444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Гуров » Товарищ военврач. Дилогия (СИ) » Текст книги (страница 2)
Товарищ военврач. Дилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 20:35

Текст книги "Товарищ военврач. Дилогия (СИ)"


Автор книги: Валерий Гуров


Соавторы: Олег Дмитриев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

– Тогда шире шаг. Нам туда и нужно, – уверенно, так, что даже сам себе поверил, заявил я.

Поняв, что приказ, конечно, дело важное. Но то, что я знаю о ранениях, об обработке ран, о том, как, куда и докуда развивалась и развилась хирургия за восемьдесят лет, было гораздо важнее. И я мог эти знания и навыки применять, спасая жизни. И учить этому.

И я был обязан это сделать.

Глава 3
Перегоновка

Я чувствовал запах жилья, скошенной травы, доброго хлебного духа, хотя ветра вроде бы и не было. Солнце на открытом месте, после лесной влажноватой духоты, жарило остервенело, как в Средней Азии.

Резкий окрик едва не сбил нас с шага:

– Стой! Кто идёт⁈

Из-за крайнего справа плетня настороженно показался молодой лейтенант. Гимнастёрка на нём сидела чересчур свободно, хотя ремень был затянут до последних дырок – видно, что надел форму недавно, нет привычки. Пистолет он держал слишком высоко, как в кино, где не важно, что так ствол при отдаче вскинет наверх.

Взгляд его скользнул по нашей процессии: Тимофеев, больше похожий на повозку, чем на красноармейца, с тюками и автоматами, бледный перевязанный боец, я с тремя мешками, в одном из которых что-то не ко времени звякнуло. И девушка на плащ-палатке, из бедра которой торчала блестящая железяка, а сама нога была зажата между двух окорённых стволиков каких-то молоденьких деревьев. Лейтенант сглотнул.

– Разведка сто шестидесятого стрелкового, – голос Гаврилы звучал сдержанно-весомо. – Вышли из окружения. Прошу проводить к старшему начальнику для доклада по форме.

Лейтенант нахмурился, будто сверяя услышанное с каким-то своим, внутренним уставом, который, судя по его лицу, предписывал проявлять повышенную бдительность. И перепроверять факты. Фактов было достаточно: наши запалённые морды и форма, наша раненая. И та, отдельная, особая атмосфера-ореол, который незримо окружает людей, вышедших из боя, – смесь пота, пороха, крови, смерти и железа. Он вряд ли хорошо знал о таком, но точно начинал чувствовать.

– А вы? – он перевёл взгляд на меня. Моя гимнастёрка в бурых пятнах засохшей крови от ворота до пояса, и то, что я шёл рядом с носилкам, видимо наводили на определённые мысли.

– Сержант Николин, санинструктор четыреста сорок девятого горно-стрелкового.

Лицо лейтенанта расцвело совершенно не уставной радостью.

– Доктор⁈ То есть товарищ сержант… – он будто споткнулся о свою уставщину и продолжил неожиданно по-человечески. – Мы вас так ждали!

– Санинструктор, не доктор, – поправил я мягко, будто говорил с пациентом.

Он кивнул так энергично, что великоватая фуражка едва не съехала на нос. Поправив её, развернулся и чуть ли не бегом припустил к деревне. Тимофеев, опустив один из узлов на землю, пробурчал, не глядя на меня:

– Не доктор он, как же.

Лейтенант обернулся быстро, а за ним, топая и поднимая пыль, спешили ещё четверо. Эти были постарше, послужившие, запылённые, со следами вечного недосыпа на лицах. Молча похватали наши мешки, сменили перевязанного бойца у плащ-палатки с радисткой и потопали в горку, со знанием дела зашагивая в ногу, чтоб раненую не болтало.

– Следуйте за нами, – велел, хотя скорее даже попросил лейтенант.

Перегоновка встретила суетой, тревожной, но какой-то неявной. Со дворов в нашу сторону летел лай, народ двигался быстрее, чем можно было ожидать от разморённой на жарком солнце деревни. А по правую руку за плетнём стоял седой древний старик, глядя светлыми, вряд ли остро зрячими глазами в небо. Явно слушая, не летят ли самолёты. Чужие самолёты, что несли на крыльях кресты, а в брюхе – смерть. Много смертей.

Здание школы я узнал сразу – по красному кирпичу, по высоким окнам, часть которых уже была заложена мешками с песком, и по тому, как к нему стекались ручейки людей. Одноэтажное, приземистое, с облупившейся табличкой у широкого крыльца, с красным флагом, который по безветренной погоде не гордо реял буревестником, а вполне себе мирно висел. Из открытых дверей и окон доносился гул голосов, звяканье металла. Долетел чей-то высокий, на грани истерики, вскрик. Кто-то вбегал, кто-то выбегал, и во всём этом прифронтовом хаосе угадывался точно не военно-медицинский порядок, а его крайне слабая имитация.

Когда мы подошли ближе, на крыльцо вышел человек со знаками отличия военврача третьего ранга. И с очень глубокой думой на усталом умном лице. Жилистый, сухощавый даже, с седыми висками и глубокими залысинами. Халат, наброшенный на плечи нараспашку, в плохо отстиранных бурых пятнах на груди и по бокам. Я такие пятна, что не отстирываются ни с ткани, ни с души, знал отлично. Тяжёлые веки и красноватые глаза выдавали человека, который вряд ли спал больше трёх часов в сутки. На этой неделе.

– Загорский. Что такое? – представился он.

– Сержант Николин, – я шагнул вперёд, протягивая ему лист из планшетки убитого. – Санинструктор четыреста сорок девятого горно-стрелкового полка. Вам приказ о развёртывании ПМП, товарищ военврач третьего ранга.

– Я ждал Лёшу Смирнова, – напряжённо спросил он, принимая бумагу.

– Он убит.

Врач вскинул глаза на меня, и я понял, что незнакомого мне Лёшу Смирнова он знал хорошо. Возможно, тот был его учеником, ассистентом, другом. В том, что случилось, моей вины не было. Но смотреть в эти глаза было невыносимо.

– Вещи в класс, – бросил он, откашлявшись и потерев усталые веки большим и указательным пальцами. – В первый от входа, где перевязочная. Раненую – в учительскую.

С крыльца навстречу Тимофеевским скатился невысокий мужичок в гимнастёрке. На носу его криво сидели старомодные очки с одним заушником, перемотанным чёрной «тряпочной» изолентой. Он заговорил быстро, с присвистом, явно продолжая разговор, начатый ещё до нашего появления:

– Пётр Семёнович! Котлов и посуды нет, белья нет, халатов только три штуки, и те того гляди на нитки расползутся. Хлорной извести – полведра всего!..

– Евсеич, – в голосе Загорского была растерянная усталость. – Хотя бы час мне дай.

– Знать бы, что он есть у нас, тот час? – пробурчал было невысокий, но притих.

Я сказал буднично, как на утренней пятиминутке:

– Товарищ военврач третьего ранга, в двух километрах отсюда, на лесном просёлке, остатки обоза. Повозки повреждены, но что-то осталось. Часть мы принесли, – кивнул на мешки, которые бойцы уже заносили к указанной перевязочной. – Но ещё есть, что можно забрать – перевязочный, шовный, инструмент.

Евсеич и Загорский смотрели на меня с одинаковым удивлением и недоверием. И в этой короткой тишине я услышал, как справа у плетня кто-то чиркнул спичкой.

Козья ножка в пальцах военного смотрелась, почему-то, как трубка Шерлока Холмса в том кино с Ливановым. Он и сам чем-то был похож на замечательного артиста, хотя в кино явно не снимался. Гимнастёрка на нём сидела по-другому, не так, как на некоторых, виденных ранее: не мешком, не внатяг, а точно по фигуре. Спокойное до скуки лицо с прямым носом, глубокими носогубными складками и глазами, которые, казалось, видели всё, что происходит вокруг. Даже когда были закрыты.

Капитан выдохнул дым и произнёс:

– Разрешите глянуть приказ, товарищ военврач.

Загорский вернул документы мне, кивнув на Холмса.

– Капитан Горбатюк, начальник разведки дивизии – равнодушно, вроде бы, скользнув по мне взглядом, сообщил тот. Козья ножка дымила, но запах был не махорочный – явно что-то фабричное.

– Значит, сто шестидесятый, – сказал он, подняв глаза на Тимофеева. – Ну здорово, Гаврила. Жив, я смотрю. И при трофеях.

– Здравствуйте, товарищ капитан, – сибиряк впервые за всё время вытянулся, и в этом движении была не уставная привычка, а, скорее, уважение. – С Выборга вы ни капли не поменялись.

– А два года прошло. Многое другое поменялось, – Горбатюк вернул мне документы. – Ты тогда финского снайпера из-под огня вытащил, а майор ещё кричал: «зачем полез под пули, куда нам „язык“, если никто финского не знает⁈»

– Язык нерусский был, точно, – улыбнулся Тимофеев. – Зато карта при нём хорошая оказалась.

Они обменялись ещё парой коротких фраз, по которым даже я понял, что капитан за это время успел оценить и наше появление, и трофеи, и мой доклад. Горбатюк повернулся к собравшейся группе бойцов, стоявших у крыльца, и те вытянулись, ожидая команды.

– Пойдёте с разведкой, – бросил он коротко. – Собрать всё, что можно. Ценное для врачей – в первую очередь. Тимофеев за старшего. Три минуты на сборы.

В закипевшем после этого движении уже чувствовалось многое: и привычка Горбатюка умещать главное в несколько фраз, и то, что с его приказами тут не спорили, и то, что его порядок мне нравился гораздо больше той слабой пародии, что царила в будущем госпитале.

Загорский, видимо, почувствовал что-то похожее. Голос его звучал громче и резче, чем требовалось:

– Сержант, давайте, я представлю вам коллег. Людей у нас немного, но все проверенные.

Он сделал широкий жест в сторону крыльца, где наверху под навесом стояло несколько человек в белых накидках из простыней прямо поверх формы. Народу было до обидного мало, шесть человек, с самим Петром Семёновичем семь. Мой взгляд, надресированный за последний месяц мгновенно подмечать детали, от блика далёкой оптики до зудения дрона над головой, выхватил из этой команды троих.

Коренастый, с широким, будто на гончарном кругу сделанном, лицом и раскосыми глазами, азиатского вида парень с зелёными петлицами медслужбы. Военврач назвал его Рахимом. Почему-то от него веяло силой и спокойствием, как от степных каменных изваяний. И казалось, что такой не подведёт.

Голубоглазая девушка, совсем молодая, с коротко стриженными русыми волосами, выбивавшимися из-под пилотки, Катя Белова. Она смотрела не на меня или Загорского, а на носилки с Горелик, которые как раз поднимали на крыльцо. Но в её взгляде была не жалость, а забота – а это очень разные вещи. Сестра милосердия – так таких называли на войнах этого и прошлого веков. Медсёстрами начали позже. Сестричками – всегда.

Третий – пожилой, с сизым носом в прожилках и тем характерным запахом перегара, который не перебить луком и чесноком, при всём старании. Но руки у него были твёрдые, я это отметил сразу, едва он поднял ладонь, поправляя очки. Фельдшер Сироткин Пал Палыч, как сообщил Загорский. Пьющий фельдшер с твёрдыми руками – явление в русской медицине нередкое, практически краеугольное, и, как ни странно, иногда очень ценное. Если пьёт не на дежурстве.

– Очень приятно, – начал было я, но договорить не успел.

Катя, которая куда-то отходила, пока Пётр Семёнович представлял Сироткина, появилась словно из-за спины и сказала негромко:

– Товарищ сержант… там, у плетня, раненый. Жалуется на ногу, но него кровь на спине. И хрипы…

Я не дослушал. Уже шёл, почти бежал, отметив, как взлетели брови у Загорского и едва заметно дрогнули – у Горбатюка. Ну да, наверное, надо было сказать что-то вроде: «Разрешите идти?». Не разведчик я, не тайный агент. Я – хирург. Давно отвыкший спрашивать у кого бы то ни было разрешения на то, чтобы делать мою работу.

Раненый сидел, привалившись спиной к жердям, и смотрел перед собой мутными, плывущими глазами. Левая нога вытянута, под коленом широкая полоса – не бинт, а портянка. Грязная, с бурым пятном. Бурым, небольшим, не блестевшим сырым кровавым блеском насквозь мокрой повязки. Гимнастёрка на спине была тёмной от пота, и только приглядевшись, я понял – это не везде пот.

– Ногу того и гляди нарывать начнёт, – пожаловался он, когда я опустился рядом на корточки. – Жмёт сильно, но не дёргает пока. Второй день идём, а тут, в лесочке, ещё на немчуру напоролись…

Его голос был спокойным, почти сонным. Так говорят люди с кровопотерей. С такой, какую перевязанная рана голени не должна давать. Я уже не слушал его, расстёгивая ремень, задирая гимнастёрку. Под лопаткой темнело входное отверстие. Аккуратное, ровное, прикрытое налипшей тканью и нитками, забившимися в рану. А дыхание у бойца было поверхностным, с присвистом.

Гемопневмоторакс, судя по тому, как «скрипела» под пальцами кожа, как были увеличены вены на шее. Воздух заполнял плевральную полость, поджимая лёгкое, сдавливая средостение. Ещё немного – и сердце остановится просто потому, что ему негде будет биться. А там ещё и кровь в полости.

– Рахим! – позвал я, не оборачиваясь. И услышал за спиной быстрые шаги. Санитар был уже здесь, будто ждал команды. – Этого бойца – на стол. Быстро и осторожно, не трясти. Пал Палыч! Готовьте операционную. Дренаж нужен, с запасом.

Сироткин кивнул и развернулся едва ли не в прыжке. Загорский, подошедший следом, смотрел на меня с интересом, смешанным с раздражением. Его можно было понять: старый врач, опытный, прошедший, наверное, и Гражданскую, и Финскую. А тут какой-то сержант раздаёт команды, будто он и есть главный. Но Пётр Семёнович молчал, и я был очень признателен ему за это молчание. Потому что он видел то же, что и я: боец умирал, времени на споры не оставалось.

В школе пахло хлоркой. Отмыть явно успели не все кабинеты, и запах то усиливался, то пропадал, то появлялся снова пока я шагал по коридору. и ещё чем-то кислым – не то старыми чернилами, не то мышами. Кабинет достался хороший, светлый. Три парты, сдвинутые к стене, у окна – полевой операционный стол, накрытый простынёй, под которой угадывались доски, положенные на козлы. Рядом столик с инструментами и табуретка с эмалированным тазом. И часы на стене старые, с римскими цифрами, они шли и показывали без четверти двенадцать. Под ними чёрная школьная доска, такие раньше, кажется, аспидными звали. И на ней по центру аккуратно, округлым почерком, мелом было написано: «Будьте готовы». А строчкой ниже: «к труду и обо…» – остаток фразы был стёрт, видимо, случайно, рукавом, когда кто-то проходил мимо. «Обо…» – это не то слово, очень нам сейчас подходит. Только поди к такому «Обо» подготовься.

Рахим уложил раненого на стол. Пал Палыч, на удивление выглядевший совершенно трезвым, если не дышать рядом с ним глубоко, уже раскладывал инструменты: скальпели, зажимы, иглодержатель. Его пальцы и вправду не дрожали.

– Новокаин есть? – спросил я.

– Две ампулы. – отозвался он глуховато. – На крайний случай берегли.

– У нас других не бывает. – Я уже натягивал перчатки, те самые, из немецкого ранца, чувствуя, как тонкая резина привычно обхватывает пальцы дружеским рукопожатием. – Местная анестезия, в межреберье.

Загорский вошёл в класс и встал у двери. Он не вмешивался, но и не уходил, просто стоял и смотрел. Я помнил такой взгляд по своей прежней биографии – так опытный врач смотрит на коллегу, которого плохо знает, но уже чувствует в нём что-то, заслуживающее внимания. Или опасения.

– Банку с водой. Не меньше литровой, – кому были адресованы слова, я и сам бы не ответил. Ответила Катя:

– Обычная кипячёная? – умница, ничего лишнего. Ограничился коротким кивком.

Разрез сделал быстро, по шестому межреберью, стараясь не задеть сосуды. Кровь выступила тёмными каплями, но не плеснула – хорошо. Пальцы нащупали верхний край ребра, и в тот момент, когда я вскрыл плевру, из раны со свистом и мелкими брызгами вырвался воздух. Боец на столе дёрнулся и застонал. Отлично, видимо, лёгкое начало расправляться. Очистить рану. Крови не так много, бывает хуже. В руку легла резиновая груша. Да, это, конечно, не электронный отсос, но и я не в клинике. Носик груши на третий раз будто зацепил что-то твёрдое, чего там быть точно не должно было.

– Зажим, – проговорил я на автомате. И впрыгнувшим в руку инструментом осторожно вошёл в рану. Для того, чтобы почти сразу наткнуться со знакомым звуком и ощущением на металл. И вытащить пулю.

– Дренаж, – Сироткин вложил мне в ладонь резиновую трубку – не бог весть что, старую, жёлтую аж до коричневого оттенка. Я срезал конец наискосок, прорезал скальпелем пару боковых отверстий, зажал пальцами и ввёл в плевральную полость, чувствуя, как трубка скользит по тканям, следя за тем, чтобы не проткнуть лёгкое. Другой конец – в банку, которую уже поставила на табуретку под столом Катя. И сразу же по трубке пошли пузыри, воздух забулькал, и грудь раненого начала подниматься и опускаться ровнее, глубже, ритмичнее, и с обеих сторон, а не только слева.

Часы на стене показывали двенадцать. Значит, время, через которое нужно было снимать жгуты радистки, подходило.

Я закрепил дренаж, наложил повязку и, стягивая перчатки, отрезал один палец. Сердце кровью обливалось, ведь на счёт же всё, даже такая мелочь, но руки работали привычно. И то, что мои действия здорово удивляли всех в операционной, меня не беспокоило, хотя, пожалуй, можно было бы об этом и задуматься. В резине прорезал отверстие, палец примотал к нижнему срезу трубки-дренажа, взяв её на излом. Так, с таким самодельным дилетантским клапаном, не будет подсасываться ни вода, ни воздух, если дренаж выскочит из банки.

Повернулся к Загорскому. Тот всё ещё стоял у двери, и теперь в его взгляде читалась смесь эмоций посложнее: уважение, досада и что-то ещё, чему я пока не мог подобрать названия.

– Радистку надо оперировать, – сказал я. И он пошёл впереди, указывая путь.

Учительская, отведённая под вторую операционную, была небольшой и темноватой – видимо, педагоги отдыхали между уроками от яркого южного солнца. Загорский прошёл к окну, мимо лежавшей на сдвинутых столах Светланы, встав так, чтобы не заслонять и без того паршивый свет. Катя стояла рядом. При нашем появлении коротко, по-военному, доложила:

– Давление девяносто на шестьдесят. Пульс частый, но ровный. Сознание сохранено.

Пётр Семёнович склонился над раненой, осторожно приподнял край повязки, осмотрел зажим. Его пальцы двигались аккуратно, бережно – чувствовалась старая школа, земская, обстоятельная. Он долго молчал, потом выпрямился и сказал то, чего я, признаться, и ожидал:

– Наложим гипс. Шину Дитерихса. И отправим в тыл, в госпиталь. Тут мы ничего сделать не сможем – задета кость, вероятен осколочный перелом. Фиксируем ногу, нужен покой и наблюдение. Иначе – гангрена.

Он говорил это абсолютно уверенно, как всем известную бесспорную истину. И с точки зрения военно-полевой хирургии сорок первого года был совершенно прав. Перелом бедра – это гипс, вытяжение, долгие недели неподвижности. Иначе – смещение отломков, повреждение сосудов, эмболия.

Но я знал то, чего не мог знать старый врач. Я знал, что до тыла Светлана Горелик не доедет – немцы замкнут кольцо, и никакого тыла у дивизии не будет, только фронт, во все стороны. Что гипс при таком ранении и на такой жаре почти гарантирует гангрену. Активное дренирование раны, остеосинтез, хоть самый простейший, наоборот могут спасти. Да, это риск, но риск вполне оправданный. Потому что другого шанса у этой девочки в круглых очках с треснутым стёклышком может и не быть.

– Я готовлю к операции, – сказал я вслух, не глядя на Загорского.

– Вы не слышали, что я сказал? – его голос звенел. – Это лишнее! Она будет отправлена в тыл!

– Возможно. – Я уже осматривал инструменты, и руки мои двигались сами, перекладывая их привычнее, удобнее. – Но до тыла, где ей смогут хотя бы сделать рентген и следить за состоянием неотрывно, сейчас нет дороги, Пётр Семёнович. Есть только лес и немцы, на три стороны, если уже не на все четыре. Оперировать будем здесь.

Он хотел что-то сказать, но будто передумал. Потому что я уже не смотрел на него – я смотрел на рану, проигрывая в голове ход операции, как делал сотни раз до этого, в другой жизни, в другом времени. Сосудистый шов я наложу, в трофейном ранце был подходящий шовный. Кость зафиксирую спицами – две нержавеющих нашлись у Фрица неизвестно откуда, но это было совершенно не важно. Дренирование сделаю. И если повезёт – через месяц-другой она будет ходить. И даже не на одной ноге.

Загорский не ушёл. И когда я протянул руку за скальпелем, встал напротив, взял зажим и начал ассистировать – молча, хмуро, но чётко, как и было нужно. Как человек, для которого спасать жизни всё-таки важнее, чем выяснять, кто тут главный.

Операция заняла около двух часов. Я иссекал края раны, экономно, по миллиметру, стараясь убрать все нежизнеспособные ткани. Артерию ушил сосудистым швом – крошечные стежки ложились ровно, будто шили не руки, а оверлок. Кость, к счастью, была задета по касательной, осколков не было, но трещина шла вдоль диафиза, и чтобы не допустить смещения, я провёл две тонкие спицы, закрепив их снаружи. Аппарат Илизарова появится только через сколько-то лет, тогда спасённых рук, ног и жизней станет гораздо больше. Но принцип внеочагового остеосинтеза я знал уже сейчас, и это знание могло и должно было сохранить раненой ногу. И жизнь.

Загорский следил за моими пальцами. Сначала с недоумением, потом с жадным, почти голодным интересом. Он видел технику, которой его не учили – ни в академии, ни после, на фронте. Движения и жесты рук оперирующего не совпадали ни со званием сержанта, ни с должностью санинструктора, ни даже с его собственным возрастом. Я оперировал слишком хорошо для мальчишки-студента из полкового медпункта. Так, как привык.

Но военврач третьего ранга молчал. И только когда последний шов был наложен, а на рану легла чистая повязка, выдохнул и, отступив на шаг, посмотрел на меня уже не как на зазнайку, а по меньшей мере как на настоящего коллегу.

На крыльце я нашёл Катю. Она сидела на ступеньках и смотрела на стеклянную банку, которую держала в руках. Такую же, что использовалась при дренировании.

– Товарищ сержант, – она подняла на меня глаза, и в них была не девичья застенчивость, а та же самая профессиональная жадность, что и у Загорского на операции. – Объясните, как это работает? Почему воздух выходит, а обратно не заходит?

Я присел рядом. Усталость наваливалась, как и всегда после многочасовой трудной работы, хотя ощущалась как-то легче. Наверное, потому, что теперь Ивану Николину было ближе не к шестидесяти, а к двадцати. И отказать Кате я не мог. Потому что если чему-то и должен был научить этих людей, то в первую очередь тому, что спасёт жизни других, если меня не будет рядом. Или когда меня не будет. Методике уже много лет, даже сейчас, в сорок первом, но пользуются ей хирурги в клиниках и больших госпиталях. Белова, скорее всего, какие-нибудь ускоренные курсы проходила, и там про такое, конечно, никто не рассказывал.

– Это называется дренаж по… – начал я, и кашлянул, вспомнив, что Бюлау – немец, а сейчас было вообще не лучшее время для немецких фамилий. – Клапанный дренаж. Простая физика, закон сообщающихся сосудов: конец трубки опущен в жидкость, и воздух может только выходить. Обратно жидкость его не пускает. Плюс отрицательное давление в плевральной полости.

Катя слушала, кивая, с настоящим врачебным интересом. Из дверей высунулся Сироткин, тоже слушая, а его рыхлый, в прожилинах, нос двигался, будто Пал Палыч принюхиваясь к сказанному мной.

– Я читал о таком, – проговорил он хрипло. – У Остроумова, кажется, или у Склифосовского была статья в «Медицинском обозрении». Но там требовался стационар, специальные растворы, стеклянные трубки, а вы из простой банки и обрывка клеёнки…

– Война быстро учит, Пал Палыч, – сказал я, поднимаясь.

Слева по прогону из-за соседнего плетня показался Горбатюк. Шагал капитан широко и размеренно, как, наверное, и всегда, но по его лицу мне почему-то показалось, что хорошего он не расскажет. Рядом за ним в ногу ступал Гаврила, и его скуластая личность тоже радостью не светилась.

– Ну что, сержант, – Горбатюк встал у ступеней. – Побеседовал я с разведкой. Выводы паршивые. Немца в лесу – как собак нерезаных. Прут как танки.

Загорский, вышедший на крыльцо следом за мной, спустился со ступенек, наклонился к капитану и что-то зашептал на ухо. Я не вслушивался, но заметил, как поморщился Горбатюк.

– Вызывает опасения? – переспросил он громко, поломав военврачу всё инкогнито. – Да тут всё, на что ни глянь, вызывает опасения. И то, что полковой медицинский пункт недоукомплектован, и то, что немцы под Уманью котёл устроили – тоже. А вот то, что человек бойцов спас, раненых оперирует, трофеи добыл нужные – это не повод для опасения, а удача. Общая наша, Пётр Семёныч, удача.

Он повернулся ко мне:

– Что предлагаешь, сержант?

– Товарищ военврач третьего ранга, – я обращался к Загорскому, как к старшему по званию, – разрешите доложить предложения по организации приёмного покоя полкового медпункта. Предлагаю переставить столы и развести сортировку раненых по двум потокам: тяжёлых сразу на столы, лёгких в перевязочную. Мы выиграем время, это важно при массовом поступлении.

Загорский хватал воздух жадно, короткими вдохами. Видимо, чашу его терпение мои выходки переполнили. Или разбили.

– Да кто вы такой, сержант⁈ – его голос сорвался на крик. – Чтобы мне указывать, как наладить работу⁈ Я двадцать лет оперирую, Финскую прошёл! А вы… вы санинструктор, вчерашний студент с двумя неделями ускоренных курсов!

Я не ответил. Его система сортировки, с двумя столами и одной перевязочной, будет убивать людей. При массовом на входе будет пробка, в которой тяжёлые будут ждать, пока перевяжут лёгких, умирая в очереди. Петра Семёновича так учили, он работал, как привык, как умел. Просто я знал то, что военно-полевая хирургия осознает только к сорок третьему году, и будет дорабатывать ещё восемьдесят лет. Я привык и умел работать по тем правилам, которые были уж совершенно точно написаны кровью. И буду продолжать, пока меня не отдадут под трибунал или не пристрелят. Но точно не дам допустить обидной, глупой ошибки на сортировке.

Наступившая тишина была какой-то густой и вязкой, как клейстер. Даже петухи с собаками молчали, словно проникшись моментом.

Я прекрасно понимал, что любое моё слово, каждое моё действие и капитан, и военврач могли и должны были расценивать, как странное, а, значит, опасное. А ещё я знал, что молчать и ничего не делать просто не смогу. За моей спиной, в классах бывшей сельской школы, лежали живые люди, и от меня во многом зависело то, сколько из них останется в живых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю