургузую шапчонку, он робко промолвил:

   – Народ христианский имеет сумление...

Высказать своё «сумление» он, однако, не решался: виновато втянув голову в плечи, ждал дозволения Петра.

Пётр дружелюбно улыбнулся ему, показывая, что готов его выслушать, но мужичок, видать, ждал непременно словесного дозволения.

   – Что молчишь-то? – ткнули его в спину. – Сказывай, что хотел!

   – Сумление имеет народ христианский... Вот же как! Понеже сказывали надысь в книжном ряду... Ходил аз, грешный, туда Евангельице продать... Совсем, видит Бог, обнужал... На хлебное пропитание ходил аз, грешный, Евангельице продать... Вот же как! Мне его батюшка мой благопочивший отказал... Доброе было Евангельице, украсливое, в затылок поволоченное[106]106
  В затылок поволоченное – у которого обтянут кожей только корешок.


[Закрыть]
...

   – Что сказывали-то, окомелина дубовая?! – вновь ткнули его, уже раздосадованно, посильней.

   – Ох, худое сказывали, люди добрые!

   – Люди добрые, а сказывали худое? – загоготали ярыжки.

   – То аз к вам – люди добрые, – лепетнул мужичок. – А сказывали – в книжном ряду... И сказывали, что дело сие – бесовское... Вот же как! – Он ещё сильней втянул голову в плечи, будто ждал, что его непременно ударят. – И что... Вот вам крест, истинно так сказывали, что книги печатные будут совсем не святые духовные книги... Понеже святые духовные книги ника ко нельзе напечатать! Они брегомые Богом и непретворимы! Вот же как! А будут те книги печатные – бесовские, кощунные... Про Китовраса, сказывали, и прочие...

   – Кто он есть таков сей Китоврас? Али Влас? – громко и грозно, как на допросе, спросил кто-то из задних рядов.

   – Сказывают, бес, – робко ответил мужичок, но его будто не услышали – все стали смотреть на Петра.

   – Пустое, – равнодушно махнул рукой Пётр. Страшный рассказ мужика был ему не в новость: слухи про богоотметные, кощунные книги, которые якобы будут печатать на Печатном дворе, поползли чуть ли не с того самого дня, как начали строить сам двор. Говорили про колядники, про «Мартолог», про «Шестокрыл», про «Аристотелевы врата», теперь вот вспомнили про Китовраса. – То навет тех, которые сами и чтут про Китовраса, – сказал Пётр, не найдя ничего более убедительного. – Токмо все их старания пустошны; кроме самих себя, им никого более не обличить.

   – А сам-то ты чёл про сего Власа-беса? – спросил всё тот же громкий, грозно-допытливый голос.

   – Что ж, и мне довелось, – не стал лукавить и отпираться Пётр.

Он уже решил, ежели попросят, а и не попросят, так по своей воле рассказать про Китовраса. Конечно, затея эта была опасная! Церковь хоть и не причисляла «кощуны про Китовраса» к самым вредным, богоотметным книгам, подобно «Мартологу» или «Шестокрылу», но чтение её не одобряла, считала это если и не грехом, то, во всяком случае, делом недостойным, неблагочестивым, и ежели о том, что он рассказывает эти самые «кощуны», – да ещё где, на торгу! прилюдно! – дознается царь или митрополит, им с дьяконом может не поздоровиться. Но из двух бед он выбирал худшую, а худшей была та, которую накликали на них тайные недоброжелатели, злобными слухами и пересудами настраивая против них простой городской люд. Глядя сейчас в глаза этому люду, он понимал, что разубедить его в том, что в печатне не будут печататься богоотметные книги, ему вряд ли удастся: на слово ему не поверят, а иных доводов, иных доказательств у него нет, поэтому он должен хотя бы рассказать им про этого таинственного Китовраса, которым так ловко возбуждают в них страсти, дабы узнали они, что никакой он не бес.

   – ...Книга сия никакая не богоотметная. Церковь наша не именует её таковой, но токмо пустозабавной... И сам Китоврас – никакой не бес. Зверь он, человеко-конь крылатый. А история его такова. Залучил его царь Соломон некоей хитростью в силки железные и обовладел им, дабы споспешествовал он ему в построении храма, ибо не повелено было царю Соломону тесать камни железом. Китоврас научил царя, как добыть камень шамир, который был крепок, как алмаз, и тем камнем стали обтёсывать камни для храма. Когда же храм совершили, царь Соломон непомерно возгордился и стал насмехаться над Китоврасом, говоря ему, что сила его не более силы простого человека, и тем паче не более его, царской, силы, ибо я, рёк ему Соломон, обовладел тобой. Китоврас стал отвечать на такие гордостные царские насмешки, говоря, ему, что ежели царь хочет узнать ею силу, то пусть сой мет с него уже железное и даст ему со своей царской руки перстень, тогда-деи увидит силу его. Соломон так и сотворил, повелел снять с него у́же железное и дал ему перстень со своей руки. Китоврас же сей перстень сглотил, и простёр крыло своё, и так ударил царя Соломона, что заверг его на край земли обетованной.

   – Во, силища! – прошептал поражённо мужичок, всё ещё стоявший перед Петром с почтительно обнажённой головой. – Силища так силища! Вот же как! – повторил он погромче и обтёр шапчонкой своё маленькое, мощелуеватое личишко, словно от усилия представить мощь Китовраса его прошиб пот. – Кабы царь Соломон стал ещё и хлеб на нём пахать, ежели сказываешь, что он как бы конь был, то каких великих богатств стяжал бы он...

   – Окомелина ты и есть окомелина! Нешто тебе царь – мужик, чтоб ему хлеб пахать? У того царя Соломона богатств всяких было, что воды в окияне! О том и в Писании сказано.

   – Нрав же его был таков: не ходил он путём кривым, но токмо правым. И когда царь Соломон привёл его в Иерусалим, стали пред ним путь очищать, палаты и дворы рушить, понеже никак более по городу его провести нельзя было. Когда же приблизились к дому одной убогой вдовицы, возопила она к Китоврасу, моля не рушить её храмины, и он же изогнулся, не соступя с пути своего, и изломил в себе ребро, и говорит: «Мягок язык, а кость ломит».

На этом Пётр и закончил свой рассказ. Смолк. Стоял и ждал, внимательно оглядывая окруживших его ярыжек, желая узнать, увидеть, как отзовётся в их душах, в их сознании его рассказ. Притихли и ярыжки, слышно было только лёгкое сопение – признак сосредоточенности, с которой каждый из них обмысливал услышанное. Мужичок надел свою кургузую шапчонку, о чём-то поразмыслил секунду-другую, смиренно приткнув к животу иструженные руки, и, сгорбясь, тихонько попятился прочь, так и не разрешив, должно быть, своего «сумления».

И тут опять, резко, нахрапом, вломился в эту раздумчивую тишину грозный голос.

   – Вспомнил! Вспомнил! – возопил он так, как вопят, натравливая собак, и Пётр увидел, как к нему из-за спины ярыжек стал пробираться густобородый дородный мужик в добротном сукманном зипуне лукового цвета.

Этот весёлый, белёсо-жёлтый цвет и заставил Петра обратить внимание на одежду мужика. Видно было, что мужик этот крепкого достатка и, должно быть, нрава презанятного, не робкого, иначе не осмелился бы надеть на себя такой крик.

   – Вспомнил! – встав перед Петром, ещё раз пророкотал он и раздвинул своими бесцеремонными ручищами стеснявших его ярыжек. – Видел я сего коня Власа! В Новыграде Великом!

   – На Неревском конце на лужку пасся? – съехидничал кто-то.

   – Цыц! – рыкнул мужик, а Петру объяснил – ласково, как ребёнку: – Золотые врата там, в Софийском соборе, и на тех вратах конь сей изображён.

Пётр чуть было не расцеловал этого нахрапистого битюга за его слова: как же крепко он помог ему сейчас, вспомнив про знаменитые врата Новгородской Софии! Сам он, к великому стыду, напрочь забыл про них, хотя тоже видел и знал, что там, среди множества других рисунков, изображён и Китоврас. Знал, да вот забыл! «Спаси тебя Бог, человече!» – в душе поблагодарил он мужика, проникаясь невольным расположением к нему.

   –  ...Верно ты рассказал – крылатый, и царя Соломона в длани держит... Крепко, однако, он проучил его, – весело и как-то уже по-свойски подмигнул мужичина Петру и снова отпихнул от себя притиснувшихся к нему ярыжек. – Ос-сади! – рявкнул он на них, а Петру опять ласково: – Славный конь! Коней я люблю! Всю жизнь торгую ими! Я с Ильинки, с Конской площадки... Шёл мимо, в Земскую избу, да и раззявил рот. Любознательный я до всего... Да осади же! – вновь рявкнул он на ярыжек и боднул их своим большущим, как бревно, боком. – Поговорить бы с тобой про сего коня Власа... Чую, что ты не всё рассказал про него... Да недосуг мне. А конь – славный! И замысловат-то, а?! «Язык мягок, а кость ломит!» Верно-то как! Разве ж на таковом коне хлеб пахать? Кто тут про хлеб городил? Ты?! – залапил он ближнего.

   – Да не я! Пусти ради Бога!

   – Смотри мне! С таким конём беседы вести душеполезные и мудрости от него набираться! А вам всё бы хлеб пахать! Забыли, ненасытные, что сказал Христос: не хлебом единым жив человек!

...Торг ожил, задышал, задвигался, расправляя, как в потяготе, своё огромное тело, и вместе с ним ожил город. На Кузнецком мосту уже давка, и первый затор из телег... То же самое и на Воскресенском[107]107
  Воскресенский мост – пересекал реку Неглинку близ Собакиной башни Кремля (ныне Угловая, или Арсенальная).


[Закрыть]
, только тут и людей и телег ещё больше, потому что через этот мост ходит и ездит на торг всё Занеглименье. Правят сюда и купеческие обозы, идущие из Твери и Великого Новгорода... И все поспешают, всем недосуг! Всяк норовит оттеснить, обставить другого, проехать, проскочить, прошмыгнуть первым!

Из Заяузья, через Малый посад, потянулись возы котельников, таганников, гончаров, везущих на торг свои поделки.

Облюдело Зарядье. Соседство с торгом не даёт зарядьенцам долго спать. Чем свет они уже все на ногах, и течёт по Великой улице людская река, разбиваясь в пути на отдельные рукава – на торг, в Кремль, к пристани, к перевозу, где уже начали свою работу лодочники.

От Мытного двора вверх по изволоку, тянущемуся от Москвы-реки до самого Покровского собора, да ещё и дальше – почти до Ильинки, идут тяжело нагруженные возы с товаром. Подъём не крутой, но длинный, тягучий, и лошади быстро выбиваются из сил. В помощь им купцы, хозяева возов, нанимают ярыжек. Скопом, за деньгу, они подталкивают воз до верха и, получив плату, бегут вниз – за следующим. Спозаранку, натощак, ярыжки работают в охотцу, даже с песней, а песня у них всегда одна: про питьё кабацкое да про веселье братское. Впрочем, они тоже не двужильные, и после трёх-четырёх возов рубахи у них – хоть выжми. Но не отступаются, передышки себе не дают, только песня их начинает звучать всё нестройней и глуше.

Идут возы и слободские – от кожевников, от хамовников... Но тут уж сами хозяева толкают их: нанимать ярыжек им не по карману. Купцы, впрочем, тоже не больно раскошеливались бы, если бы не боялись, что лошади не осилят подъёма и воз скатится вниз. Скатившийся воз забирался вместе с товаром в казну – в наказание за его умышленный перегруз, что было делом обычным, ибо пошлину брали не с товара, если только он не был весовым, а с воза. Вот купцы и ловчили.

Солнце уже протянуло по небу свой сверкающий лемех, выворотив из его толщи самые первые и самые сочные пласты света, и город, насыщенный этим светом, преобразился: он как-то весь распахнулся, раздался вширь, взметнулся ввысь, устремив в разверстую голубизну острия золотых куполов, он взбодрился, стряхнул с себя остатки утренней вялости и начал жить своей обычной, повседневной жизнью, окунувшись в заботы, дела... Но жизнь эта, размеренная, неторопливая, рассеянная по слободам, по сотням, по мастерским, по дворам, была мало заметна, и нужно было хорошенько присмотреться к городу, чтоб разглядеть в нём эту жизнь. А торг, наоборот, – бурлил, кипел, бросал прямо в глаза свою вольготную неистовость, и казалось при взгляде на эту бушующую пучину, что у города нет иной жизни, кроме той, что кипит на торгу, а сам торг представлялся каким-то огромным чудищем, поработившим город, всё существование которого теперь сводилось лишь к тому, чтоб служить этому чудищу, насыщать его, ублажать...

Торг и вправду был тем местом, которое горожанин чтил наравне со святынями, а может, ещё и поболее, потому что святыни – это для души, для того неосязаемого, находящегося за пределами сознания мира, в котором обитает она; а торг – это сама жизнь, мир осязаемый и овеществлённый, где существует сам человек, его плоть, его сознание... Потребность ощущать сопричастность этому миру, осязать его, вбирать в себя – каждодневно, ежечасно, ежеминутно, – потребность эта в человеке, особенно же в городском, огромна, и только торг, с его неимоверной насыщенностью всем этим, мог в полной мере удовлетворить её.

Пищу, одежду, предметы культа и домашнего обихода – всё горожанин находил на торгу. За хлебом он шёл в Зарядье – в калачный ряд или на Неглинную – в житный; за рыбой – в Зачатьевский переулок; за сапогами – к Покровскому собору, в сапожный ряд; к котельникам, кузнецам, таганникам ходил на Варварку: там, в железном и судовом рядах продавались их изделия... Он мог купить на торгу и лошадь, и подкову к ней, и даже маленький гвоздик к подкове – ухналь. Он мог купить готовую избу и всю «нутрь» в неё или одно-единственное бревно – в лубяном ряду, на Трубе, всего этого было в избытке: грудами лежали там брёвна, стояли срубы, готовые избы с окнами и крышами. Ленивая, непорядливая хозяйка могла купить в рядах даже блинное тесто!

Но торг был не только местом, где покупали и продавали. Торг был тем местом, вокруг которого вращалась вся жизнь города, тут бился пульс этой жизни, и сама она, малозаметная в городе, как бы утаённая им от кого-то, тут, на торгу, бурно и неудержимо, как родник, вырывалась наружу.

Мир горожанина – его подворье. Он живёт замкнуто, спрятавшись в своей крепостишке от всякого постороннего взгляда; даже окна его избы не выходят на улицу – не принято, и уж тем более не выходят, не смотрят они во двор к соседу – это не только не принято, но и строго заказано, – поэтому всё, что находилось за пределами этого замкнутого мирка, могло бы оставаться для него недоступным, если бы не торг, где он находил, узнавал, видел, слышал то, чего больше нигде не мог узнать, увидеть, услышать, найти.

На торг шли, чтоб узнать, о чём кликают бирючи[108]108
  Бирюч – глашатай, объявляющий по улицам и площадям постановления правительства.


[Закрыть]
, шли прислушаться к толкам и слухам, вызнать свежие новости, заказать у площадных подьячих челобитную или грамотку, да и просто так – потолкаться, пошлёндать, людей посмотреть, себя показать...

Торг – это ещё и зрелища! А до них горожанин охоч, так охоч, что может и работу свою, и дело любое срочное отставить, чтоб поглазеть на какое-нибудь диво дивное, совершающееся на торгу: то ли на пышный царский выезд, то ли на встречу иноземных послов, что и вправду было великим дивом. А коль есть у него досуг да две-три завалявшиеся в череске деньги[109]109
  ...две-три завалявшиеся в череске деньги... – Чересок (чересл, чресельник) – длинный кошель «кишкой», рукав, в котором носили деньги, опоясываясь под одеждой.


[Закрыть]
, за которые он поднесёт сам себе добрый корец медовухи, то тут уж ему подавай скоморохов. Эта шутейная братия особенно почитаема простонародьем, и на торгу скоморохи – самые уважаемые люди. Они были не только потешники, дудари, кукольники, развлекающие народ своими затейливыми игрищами, но ещё и колдуны, и чревовещатели, и толкователи снов, знавшие заговоры и умевшие отводить от человека недоброе тем, что давали носить под мышкой глаз орла, завёрнутый в заговорный плат, или волшебную траву архилин, собираемую якобы, как и чудодейственный цветок папоротника, в ночь на Ивана Купалу. Умели и обратное – наводить порчу. У человека, от которого хотели избавиться, они «вынимали след» – брали щепотку земли из-под его ноги, и стоило эту землю бросить в огонь, как человек начинал сохнуть. Верили в это – свято!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю